Глава XII. Буревестник
Макс сидел на кровати, прижимая ушибленное предплечье к холодному боку металлической ножки стола. Гнев отца всё еще вибрировал в воздухе гаража, а здесь, в четырех белых стенах, стояла мертвая, вакуумная тишина. Вадим, колокола, вчерашний кленовый лист — всё это казалось теперь бесконечно далеким, заваленным обломками той самой сосновой полки.
Чтобы хоть как-то унять зуд в пальцах и заставить мозг перестать прокручивать сцену позора, Макс открыл ноутбук. Экран мигнул, залив его бледное лицо холодным светом. Он начал механически листать закладки, заходя на старые сайты с русской классикой — те самые, которые он читал еще в Смоленске, когда литература казалась единственным убежищем.
Курсор замер на «Песне о Буревестнике» Горького. Макс прищурился. В школе это заставляли учить наизусть, вдалбливая ритм, как удары молота. Он шепотом, пробуя слова на вкус, начал читать вслух, стараясь перебить звон в ушах:
— Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный...
Он замолчал, глядя на мерцающий текст. Каждое слово казалось ему сейчас неестественным, вычурным, как декорация в дешевом театре. Какой Буревестник? Какие тучи? Здесь, в Мэне, небо было вызывающе синим, а его собственная «буря» ограничилась разбитой доской и криком в гараже.
— Бред какой-то, — пробормотал он, занося палец над тачпадом, чтобы закрыть вкладку. — Героика на пустом месте.
В этот момент дверь тихо скрипнула. Макс вздрогнул и инстинктивно сжался, ожидая продолжения разгрома, но в комнату вошел Геннадий. На нем была уже чистая футболка, а в руках он держал белую тарелку, на которой аккуратными дольками были нарезаны яблоки.
Отец остановился у стола. Он выглядел притихшим, как море после шторма, когда на берег выносит только мусор и пену.
— Что читаешь? — негромко спросил он, заглядывая в экран через плечо сына.
Его взгляд зацепился за знакомые строки. Геннадий прищурился и прочитал вслух, без выражения, почти по слогам, как читают старую газету:
— Гордо реет буревестник, черной молнии подобный...
Он помолчал, пристраивая тарелку на край стола рядом с ноутбуком.
— На Горького потянуло? — спросил отец, и в его голосе не было привычного сарказма, только какая-то усталая озабоченность.
— Да, — сухо ответил Макс. Он не хотел продолжать этот разговор. Одним резким движением он захлопнул крышку ноутбука, оборвав полет «черной молнии» на полуслове.
Геннадий вздохнул. Он взял одну дольку яблока, повертел её в пальцах, но есть не стал, а положил обратно.
— Слышь, Макс... — он замялся, глядя куда-то в сторону окна, на идеальный американский газон. — Ты это... извини. Перегнул я в гараже. Психанул из-за этой доски чертовой. Знаешь же, навалилось всё: переезд этот, работа, кронштейны не лезут... Не должен был я так.
Макс сидел неподвижно, уставившись в закрытый ноутбук. Внутри всё еще саднило. Извинения отца всегда были такими — неуклюжими, короткими, похожими на попытку заклеить глубокую рану обычным пластырем. Он продолжал дуться, чувствуя, как обида тяжелым камнем лежит в груди.
— Яблоки ешь, — Геннадий легонько подтолкнул тарелку к нему. — Витамины. Мать говорит, ты совсем серый стал.
Макс покосился на тарелку. Яблоки были очищены от кожуры — так, как он любил в детстве. Это была маленькая, почти незаметная уступка, скрытый белый флаг. Он медленно протянул руку, взял дольку и с хрустом откусил.
— Ладно, пап, — буркнул он, не глядя на отца. — Проехали.
— Вот и молодец, — Геннадий облегченно выдохнул и приложил свою тяжелую ладонь к плечу сына, на этот раз осторожно, без рывков. — Отдохни сегодня. Стеллаж я добил. Завтра школа, силы нужны.
Когда отец вышел, Макс остался сидеть перед закрытым ноутбуком, жуя кислое яблоко. Мир восстановился в своих правах, но внутри осталась странная пустота.
— Я сейчас... погулять сходить хочу, — негромко произнес Макс, отодвигая тарелку.
Геннадий, уже стоявший в дверях, обернулся. В его взгляде промелькнуло мимолетное удивление — обычно сына приходилось выталкивать из дома почти силой. Но, вспомнив недавнюю вспышку в гараже, отец лишь коротко кивнул, стараясь сохранить этот хрупкий мир.
— Иди, конечно, — ответил он, смягчая голос. — Проветрись. А то засиделся ты в четырех стенах. Только к ужину не опаздывай, мать пирог обещала.
Как только дверь за отцом закрылась, Макс засуетился. Он начал быстро, почти жадно запихивать в рот оставшиеся яблочные дольки. Они уже начали покрываться тонкой ржавчиной окисления, становясь желто-коричневыми и мягкими на срезах, но он не замечал вкуса. Ему просто нужно было закончить этот ритуал примирения и исчезнуть.
Он скинул домашнюю толстовку, натянул черную куртку и привычным, заученным движением проверил рюкзак. Скетчбук на месте. Карандаши в боковом кармане. Ветка клена — его вчерашняя улика — тихо хрустнула между страницами.
Через минуту он уже переступал порог, стараясь не скрипеть дверью.
Снаружи стояла та самая благодатная, обманчиво-тихая осень Новой Англии, которую воспевают в открытках. Воздух был кристально чистым, пронзительно холодным и пах одновременно солью с океана и сладковатым тленом палой листвы. Небо, лишенное единого облака, казалось огромным куполом из синего фарфора, натянутым над Вудтауном. Золото кленов и багрянец дубов горели так ярко, что глазам было больно, а тени от белых домов ложились на асфальт четкими, глубокими чернильными пятнами.
Это было утро, созданное для радости, для семейных поездок за тыквами или неспешных завтраков на веранде. Но для Макса эта красота была декорацией к чужому спектаклю.
Он брел по тротуару, засунув руки глубоко в карманы куртки и низко опустив голову. Его мрачные, депрессивные мысли тянулись за ним невидимым шлейфом, пачкая это идеальное воскресное утро.
«Всё зря», — билось в висках в такт шагам. — «Яблоки, извинения, стеллажи... Мы просто делаем вид, что мы нормальная семья. Отец делает вид, что верит в мое будущее, мама делает вид, что печенье соседки — это событие. А я... я делаю вид, что я вообще существую».
Каждый встреченный на пути «приличный» прохожий — пожилая пара в кашемировых свитерах или бегун в неоновых кроссовках — вызывал у него глухое раздражение. Он чувствовал себя диссонирующим звуком в этой симфонии благополучия.
«Вадим сейчас, наверное, уже пьет чай с кем-то из «своих». А я опоздал. Снова опоздал на собственную жизнь. Сначала я опоздал родиться в правильном месте, теперь я опоздал выйти из дома».
Он не выбирал маршрут, но ноги сами несли его в ту сторону, где вчера небо прорезал звук церковного звона. Он шел, глядя на свои старые кеды, и думал о том, что даже эта роскошная осень в Мэне — всего лишь красивая обертка для пустоты, которую он привез с собой из Смоленска и от которой не смог убежать даже через океан.
Мир вокруг сиял и праздновал жизнь, а Макс внутри себя продолжал читать Горького, только вместо Буревестника в его голове крутилось одно-единственное слово: «Лишний».
Макс опустился на скамью, чувствуя, как плечи сводит от невидимой тяжести. Перед ним, в геометрически выверенной муниципальной клумбе, полыхали оранжевые бархатцы. В Америке их называли marigolds, но для Макса они пахли детством — тем самым резким, горько-травянистым ароматом, который всегда стоял у школьных крылец в сентябре. Эти цветы выглядели почти агрессивно на фоне вылизанного тротуара: их лепестки, плотные и гофрированные, словно измятый бархат, задерживали в себе солнечный свет, превращаясь в маленькие костры.
Он достал карандаш, но рука замерла над бумагой. В голове, перебивая рыжий огонь цветов, ворочалась черная, липкая мысль, от которой он не мог отмыться всё утро.
«Лучше бы я родился в другой семье», — подумал он, и от этой честности перед самим собой ему стало холодно. — «Не в этой, где любовь нужно заслуживать ровными полками и молчанием. Где мать подозревает тебя в «неправильности», а отец измеряет твою ценность в силе хвата. В какой-нибудь другой... где не надо извиняться за то, что ты — это ты. Где можно просто рисовать цветы, и никто не спросит, когда я стану мужиком?»
Он начал быстро, почти зло набрасывать контуры бархатцев. Резкие штрихи, ломаные линии. Он не рисовал красоту, он выплескивал на бумагу свою горечь, превращая нежные лепестки в колючие, ощетинившиеся заросли.
— Рембрандт, что рисуешь?
Русский голос прозвучал так неожиданно и легко, что Макс вздрогнул, едва не выронив карандаш. Он поднял голову, щурясь от яркого солнца.
Перед ним стоял Вадим. В этом утреннем свете он выглядел как ожившая реклама безмятежной студенческой жизни: на нем были свободные синие джинсы, то самое ослепительно белое худи, а сверху — дутая жилетка молочного оттенка. Лицо скрывали стильные солнечные очки с темными стеклами, в которых Макс увидел свое крошечное, растерянное отражение. Вадим улыбался, и от него веяло спокойствием человека, который точно знает, что его воскресенье удалось.
— Привет, — выдохнул Макс, чувствуя, как комок в горле начинает медленно таять. — Да так... цветы.
Вадим подошел ближе, засунув руки в карманы жилетки, и чуть наклонил голову, рассматривая набросок.
— Здорово, — просто сказал он, а затем поправил очки на переносице. — Слушай, а ты чего в церковь-то не пришел? Мы там чай пили с ватрушками. Я тебя ждал, честно.
Макс закрыл скетчбук, пряча своих «колючих» монстров-бархатцев. Ему стало невыносимо стыдно за свой гаражный плен, за разбитую полку и за то, что его жизнь так разительно отличалась от этой белой жилетки и ватрушек.
— Дела были, — сухо ответил он, стараясь не выдать дрожь в голосе. — Домашние... дела.
Вадим по-дружески похлопал Макса по плечу и присел рядом на деревянную скамью. Он протянул руку — широкую, с крепким рукопожатием, которое на секунду заставило Макса почувствовать себя причастным к чему-то надежному.
— Дела — это да, — усмехнулся Вадим, поправляя дутую жилетку. — Но зря, честно. Сегодня день такой... особенный. Начало индикта всё-таки. Праздник.
Макс нахмурился, вскинув голову. Слово прозвучало чужеродно, почти как технический термин из отцовского гаража.
— Кого? — переспросил он, недоуменно моргая.
— Индикта, — терпеливо повторил Вадим, откинувшись на спинку скамьи и глядя на небо сквозь темные стекла очков. — Это, если по-простому, церковное новолетие. Православный Новый год.
Макс даже перестал возить карандашом по бумаге. Он посмотрел на яркие, почти флуоресцентные бархатцы на клумбе, потом на Вадима, который сидел так расслабленно, словно не в американском штате Мэн, а где-то на ступеньках перед собором в Воронеже.
— А почему Новый год 14 сентября? — Макс с сомнением покачал головой. — Сегодня же середина сентября. Всегда же в январе празднуют...
— Ну, в январе-то григорианский календарь, — Вадим усмехнулся, и его белоснежное худи сверкнуло на солнце. — А у церкви своя арифметика. Традиция такая, еще с византийских времен. Индикт — это был период сбора налогов, цикл такой пятнадцатилетний. Ну и в 312 году император Константин установил начало года с сентября. Осень, урожай собран, всё по-честному. Мы вот сегодня на службе «благословение венца лета» просили. Ну, чтобы год добрым был.
— Первый раз слышу, — честно признался Макс, чувствуя себя еще более необразованным в этом новом, звонком мире Вадима. — Нас такому в школе не учили.
— Да ничего страшного, — Вадим легко махнул рукой, словно стирая невидимую пыль с воздуха. — Кто сейчас об этом помнит? Слушай, а ты вообще... крещеный?
Макс замялся. В памяти всплыли тусклые свечи, запах ладана и тяжелая рука бабушки, которая когда-то давно, еще в Витебске, таскала его в маленькую церквушку на окраине. Он молча полез за воротник своей черной куртки и вытянул тонкую цепочку. На свету тускло блеснул маленький золотой крестик — простой, потертый, который он носил скорее как оберег, чем символ веры.
Вадим весело рассмеялся, обнажив ровные зубы, и прищурился из-под очков.
— Ну ладно, ладно, вижу! — он шутливо поднял руки, словно сдаваясь. — Вижу, наш человек в Мэне.
Макс быстро спрятал крестик обратно под толстовку, чувствуя, как металл холодит кожу. Ему вдруг стало неловко за эту демонстрацию.
— Ну, только мы... — он замялся, глядя на свои испачканные графитом пальцы. — Мы в семье не особо верующие. Так, просто висит. Отец вообще про это слышать не хочет, говорит, всё это сказки для слабых. Мать... ну, она иногда куличи печет на Пасху, и всё на этом. Мы как-то мимо этого всего живем.
— Да это база, — Вадим легко отмахнулся, словно отогнал назойливую муху. — Сейчас полстраны таких «не особо верующих». Всему своё время, Макс. У каждого своя колея, своя жизнь. У меня в Воронеже предки тоже в храм заходят, только когда прижмет или когда куличи святить надо. Так что ты не парься, в этом деле насильно мил не будешь.
Вадим задумчиво почесал аккуратную русую бородку, щурясь на солнце.
— А ты... ты один тут в городе живешь? — спросил Макс, глядя на то, как уверенно и просто Вадим вписывается в этот чужой пейзаж.
— Ну да, я же говорил вчера, по-моему. Учусь я тут, — Вадим усмехнулся. — Снимаю комнату у одной бабульки-американки. Она божий одуванчик, только вечно ворчит, что я поздно прихожу.
— Вспомнил, да, — кивнул Макс. — Ты же из Воронежа.
— Точно. Столица черноземья, — Вадим на мгновение посерьезнел, видимо, вспомнив родные улицы, но тут же расслабился.
Макс замялся, оглянулся по сторонам — не идет ли по тротуару сосед или, упаси боже, Геннадий в поисках сына. Желание хоть на минуту заглушить горечь утреннего скандала стало невыносимым.
— Вадим... а у тебя есть... парилка? — тихо, почти заговорщицки спросил он.
Вадим коротко хохотнул, поправляя очки.
— Ох, Рембрандт... Курить-то вредно, ты в курсе? Здоровье художника надо беречь.
— Ну пожалуйста, — выдавил Макс с такой мольбой в голосе, что Вадим только вздохнул.
— Ладно, держи. Будем считать это праздничным исключением.
Он запустил руку в глубокий карман своей молочной жилетки и выудил оттуда небольшое устройство:
— Лови. Грушевая.
Макс благодарно кивнул и принял «одноразку». Он сделал глубокую затяжку, чувствуя, как легкие наполняются тяжелым, приторно-сладким паром. Вкус спелой, почти медовой груши мгновенно заполнил рот.
Никотин ударил в голову мягко, но уверенно. Перед глазами на секунду всё поплыло, острые углы домов чуть сгладились, а кричащий оранжевый цвет бархатцев перестал резать зрение.
Напряжение в плечах, которое Макс таскал с собой с самого пробуждения, начало медленно стекать вниз, в землю. Даже синяк на предплечье, полученный в гараже, заныл как-то глухо, отдаленно, словно это случилось не с ним. Мир вокруг перестал быть враждебным набором декораций и стал просто фоном.
Макс выпустил облако пара, которое тут же растаяло в чистом воздухе Мэна.
— Спасибо, — выдохнул он, чувствуя странную легкость во всем теле. — Полегчало.
Вадим внимательно наблюдал за ним, чуть сдвинув очки на кончик носа. Его взгляд был понимающим, без тени осуждения.
— Ну, раз полегчало, рассказывай, — Вадим снова откинулся на спинку скамьи. — Что нового-то у тебя? Кроме зарисовок флоры. Как утро прошло?
Макс сделал еще одну затяжку. Грушевый пар на мгновение затуманил мир, делая признание чуть менее постыдным. Он смотрел не на Вадима, а на свои кеды, испачканные белой бетонной пылью из гаража.
— Да какое там утро... — горько усмехнулся Макс. — Сначала мать за завтраком допрос устроила. Спрашивает: «Чего ты один да один? Ты что, из этих?» Ну, в смысле, нетрадиционный.
Вадим, который до этого расслабленно наблюдал за прохожими, резко повернул голову. Его солнечные очки чуть сползли на переносицу.
— В смысле? С чего это она так решила? — в голосе Вадима прозвучало искреннее недоумение.
— Да потому что у меня девушки нет! — воскликнул Макс, всплеснув руками, в которых всё еще зажат был скетчбук. — Говорит, в Америке это нормально, мол, признайся, мы поймем. А потом отец в гараж потащил стеллажи строить. Я там полку уронил, всё к чертям разломал... Он орал, что я «баба», что во мне стержня нет. Короче, полный набор. Чувствую себя каким-то бракованным.
Вадим помолчал, разглядывая мыски своих безупречно белых кроссовок. Он медленно почесал бородку, и его лицо приняло выражение глубокой, почти старческой мудрости, смешанной с суровым спокойствием.
— Эх, Рембрандт, — Вадим заговорил мягким тоном, от которого Максу сразу захотелось расслабиться. — Ты это всё из головы выбрось. Переживает она за тебя, сама телевизоров насмотревшись.
Вадим поправил жилетку и наклонился ближе к Максу, понизив голос до заговорщицкого.
— А насчет «ориентации»... Ты не парься. То, что у тебя сейчас никого нет — это не диагноз, это гигиена души, понимаешь? Лучше одному быть, чем с кем попало ради галочки тереться. А все эти... — Вадим неопределенно махнул рукой в сторону центра города, — это всё от лукавого. Распущенность.
Он похлопал Макса по колену, и в этом жесте было столько мужской солидарности, что Максу на секунду показалось, будто он снова в безопасности, за невидимой стеной старых традиций.
— Так что ты просто чистый еще. А отец... может он просто по-своему переживает. Хочет, чтобы ты зачерствел немного, чтобы жизнь тебя не сожрала. Ты на него зла не держи. От зла только большее зло приходит.
— Понял, — тихо ответил Макс, возвращая Вадиму одноразку. — Спасибо. Наверное, ты прав.
Небо, еще мгновение назад сиявшее невинной, пронзительной синевой, вдруг вздрогнуло. Гром грянул не издалека, не предупреждающим рокотом, а обрушился прямо над головами, словно небесный свод раскололся надвое с сухим, электрическим треском.
Воздух в одно мгновение изменил свою природу. Благодатное тепло осени было вытеснено тяжелым, влажным фронтом, который пах озоном и мокрым камнем. Ветер, до этого лениво шевеливший кроны кленов, внезапно превратился в яростный поток; он ударил в лицо, заставляя Макса зажмуриться, и сорвал с деревьев тучи золотых листьев, закружив их в безумном хаосе. Солнце не просто зашло за тучу — оно погасло, будто кто-то выключил свет в огромной комнате. Огромная, иссиня-черная стена облаков с фиолетовыми прожилками молний накрыла Вудтаун за считанные секунды, превращая воскресное утро в тревожные сумерки.
— Ничего себе за хлебушком сходили! — крикнул Вадим, перекрывая внезапный свист ветра и первый, тяжелый удар капель по асфальту. — Ты где живешь-то?
— Пять кварталов отсюда! — отозвался Макс, натягивая капюшон и прижимая рюкзак к груди.
— Беги давай! Сейчас ливанет так, что смоет к чертям! — Вадим уже поднялся, поправляя свою жилетку, которая теперь казалась слишком белой и неуместной в этой наступающей тьме.
— А ты? Как ты доберешься? — Макс замялся, не решаясь бросить товарища.
— Да за меня не беспокойся! Я не сахарный, не растаю! — Вадим махнул рукой в сторону автобусной остановки. — Давай, Рембрандт!
Они обменялись быстрыми кивками, и Макс сорвался с места.
Первые капли, размером с монету, больно жалили кожу. Ливень обрушился сплошной стеной, стирая очертания домов и дорожных знаков. Бежать было тяжело: кеды скользили по мокрой листве, а ветер толкал в спину, словно пытаясь сбить с ног. В голове Макса, перекрывая шум воды, вдруг всплыла та самая строчка из ноутбука:
«Над седой равниной моря ветер тучи собирает...»
Тогда это казалось бредом, но сейчас, среди бушующей стихии, он чувствовал этот первобытный ритм. Он не был буревестником — он был маленьким, промокшим до нитки наброском человека, пытающимся спастись от гнева природы.
Вода заливала глаза, куртка отяжелела и липла к телу. До дома оставалось еще два квартала, когда небо окончательно прорвало. Гром гремел не переставая, сливаясь в единый гул. Впереди, сквозь пелену дождя, показался знакомый силуэт — протестантская церковь Святого Эльма. Это было строгое здание из темно-красного кирпича с высокой белой колокольней, типичное для Новой Англии.
Понимая, что до дома он доплывет разве что вплавь, Макс свернул к тяжелым дубовым дверям. Навалившись на них всем телом, он буквально ввалился внутрь, и за его спиной с глухим стуком захлопнулась буря.
Внутри царила оглушительная тишина. После ярости ветра воздух здесь казался неподвижным и густым, пропитанным запахом старого дерева, воска и мокрой шерсти. Макс замер у входа, чувствуя, как с него ручьями стекает вода, образуя на ковре темную лужу.
В церкви было темно. Единственный свет проникал сквозь высокие стрельчатые окна, но из-за грозовых туч он был тусклым, серовато-синим. Макс прошел вглубь нефа, его шаги гулко отдавались под высокими сводами. Поняв, что эта буря — надолго, он опустился на край длинной деревянной скамьи.
Он начал осматриваться. Это место разительно отличалось от православных церквей. Здесь не было золотых окладов, ликов святых, смотрящих со всех сторон, или тяжелого аромата ладана. Пространство церкви Святого Эльма было строгим, почти аскетичным. Прямые линии, белые панели на стенах, длинные ряды темных скамей.
Впереди, на возвышении, стояла простая деревянная кафедра, а за ней возвышался большой крест без распятия, вырезанный из светлого дерева. Никаких украшений — только величие пустоты и геометрии. В сумерках грозы витражи над алтарем казались бесцветными, но в моменты вспышек молний они на секунду вспыхивали призрачными, холодными красками.
Макс обхватил себя руками, пытаясь унять дрожь. Он сидел в этом чужом, холодном покое, слушая, как по крыше с неистовой силой барабанит дождь. Он был один в темноте огромного зала, и мысли о «правильности», о доме и о Вадиме начали медленно уступать место какому-то странному, торжественному оцепенению.
Макс медленно поднялся со скамьи. Его мокрая одежда неприятно липла к коже, а в ботинках при каждом шаге хлюпала вода, нарушая священную тишину зала. Он побрел вдоль рядов, касаясь кончиками пальцев отполированного дерева спинок. Тьма в углах церкви казалась живой, она колыхалась и сгущалась, принимая причудливые формы.
Он свернул к боковому нефу, и вдруг его сердце пропустило удар. Из глубокой, почти непроглядной тени на него глянуло огромное распятие. Оно не было похоже на те маленькие крестики, к которым он привык. Фигура Христа, вырезанная из темного, почти черного дерева в натуральную величину, казалась изможденной и пугающе реальной в этом сумраке. Анатомические подробности — выступающие ребра, поникшая голова, провалы глазниц — в полумраке создавали иллюзию присутствия кого-то живого и страдающего.
В этот момент небо над церковью окончательно разорвалось. Оглушительный рёв грома обрушился на здание с такой силой, что задрожали массивные оконные рамы, а в стаканах с огарками свечей дрогнул воздух. Звук не просто прозвучал — он провибрировал сквозь кости Макса, заставляя его отшатнуться от распятия. Ему показалось, что деревянная фигура качнулась навстречу. Макс замер, прижав руки к груди, судорожно вдыхая холодный церковный воздух.
И тут, перекрывая шум дождя, со стороны алтаря донесся резкий, сухой скрип двери.
Макс вжался в тень колонны. Из бокового помещения, примыкающего к алтарю, вышла фигура. В неверном свете грозы он сначала увидел лишь силуэт, но когда очередная молния на мгновение превратила витражи в пылающие самоцветы, он онемел от удивления.
Это была Энн. Его одноклассница-экоактивистка. Она была в простом закрытом платье, с убранными в хвост волосами с афрокосичками, собранными в небрежный узел, и держала в руках стопку молитвенников. Она шла уверенно, явно привыкшая к этим сумеркам, и не замечала Макса, пока не поравнялась с его рядом.
— O! — она вздрогнула, едва не выронив книги, когда наткнулась взглядом на застывшего в тени парня. — Кто... Макс? Это ты?
Макс неловко шагнул на свет, чувствуя себя пойманным вором. Его английский, и без того хрупкий, сейчас окончательно рассыпался от волнения.
— Привет, Энн, — пробормотал он, шмыгнув носом. — Я... прошу прощения. Сильный дождь. Я... пришел сюда, чтобы спастись. От грозы.
— Ты промок до нитки! — воскликнула она, подходя ближе и с тревогой разглядывая его жалкий вид. — Посмотри на себя, тебя трясёт.
Она поставила книги на ближайшую скамью и подошла к окну, за которым бесновалась стихия. Дождь теперь не просто падал — он хлестал по стеклам, словно пытаясь пробить их насквозь. Потоки воды превратили улицу в бурлящую реку, а ветер гнул молодые деревья у входа почти до самой земли.
— Это безумие, — сказала Энн, переходя на более медленный темп речи, чтобы он понял. — В новостях говорили, что фронт пройдет мимо, но, кажется, нас накрыло самым центром. Видишь, как небо стало зеленым? Это верный признак сильного шторма. В такую погоду даже птицы не летают, а ты оказался на улице. Хорошо, что ты зашел сюда, двери Святого Эльма всегда открыты для тех, кто ищет убежища.
Макс слушал её голос — мягкий, мелодичный, резко контрастирующий с грохотом снаружи. Он немного успокоился, хотя всё еще чувствовал себя лишним в этом стерильном протестантском покое.
— Почему ты... здесь? — спросил он, с трудом подбирая слова. — Зачем ты... убираешься? Сегодня воскресенье.
Он указал на тряпку, торчащую из её кармана, и на аккуратно расставленные книги.
Энн улыбнулась — тепло и немного устало.
— О, я убиралась после утренней службы. Просто протирала скамьи. Хотела закончить до дождя, но он начался слишком быстро. Я тоже тут застряла...
Она сделала паузу и добавила, заметив его непонимающий взгляд:
— Мой отец — здешний пастор. Это наша церковь, Макс.
Макс удивленно вскинул брови. Дочь пастора. Это объясняло, почему она чувствовала себя здесь как дома, в то время как он до смерти испугался деревянного распятия.
Энн жестом позвала его за собой. Макс шел следом, стараясь наступать на пятки, чтобы не так сильно хлюпать кроссовками, но каждый шаг по кафелю подсобки отдавался постыдным звуком. Ему было неловко: он — промокший, взъерошенный, пахнущий никотином и дождем — нарушил её чистый, организованный мир.
Подсобка оказалась уютным, заставленным вещами помещением. Пахло молотым кофе, старой бумагой и чистящим средством с ароматом лимона. Энн быстро порылась в шкафу и вытянула объемную темно-синюю толстовку с логотипом местного колледжа.
— Вот, переоденься. Это брата. Он... больше тебя, но она сухая, — она улыбнулась и вышла, прикрыв дверь.
Макс быстро стянул ледяную, прилипшую к телу одежду. Толстовка оказалась огромной и теплой, она пахла кондиционером для белья и чем-то домашним. Когда он вышел, Энн уже возилась у маленькой кофемашины. Вскоре она протянула ему кружку, от которой поднимался густой шоколадный пар.
— Пей. Поможет, — сказала она, присаживаясь на край стола.
Макс обхватил кружку пальцами, чувствуя, как тепло начинает медленно разливаться по телу. За стенами церкви выл ветер, но здесь, в маленькой комнате, буря казалась всего лишь шумом на заднем плане.
— У меня... у меня теперь есть друг, — вдруг произнес Макс, глядя в темную глубину какао. Ему хотелось оправдаться, показать, что он здесь не просто «странный русский мальчик», а человек, у которого есть своя жизнь. — Его зовут Вадим. Он тоже русский.
Энн заинтересованно наклонила голову.
— Это здорово, Макс! Приятно, когда есть кто-то, кто говорит на твоём языке. Он школьник?
— Нет, колледж. И он... — Макс замялся, пытаясь перевести слово «звонарь». Он приподнял руки, имитируя движения человека, тянущего за веревки. — Это человек... который звонит в колокол. В русской церкви. Звук очень громкий.
Энн на мгновение задумалась, а потом её лицо просветлело.
— О, звонарь! Это так традиционно. Как в старых книгах.
— Да, традиционно, — кивнул Макс, вспоминая слова Вадима про «базу» и «монолит». — Он говорит... что церковь — это его дом. Он очень... сильный человек. Сильный духом.
— That's wonderful, — искренне ответила Энн, прихлебывая свой напиток. — Мой отец всегда говорит, что вера — это мост. Неважно, наша это церковь или русская. Главное, чтобы люди помогали друг другу. Помогает ли он тебе чувствовать себя здесь... как дома?
— Он говорит, что я... хороший. Не сломленный, — тихо сказал Макс, выбирая самые простые слова. — Моя мама считает меня... странным. И я сам думаю, что... сломаный.
Энн мягко посмотрела на него. В полумраке подсобки её глаза казались очень добрыми.
— Ты не поломанный. Ты просто другой.
Гром за окном снова рявкнул, но уже тише, уходя куда-то в сторону океана.
Дождь снаружи понемногу терял свою яростную силу. Грохот по крыше сменился монотонным, усыпляющим постукиванием. Энн подошла к окну, за которым небо из иссиня-черного превратилось в грязно-серое.
— Кажется, успокаивается, — мягко сказала она.
Макс допил остатки какао, чувствуя, как тепло в животе приятно контрастирует с зябкостью в ногах. Пора было возвращаться.
— Ну, это... я идти дом, — неловко произнес он, поднимаясь. — Спасибо за напиток
.
— Ты уверен? Там всё еще сыро, — Энн с сомнением посмотрела на его промокшие кеды.
— Да, нормально. Мой папа... он ждать. Будет злой.
Ему было невыносимо жаль снимать огромную, сухую толстовку ее брата, которая пахла чем-то надежным и чистым. Макс зашел за стеллаж, стянул мягкий флис и с содроганием натянул свою куртку. Она была ледяной и липкой, словно холодная лягушачья кожа.
— Спасибо, Энн. За... одежда. И за говорить.
— Обращайся, Макс. Береги себя!
Он вышел из церкви Святого Эльма. Улица встретила его мелкой колючей моросью. Храм за его спиной снова стал просто массивным зданием из темного кирпича — чужим, строгим, не имеющим ничего общего с его растерянной душой. Макс брел по огромным лужам, в которых плавали сбитые бурей ветки и рыжие ошметки бархатцев.
Когда он подошел к своему крыльцу, пальцы окончательно окоченели. Он осторожно нажал на ручку, надеясь проскользнуть в свою комнату тенью, но дверь предательски взвизгнула.
Из гостиной тут же вышел отец. Геннадий выглядел взвинченным; жилка на его виске, та самая, что всегда предвещала беду, яростно билась.
— Явился? — голос отца был низким и вибрирующим от сдерживаемого гнева. — Ты на часы смотрел? Ты видел, что на улице творилось, мурзилка?
— Папа, я... я в церковь зашел. Там дождь переждать, — начал оправдываться Макс, вжимая голову в плечи.
— В какую еще церковь?! — отец шагнул к нему, обдавая запахом табака и тяжелого рабочего дня. — Посмотри на себя! Мокрый как крыса подвальная! Опять сопли распустишь, опять тебя лечить, деньги на аптеку изводить... Ты о матери подумал? У нее сердце не железное!
— Я просто гулял... я не знал, что будет такой гром... — пролепетал Макс, чувствуя, как от страха слова путаются еще сильнее.
— «Не знал» он! — отец вдруг сорвался на крик, и его лицо побагровело. — Ты когда-нибудь начнешь башкой думать, а не своими каракулями? Безответственный щенок! Мы тут в лепешку расшибаемся, чтобы у него жизнь была, а он...
Макс хотел что-то вставить, вскинул было подбородок, и в этот момент рука отца — тяжелая, жесткая, пахнущая машинным маслом — резко взметнулась.
Хлесткий, оглушительный удар пощечины раздался в тесной прихожей. Голову Макса дернуло вправо. Кожу мгновенно обожгло нестерпимым жаром, а в ушах тонко и противно запело. Мир на мгновение сузился до размеров этой пылающей щеки и холодного кафеля под ногами.
— Марш в свою комнату, — процедил отец сквозь зубы, отворачиваясь, будто ему самому было тошно смотреть на сына. — Чтобы до вечера я тебя не видел. Мужик... Тьфу, одно название.
Макс не издал ни звука. Он даже не поднял руку, чтобы коснуться лица. Не глядя на отца, он почти пробежал мимо него, чувствуя, как в горле встает горький, удушливый ком. Захлопнув дверь своей комнаты, он рухнул на кровать прямо в мокрой, пахнущей дождем куртке.
Перед глазами всё еще стояло то темное, пугающее распятие из церкви, а на щеке пульсировала реальная, земная боль
