ФИНАЛ
Три года — это вихрь, это Альваро, который не ходит, а носится, оставляя за собой след из радостного хаоса.
И Амадо в центре этого вихря, не пытаясь его остановить, а кружась вместе с ним, подбрасывая его выше, смеясь тем низким, беззвучным смехом, от которого щемит где-то под рёбрами.
В гостиной — стена. Вернее, то, что от неё осталось. Большая, белая, дорогая стена теперь напоминала карту неизвестной планеты, где законы физики и логики отменили навсегда.
Амадо сидел на полу, прислонившись к этой пестрой вселенной спиной.
Весь в брызгах акрила — на щеке мазок ультрамарина, на серой футболке расплывшееся пятно жёлтого, похожее на угасшую звезду.
Альваро у него на коленях, такой же пёстрый, с кисточкой в кулачке, серьёзный, как мастер перед величайшим заказом.
— Амадо, — сказала я. — Может, хватит?
Он даже не обернулся. Его взгляд был прикован к пустому ещё куску стены под потолком.
Он взял руку Альваро в свою, обхватив маленькие пальцы своими большими, твёрдыми, и поднёс кисть к банке с красной краской.
— Альваро, рисуй ещё, — его голос был низким, густым, как мёд. — Нарисуй мне... Маму.
Альваро нахмурил свои бровки. Отвёл глаза от стены, посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом, будто сверял оригинал с будущим изображением.
Он вытянул губки трубочкой, кончик языка показался в уголке рта — верный признак высочайшей концентрации, — и повёл кистью, всё ещё укрытой в ладони отца.
Он рисовал солнце, но не такое, как прежде. Огромное. Занимающее полстены. Лучи у него были не палками, а волнами, спиралями, тёплыми объятиями, которые охватывали все.
И в самом центре, вместо точки, он поставил жирное, алое пятно и с размаху ткнул в середину пальцем, оставив чёткий, маленький отпечаток.
— Мама, — объявил он на весь дом, откинув голову и глядя на своё творение с видом творца, довольного днём работы.
Амадо смотрел на это солнце, которое поглотило и простило весь их сумасшедший мир на стене. Дыхание его застряло где-то в груди. Потом он медленно, очень медленно повернул голову и посмотрел на меня.
— Вот молодец, — выдохнул он, и это было не громко, а сокрушительно тихо,
Он обхватил Альваро, прижал к себе, заляпав свежей краской и его затылок, и свою футболку ещё больше.
— Молодец, сынок. Идеально. Мама — она вот такая. Большая и тёплая.
Альваро захихикал, уткнувшись раскрашенным лицом в его шею.
Я стояла с остывающей чашкой в руках. Смотрела на них.
И чай был не нужен и тишина — тоже.
Потому что тишина — это когда их нет.
Я поставила чашку прямо на паркет, оставив тёмный круг. Подошла и пустилась на корточки рядом, чувствуя, как краска тут же прилипает к колену.
Засунула руку в банку с синей краской — ультрамарин, стоивший как чёрт знает что, — и вытащила её, с каплями, стекающими по запястью.
— А где же я? — спросила я, водя синим пальцем по воздуху перед их картиной мира.
Амадо повернул ко мне голову, и в его глазах вспыхнул тот самый, острый, знакомый до слёз огонёк.
Он поймал мою мокрую от краски руку, твёрдо, по-хозяйски, и повёл мой палец к стене, прямо к тому самому алому солнцу.
— Ты уже здесь, — прошептал он. — В самом центре. Куда же ещё?
И под моим синим пальцем на тёплом оранжевом луче возникла маленькая, корявая, синяя птичка.
Альваро, не долго думая, ткнул своим, всё ещё зелёным от дракона, пальцем рядом с птичкой и оставил жирную, изумрудную точку.
Червяка для птички.
Картина мира завершилась.
Безумная. Неотмываемая. Наша.
Ну и как Амадо будет жить без слез Альваро? Мне уже жалко мальчика. Потому что Амадо снова за свое.
— Ох, мама, как я тебя люблю! — навалился он на меня в убранной уже гостиной, обнимая, целуя в шею, кружа на месте, пока у меня в глазах не поплыл потолок. — Нам никто не нужен! И ещё какие-то Альваро? Зачем они?
— Что? — тоненький голосок донёсся из-за угла дивана.
Амадо замер. Отстранился, поднял бровь.
— Что?
— Амадо, — прошептала я сквозь зубы, ударяя его локтем в бок.
Альваро стоял в проеме. Его лицо — такое открытое, такое наше — вдруг стало чужим. Сморщенным от боли, которую он ещё не умел называть.
— Я не нужен вам? — Он смотрел не на Амадо, а на меня. Искал подтверждения, спасения. — Мам...
И взорвался. Не тихими всхлипами, а настоящим, душераздирающим плачем, от которого сжимается всё внутри. Слёзы хлынули ручьями, он затопал ногами, его маленькое тело тряслось от рыданий.
Амадо похохикал. Не злорадно, нет. С каким-то диким, недоумевающим восхищением.
«Смотри, что я могу», — будто говорил этот смешок и пошёл к нему.
Альваро, увидев его приближение, замахал руками, отбиваясь сквозь плач, пытаясь оттолкнуть эти большие, страшные сейчас ладони.
А Амадо породировал его. То есть, он его передразнил. Скривил своё мужественное лицо в пародию на детский плач, заголосил тонким фальцетом: «Уа-а-а! Мама, он меня обидел!»
— Я же пошутил! — сказал он наконец, перестав кривляться, но в голосе всё ещё звенела эта дьявольская, опасная веселость.
— Нет! Ты врёшь! — завизжал Альваро, и в этом визге был уже не просто испуг, а яростное отчаяние.
Амадо резко подхватил Альваро на руки, прижал к себе крепко, почти грубо, заглушая его рыдания своим телом.
— Я пошутил, пошутил, — заговорил он уже другим голосом — низким, сдавленным, в котором пробивалась паника. — Нам ты очень нужен. Слышишь? Нам без тебя никак. Вот совершенно, тотально, абсолютно никак.
Альваро утихал постепенно, всхлипывая, уткнувшись мокрым лицом в его плечо.
— Правда? — выдохнул он шёпотом, полным последней надежды.
— Полная правда из всех возможных правд, — сказал Амадо. — Мы с тобой искренни, Альваро.
Потом мальчик потянул ко мне руки, ища привычного утешения, того самого, безусловного «мам», которое лечит все синяки души.
— Ты уже большой,— сказала я.— Сиди лучше у папы.
Альваро замер. Слёзы на его ресницах высохли. В его широких, всё ещё влажных глазах что-то промелькнуло — не обида, нет.
Расчёт.
Он уже давно проникся. Не просто понял Амадо. Он проникся его методом. Его языком.
Там, где обычный ребёнок плачет и ждёт утешения, Альваро уже учился извлекать выгоду.
Он видел, как работает этот рычаг — боль, показательная уязвимость, манипуляция обидой, за которой следует щедрая, бурная компенсация.
Он устроился поудобнее на руках у отца, обнял его за шею и посмотрел на меня.
Взгляд был уже не детский.
В нём была тень той же ухмылки, той же хитрой, изучающей искорки, что я тысячу раз видела в глазах Амадо.
Он начал манипулировать.
Тихим голосом, вкрадчиво, глядя на Амадо снизу вверх:
— Пап... А если я нужен... Можно тогда... Ту машинку?
Амадо застыл. В его разноцветных глазах отразилось сначала недоумение, потом — дикое, неподдельное восхищение. Губы дрогнули.
Его сын — перенял эстафету.
Амадо рассмеялся громко, счастливо, обнимая своего маленького манипулятора.
— Можно, — сказал он, и в его голосе звучала гордость.— Конечно можно. Всё, что угодно.
Альваро улыбнулся. Улыбкой, которая была слишком хитрой для своих лет.
Он добился своего.
Он учился быть нами и у него получалось.
Вот так и закончилась их история.
А ведь когда-то Сара должна была его убить. Она приехала в Барселону с холодным сердцем и стальным клинком, спрятанным под шелком вечернего платья. Её миссией было уничтожение.
А он, Амадо Баскес, мог её убить в ту же первую ночь, когда разгадал её жалкую маскировку. У него были все причины и все возможности стереть её с лица земли как назойливую мушку, осмелившуюся влететь в пасть льва.
Но он не сделал этого. Потому что в тот день, в том самом коридоре, за игрой в кошки-мышки, за выстрелом и ножом, он разглядел в ней то, что искал всю свою искалеченную жизнь, даже сам того не осознавая.
Искренность.
Её ярость не была наигранной. Её страх был подлинным. Её ненависть — огненной и честной. Она не притворялась ни в своих эмоциях, ни в своих словах, даже когда лгала. В её глазах не было той привычной ему лживой покорности или подобострастия.
Она была живой, как обнажённый нерв, как свежая рана. И он, знаток боли и человеческой гнили, не смог устоять перед этим.
Она стала одержима им. Его безумие стало её наркотиком, его власть — её тюрьмой, а его боль — её болью.
Он встроил себя в её ДНК, стал химической зависимостью, без которой её мир терял краски и воздух.
А он стал одержим ею. Её дух, её непокорность, её «солнце» стали для него единственным источником света в кромешной тьме его существования.
Она стала его единственным якорем в бушующем море его демонов, живым доказательством того, что даже он, Амадо Баскес, может быть для кого-то не тираном, а необходимостью.
Они — яд друг для друга.
Их любовь отравлена страхом, ревностью, болью и шрамами, которые они оставили друг на друге.
Она обжигает, калечит, сводит с ума.
Но именно поэтому они и не могут существовать порознь. Без друг друга не будет и противоядия.
Он — единственный, кто понимает её тьму, потому что сам создал её часть.
Она — единственная, кто видит в его чудовищной натуре того испуганного мальчика и принимает его целиком, со всем его адом.
Их история не закончилась хеппи-эндом в классическом понимании. Она закончилась равновесием.
Они нашли свой способ существования — в вечной войне и вечном перемирии, в яде и в противоядии, в безумии, которое для них двоих стало единственно возможной формой любви.
И в центре этого безумия, держась за руки, они стоят над кроваткой своего сына — их самого большого риска.
Конец книги.
Жду вас в своем тгк!
