глава 16
Его губы были повсюду. На моих губах, на скуле, на шее — везде, куда он мог дотянуться, пока дождь барабанил по листве старой яблони, укрывавшей нас от всего мира.
Его руки блуждали по моей спине, сминая мокрый шелк платья, и каждое прикосновение отдавалось где-то глубоко внутри электрическим разрядом, заставляя забыть, кто мы друг другу.
Кто мы друг другу?
Никто. Просто двое врагов, совершивших ошибку под проливным дождем в саду за ночным клубом.
Мы поддались совершенно другому чувству.
Чувству, которое давало полную свободу желаниям без правил, без одолжений — влечению.
Это пустое чувство, которое помогает лишь удовлетворить внутренние желания, а не мечты, которыми ты живешь или горишь. Это пустота, миг. И ничего большего.
Я ненавижу его, должна ненавидеть. Должна держаться подальше от него. Как и он. Я знаю, что он тоже ненавидит меня, что для него это лишь пар, выпущенный наружу. Это ошибка, дефект. Все ошибаются, но ведь это намного лучше, чем новый болючий шрам.
Эта мысль отрезвила меня, словно ведро ледяной воды, вылитое за шиворот. Я уперлась ладонями в его грудь и оттолкнула — не сильно, но достаточно, чтобы он остановился. Грегори замер, тяжело дыша, его серые глаза, потемневшие до цвета грозового неба, вопросительно уставились на меня.
— Хватит, — выдохнула я, с трудом узнавая собственный голос. — Остановись.
— Что? — он нахмурился, и капли дождя, застрявшие в его ресницах, дрогнули. — В чем дело? Так быстро сдаешься?
— Нас уже слишком долго нет. И это уже выглядит подозрительно, не замечаешь? Если Бриттани и Эван начнут нас искать, они найдут совершенно не то, что должны. Поэтому хватит.
Я обхватила себя руками, чувствуя, как холод начинает пробираться под мокрую ткань платья. Дерево действительно укрыло нас от самого сильного ливня, но влага все равно пропитала воздух, сделала его тяжелым и вязким, как сироп.
Грегори отступил на шаг. Провел ладонью по мокрым волосам, убирая их с лица, и усмехнулся — той самой усмешкой, от которой у меня обычно сводило скулы от злости. Но сейчас в ней было что-то другое. Что-то, похожее на... облегчение?
— Ты права, — сказал он, поправляя воротник рубашки. — Ты абсолютно права, Вилар. Нам не стоит продолжать этот... цирк.
— Цирк? — я выгнула бровь, стараясь, чтобы голос звучал холодно, а не так, будто я только что стонала в его объятиях. — Хорошее определение.
— А какое ты хочешь? — он скрестил руки на груди, прислоняясь спиной к стволу яблони. — Это был просто выпуск пара. Эмоции, которые нужно было куда-то выплеснуть. Ты сама это знаешь.
Я знала. Знала, что именно так и должна была думать. Именно так и думала. Но от его слов внутри что-то неприятно кольнуло. Словно крошечная игла вонзилась в ту часть меня, которую я считала давно атрофированной.
Чуть мотнув головой, я смахнула с ресниц мелкие капельки дождя, приземлившиеся на них с влажных от дождя листьев яблони. Он говорил правду, абсолютную правду и я знала это. Знала, но почему-то внутри все-равно кольнуло, словно я не была готова услышать это сейчас. От него.
— Да, — согласилась я, поправляя сползшую бретельку платья. — Это ничего не значит. Совершенно ничего. Мы просто выпустили пар, не более.
— Именно, — кивнул он, но его глаза смотрели на меня слишком пристально, слишком изучающе. — Мы оба были на взводе. Ты после того придурка в баре, я... просто так. Ничего личного, Вилар. Но мне понравилось выпускать с тобой пар, это было нечто особенное, пион.
— Что ты хочешь сказать этим?
— Хочу сказать, что мне понравилось есть тебя, Вилар. Жадно и без обязательств, просто есть и наслаждаться чувством ненависти.
Я усмехнулась.
— Заедать свою ненависть ком не мной же, звучит как вид мазохизма, Фостер, — его глаза сверкнули в вечернем сумраке.
— Грешок, но ведь все ошибаются, Вилар? — он оттолкнулся от дерева и одернул пиджак. — Это как секс без обязательств. Ты наслаждаешься, выпускаешь пар и не сидишь на цепи, упиваясь чувствами и любовью.
— Ты сравнил секс без обязательств с нашим поцелуем? Господи, что с тобой не так.
— А что не так, тебе не понравилось?
— Быть для тебя что-то вроде проститутки?
— Решила назвать это так?
—Ты сам это так назвал, — ответила я.
— Нет, вовсе нет. Я лишь сравнил это, не более, — его руки нащупали ткань моего платья, крепко сжав. Я пошатнулась, когда он притянул меня к себе. Его глаза снова напоминали мне весеннее небо после дождя, такие теплые и светлые, словно они могли забрать человеческую боль.
— Что это?
— Что?
— То, что ты сейчас делаешь.
— Ничего нового. Просто хочу прикоснуться к тебе, снова. Ты против? — Его рука коснулась моего подбородка, притянув мое лицо к себе. Теперь я ощущала его горячее на своем лице.
— Прекрати, — потребовала я.
— Хорошо.
Вместо моей просьбы он лишь впился в мои губы, слегка покусывая их почти до крови. Металлический вкус разлился по моему рту.
Горько и почти мерзко. Почти.
Если б я не становилась такой же больной на голову, как Грегори, я бы с удовольствием подправила ему нос.
Я провела пальцами по губам. Они все еще горели от его поцелуев. Все еще помнили его вкус — дождь, табак и что-то терпкое, что я не могла определить.
Забудь, Валери. Забудь.
— Нам действительно пора, — сказала я, отворачиваясь. — Бриттани уже, наверное, обыскалась меня. И Эван, скорее всего, думает, что ты сбежал с какой-нибудь девицей.
— С какой-нибудь девицей я уже сбежал, — хмыкнул он. — Просто она оказалась той еще стервой.
— Просто заткнись хоть раз в жизни, Фостер.
— Молчу. Идем.
Мы вернулись в клуб через тот же черный ход, которым я выбежала, кажется, целую вечность назад. Грегори галантно придержал для меня дверь, и я проскользнула внутрь, стараясь не касаться его даже случайно.
Музыка ударила по ушам с новой силой, и я на мгновение зажмурилась, привыкая к миганию неоновых огней после успокаивающей темноты сада. Внутри было тепло, даже душно — кондиционеры не справлялись с толпой разгоряченных тел на танцполе, — и я с облегчением почувствовала, как холод отступает от моей кожи.
— О, вот вы где! — голос Бриттани прозвучал совсем близко. Я обернулась и увидела подругу, которая пробиралась к нам сквозь толпу. Ее платье все еще сияло золотыми искрами, а макияж был безупречен, будто она только что вышла из салона красоты. — Мы уже собирались отправлять за вами поисковую группу! Где вы были?
— Выходили подышать воздухом, — ответила я, надеясь, что голос звучит достаточно беззаботно. — Внутри слишком душно.
— Да, — подтвердил Грегори, появляясь у меня за спиной. — Вилар стало плохо от вида моего лица, пришлось вывести ее на свежий воздух.
— Не просто плохо, меня аж тошнить начало, — фыркнула я, но Бриттани уже перевела взгляд с меня на него и обратно, и в ее зеленых глазах заплясали те самые искорки, которые не предвещали ничего хорошего.
— Выглядите вы оба так, будто попали под небольшой дождь, — заметила она, и я мысленно выругалась. Конечно, она заметила. Бриттани всегда все замечала. — Но, к счастью, не сильно промокли. Видимо, успели спрятаться?
— Там было дерево, — машинально ответила я и тут же прикусила язык.
— Дерево? — Бриттани выгнула бровь. — Как романтично. Вы вдвоем, под деревом, под дождем...
— Брит, — предупреждающе начала я, но меня перебил Эван, возникший словно из ниоткуда.
— Дружище! — он хлопнул Грегори по плечу. — Я уже думал, ты решил утопиться в фонтане. Или еще что похуже. А вы, мисс Вилар, — он повернулся ко мне, сверкая своей несносной улыбкой, — выглядите так, будто вам стало значительно лучше после прогулки.
— Воздух творит чудеса, — сухо ответила я.
— Еще и в компании этого парня, — подмигнул Эван. — Он у нас известный целитель. Лечит одним своим присутствием. Особенно женские сердца.
— Заткнись, Эв, — лениво бросил Грегори, но в его голосе не было злости. Скорее усталость. Он потер переносицу и кивнул в сторону нашего столика. — Предлагаю вернуться к выпивке. У меня пересохло в горле.
— Да, я бы тоже хотела немного выпить, — согласилась я, и мы двинулись обратно в VIP-зону.
— Хочешь, я позволю тебе выпить пару капель с моего пресса? — буркнул Грегори, от чего я почти подавилась воздухом. Какого черта?
— Воу, брат, полегче. Не думаю, что Саймону это понравится. Хотите развлечься, езжайте домой.
— Чтобы освежить твоего друга, не обязательно куда-то ехать. По роже можно получить где угодно.
— Стерва, — тихо прошипел парень, направляясь за наш столик.
Следующие полчаса прошли на удивление спокойно. Мы пили, болтали о какой-то ерунде, и напряжение, которое висело между мной и Грегори после сада, постепенно растворялось в шуме музыки и смехе Эвана. Бриттани рассказывала о своей последней поездке в Милан, Эван вставлял свои фирменные комментарии, а Грегори... Грегори просто сидел, потягивая виски, и изредка бросал на меня взгляды, которые я старательно игнорировала.
Я отпила очередной глоток виски, как клуб погрузился в ритмы заигравшей только что музыки. Не той, что гремела на танцполе — тяжелый бит, от которого вибрировали стены, — а что-то другое. Более мягкое, ритмичное, с чувственным гитарным переливом. И Бриттани тут же оживилась.
— О, я обожаю эту песню! — она схватила меня за руку. — Пойдем потанцуем!
— Нет, Брит, я не хочу. Я столько выпила.
— Валери, ты обещала!
— Брит...
— Никаких «Брит»! — она уже тянула меня из-за стола, и я, вздохнув, сдалась.
Но не успели мы сделать и пары шагов, как перед нами вырос Эван. Его синий пиджак сиял в неоновом свете, а кудрявые волосы были в художественном беспорядке, который, казалось, требовал не меньше часа укладки.
— Мисс Бриттани, — он галантно поклонился, протягивая ей руку, — могу ли я пригласить вас на танец? Обещаю не наступать на ноги. По крайней мере, не сильно.
Бриттани замерла. Я видела, как в ее глазах промелькнуло сомнение. Она перевела взгляд с Эвана на меня, словно ища поддержки или, наоборот, пути к отступлению.
— Я не очень хорошая танцовщица, — сказала она, и это была откровенная ложь. Бриттани прекрасно двигалась. — Правда, Эван, тебе лучше найти кого-то другого.
— Другого? Я хочу танцевать именно с тобой, — он улыбнулся, и в его голосе прозвучала такая искренняя теплота, что даже я на мгновение удивилась. — Мне кажется, мы с тобой еще не успели как следует познакомиться, а танец — отличный способ исправить это упущение.
— Брит, — я легонько толкнула подругу локтем, — иди. Повеселись. Он вроде бы не кусается. Ты ведь только что хотела танцевать, не так ли?
Она бросила на меня взгляд, в котором читалось: «Ты мне за это заплатишь», но затем вздохнула и вложила свою ладонь в руку Эвана.
— Хорошо. Но если ты соврал насчет ног, я за себя не ручаюсь.
— Принято, — усмехнулся Эван и повел ее на танцпол.
Я осталась стоять у края, наблюдая за тем, как они вливаются в толпу танцующих. Эван что-то говорил Бриттани, наклоняясь к самому ее уху, и та, спустя несколько секунд, улыбнулась. По-настоящему, не вежливо-светской улыбкой, а той, что трогала уголки ее губ и делала глаза чуть мягче.
Я почувствовала легкий укол... чего-то. Может, зависти? Бриттани всегда умела отпускать себя, позволять моменту захватить ее. Я же стояла в стороне, словно ледяная статуя, и не могла заставить себя просто...
— Валери, какая встреча.
Голос прозвучал неожиданно, и я вздрогнула, оборачиваясь.
Передо мной стоял Киллиан.
Одетый с иголочки, как всегда, в темно-бордовый пиджак и черную водолазку. Его темно-рыжие волосы, чуть закрученные в мягкие локоны, были зачесаны назад, открывая высокий лоб, а ореховые глаза смотрели на меня с тем самым выражением, которое я так хорошо знала. Изучающим. Проницательным. Словно он видел меня насквозь, все мои секреты, все мои трещины.
— Киллиан, — ответила я, стараясь, чтобы голос звучал нейтрально. — Не ожидала тебя здесь увидеть.
— Саймон — мой хороший знакомый, — он пожал плечами, делая шаг ближе. — Не мог пропустить его вечер. К тому же я надеялся встретить здесь тебя.
— Зачем?
— Чтобы пригласить на танец, — он протянул мне руку. — Окажешь мне такую честь?
Я колебалась. Всего мгновение. А потом мой взгляд, словно по собственной воле, скользнул в сторону нашего столика.
Грегори сидел там, сжимая в руке стакан с виски, и смотрел прямо на меня. Его серые глаза были прищурены, челюсть сжата, а пальцы, сжимающие стекло, побелели от напряжения. Он видел Киллиана. Видел, как тот протягивает мне руку. Видел и ждал, что я сделаю.
И в этот момент что-то во мне щелкнуло.
Нравится выводить меня из себя, Фостер? Посмотрим, как тебе понравится то же самое.
— Ладно, давай, — сказала я, вкладывая свою ладонь в его, и позволила увести себя на танцпол.
Музыка сменилась — теперь это было что-то медленное, тягучее, словно расплавленный мед. Идеально для того, что я задумала. Киллиан положил руку мне на талию, и мы начали двигаться в такт.
Музыка нежно поглаживала барабанные перепонки, проникая в мое тело. Знакомое ощущение. До боли знакомое.
Словно у меня случилось дежавю.
— Ты сегодня прекрасно выглядишь, Валери, — сказал он, наклоняясь чуть ближе, чем требовалось. — Красное тебе к лицу.
— Спасибо, — ответила я и мой взгляд снова метнулся к столику.
Грегори не сводил с нас глаз. Его лицо было каменным, но я видела, как на скулах заходили желваки. Внутри меня вспыхнуло мрачное удовлетворение. Он смотрел на меня так, словно я была его собственностью, которую кто-то посмел украсть. И мне это... нравилось. Быть на его месте. Играть и получать удовольствие от темного удовлетворения.
Нравится, Фостер? Чувствуешь то же, что чувствовала я, когда ты веселился со мной. Играл и издевался ради забавы. Ты был прав, это весело. Захватывающе.
— Ты напряжена, — заметил Киллиан, его пальцы чуть сильнее сжались на моей талии. — Что-то случилось?
— Ничего, — ответила я.
— Ничего? Может дело в нем? — Он метнул взгляд в сторону Грегори, который продолжал сверлить нас взглядом.
Я не ответила. Просто продолжала двигаться в такт музыке, чувствуя, как спина горит от чужого взгляда. Киллиан был хорошим танцором — вел уверенно, но не навязчиво, его движения были плавными и точными. Его ореховые глаза смотрели на меня с чем-то похожим на интерес, и от этого становилось неуютно.
— Ты и Фостер, — продолжил он, понижая голос так, чтобы слышала только я, — у вас довольно... напряженные отношения, не так ли?
— Мы ненавидим друг друга, — отрезала я. — Ничего больше. И какая тебе разница, какие между нами отношения?
— Я уже говорил тебе, Валери: все, что касается тебя, рано или поздно, будет касаться и меня, — его рука опустилась чуть ниже талии, сжав яркую ткань платья. Я резко подняла свой взгляд на него.
— Какого черта, Киллиан?
— М? Что-то не так, Валери?
— Будь добр, подними свою руку чуть выше, или я сделаю это сама. Но боюсь, тебе это не понравится, — огрызнулась я, смотря ему в глаза.
— И что ты этим добьешься? Доставишь удовольствие тому придурку, который скоро убьет меня одним лишь взглядом?
— Это не твое дело. Просто. Убери. Руку, — прошептав каждое слово отдельно ему на ухо, я чуть отстранилась.
— Между вами явно что-то большее, чем обычная ненависть, — вдруг сказал он, и я почти замерла.
— Ты ошибаешься.
— Возможно. — Он сделал поворот, и на мгновение я оказалась спиной к тому месту, где сидел Грегори. — Но твой взгляд говорит об обратном. Ты смотришь на него так, будто хочешь одновременно убить и поцеловать его.
Я не ответила.
— Я не прав?
— Прав только в одном. Я хочу его убить, но не поцеловать.
— Держись от него подальше, Валери, я не повторяю несколько раз.
— Я сама решу, Киллиан. Будь добр не вмешиваться в мою личную жизнь, я это очень не люблю.
Он демонстративно увеличил расстояние между нами, а затем прижал к себе. Я почувствовала на своей спине колючий взгляд Грегори и победно ухмыльнулось.
Приятного аппетита, придурок.
Однако, праздничный танец приносил удовольствие не так долго, как бы мне того хотелось.
К столику Грегори подошла девушка.
Высокая, с копной темных волос и фигурой, которую подчеркивало облегающее серебристое платье, она наклонилась к нему и что-то сказала. Грегори на мгновение отвел взгляд от меня, посмотрел на нее, и на его губах заиграла чертова ухмылка, от которой мне всегда хотелось прикусить себе язык до крови и проглотит этот «яд».
Девушка протянула ему руку, приглашая на танец. И он согласился.
Один один, придурок
Через минуту они уже были на танцполе — всего в нескольких метрах от нас с Киллианом. Грегори положил руки на талию своей спутницы, и та прильнула к нему с грацией кошки. А потом он снова посмотрел на меня.
И улыбнулся.
Мне стало тошно.
Это была не та улыбка, что в саду — отчаянная, полная боли и желания. Другая. Холодная. Торжествующая. Словно он говорил: «Видишь? Ты не единственная, кто может играть в эту игру».
Я почувствовала, как внутри закипает злость. И в то же время где-то глубоко, в самой темной части моей души, разгоралось странное, извращенное удовольствие. Мы танцевали — я с Киллианом, он с той девушкой, — и весь этот танец был не более чем спектаклем друг для друга. Безмолвной битвой, в которой не было победителей.
Подавись, Фостер. Я вступаю в игру.
Эван и Бриттани двигались чуть поодаль, и я заметила, что подруга уже не выглядит такой напряженной. Но все еще держала дистанцию между ними, не позвляя Эвану пересечь ее личные границы.
— Знаешь, — прошептал Киллиан мне на ухо, — я все думаю о том, какую цель ты преследуешь, возясь с Фостером. Он тебе нужен для чего-то, так?
Я напряглась.
— Зачем ты спрашииваешь меня об этом?
— Почему нет? — он улыбнулся, но его глаза оставались серьезными. — Ты ведь знаешь больше, чем говоришь. И я знаю больше, чем говорю. Возможно, нам стоит объединить усилия. Может я буду получше твоего дружка.
— Вы мне оба не нужны, Киллиан. Мне не нужна помощь, я лишь позволила ему мне рассказать то, что он знал.
— Подумай хорошо, Валери. Действительно ли тебе не нужна моя помощь. — Он снова повернул меня, и на этот раз я оказалась лицом к лицу с Грегори и его спутницей. Они были так близко, что я могла разглядеть каждую деталь: как его пальцы лежат на ее спине, как она улыбается ему, как он наклоняется, чтобы сказать ей что-то на ухо.
И вдруг его взгляд встретился с моим.
Весь мир вокруг замер. Музыка стала просто фоновым шумом, люди — размытыми силуэтами. Остались только мы двое, стоящие на танцполе с другими партнерами, но смотрящие только друг на друга. В его серых глазах горел вызов. И обещание. И что-то еще, чему я не могла дать название.
Я улыбнулась. Медленно, почти лениво, и прильнула к Киллиану чуть ближе, чем позволяли приличия. Грегори сжал челюсти так, что я почти услышала скрежет зубов.
Игра действительно увлекательная вещь, азартная и привлекательная. С каждым новым уровнем хочется все больше и больше погрузиться в атмосферу предстоящих препятствий, а в конце получить желанную награду.
Но какова была моя желанная награда?
Я не знала.
Или просто не хотела знать.
Мы продолжали этот безмолвный поединок под приглушенный ритм. Продолжали обозначать друг для друга, что тот поцелуй ничего не значит.
Не значит, Фостер.
Ошибка.
Вечерний город подкупал своей свободой, своей безграничностью и теплым ветром, ласкающим твое лицо, покрывая легкими поцелуями. Нежными, почти невесомыми.
Я сидела на подоконнике возле открытого окна, перебирая все возможные архивы, которые мне предоставил знакомый Бриттани.
Программист. Но иногда мне казалось, что он занимается незаконной деятельностью на просторах даркнета с такими навыками программирования и обхода всевозможных защит. Просто магия, которую я не понимала.
«Переезд... Внук... Генерал Томас Хартманн»
Буквы расплывались в моих глазах как краски в воде, теряя привычный и понятный мне вид, образовывая лишь абстракции, которые я пока не научилась понимать в таком виде.
Проклятье.
Ничего такого, что могло бы заинтересовать меня или примкнуть объяснением к моим бесконечным догадкам. Голова уже превращалась в одну сплошную огромную путаницу. Виски гремели, отдаваясь головной болью. Невыносимо.
Я уже хотела заканчивать, аккуратно спрыгнув с подоконника. Но мой взгляд удержала машина отца, подъехавшая к дому. Он вернулся.
В памяти вырисовывалась та старая фотография, найденная в стопке «хлама», которую отец хотел выбросить. Фотография, оставившая миллион вопросов, которые мучали меня.
Но больше я не собиралась терпеть. Не собиралась молчать, довольствуясь нашими нынешними отношениями, которых почти не было. Никогда.
Я устала жить в вечных вопросах и не слышать ответы на них, в которых нуждалась.
Больше ты не убежишь от разговоров, отец. Нет. Пора все выяснить и перестать молчать, погружая до того разбитый и треснувший особняк «прилежной семейки» в бездну пустоты.
Снизу послышался звук открытой входной двери.
Я спустилась в гостиную, встречая отца не теплыми объятиями любимой дочери, а лишь холодным взглядом, который дрожал при виде его суровости и вечной «усталости» от работы, звучащей как оправдание.
Я не дала застывшей капле горькой слезы вырваться наружу. Плакать на людях не имело смысла. Это был мой признак слабости. Признак того, что я все еще боюсь. Только не страх.
Страх — это открытая рана, на которую в любой момент люди насыпят соли. И рана будет щипать так сильно, что ты искусаешь собственные губы до мяса и крови, сдерживая порыв боли.
— Отец, — холодно произнесла я, наблюдая за его плавными и твердыми движениями. Такими же четкими и отточенными.
— Валери, детка. Ты что-то хотела? Я очень устал после командировки и хотел бы отдохнуть.
— Это очень важно. Мне нужно с тобой поговорить. Прямо сейчас.
— Это правда не может подождать какое-то время? Завтра, например.
В горле повисла горечь.
Снова.
Ему снова некогда. Прекрасно. Но не в этот раз, отец. Не тогда, когда ты имеешь какое-то отношение к человеку, который погиб и молчишь, словно это ничего не значит.
— Нет. Сейчас.
Он устало выдохнул:
— Это очень важно?
— Да.
— Хорошо. Пошли в мой кабинет, там поговорим.
Кабинет.
Словно мы не дочь и отец, а коллеги, которые могут разговаривать лишь в формальной обстановке.
Запах хвои и дерева ударил нос. Ударял каждый раз, когда мы оказывались в кабинете отца. Так тошно и чуждо, будто это не часть дома, в котором я живу.
— О чем ты хотела поговорить, милая? — он устало потер переносицу.
— Об этом, — я протянула вперед фотографию, которую нашла в его старых бумагах. Фотографию, на которой был он, Томас и Грегори. Три человека, которых я никак не могла связать в одну единую логическую цепочку, выстроив между ними связь, чтобы понять то, чего не понимал до сих пор.
Отец побледнел.
— Откуда это у тебя, Валери?
— Неважно отец. Важно то, кто зафиксирован на данной фотографии. Ты знаешь этих людей, не так ли?
— Валери...
— Ты знаешь их? — переспросила я, перебив тем самым отца.
— Зачем тебе знать это и какое отношение это имеет к нам, к тебе?
— Какое? Я отвечу, когда ты ответишь мне.
— Я не собираюсь обсуждать это с тобой, Валери.
— Ты знаешь, что случилось с одним из них, отец? Знаешь? Его больше нет, — начала я. — Нет.
Он ничего не ответил. Лишь смотрел на меня почти равнодушно, как всегда.
— Да, отец. Этого человека больше не существует среди нас, среди живых людей. Человека, которого ты знал и выбросил так легко, словно это ничего не значило. И знаешь что? Это жестоко.
— Милая, этот человек не имеет никакого отношения к нашей семье, чтобы сейчас заводить о нем диалог.
Я усмехнулась.
Больно, словно во рту было полно осколков, врезающихся в кожу рта.
— Бабушка тоже не имела? — вдруг произнесла я.
— Что?
— Бабушка тоже не имела никакого отношения к нашей «семье»? Со дня ее похорон ее имя покинуло этот дом, как и слово «мама», звучащее из твоих уст. Она тоже не стоит того, чтобы поговорить о ней?
Мои руки дрожали от обиды и злости.
От ненависти.
— Почему ты молчишь отец? Тебе нечего мне сказать? Ах да, тебе никогда не было, что мне сказать. Меня словно нет в твоей жизни, но я привыкла, не переживай. Привыкла к одиночеству и холоду. Привыкла к безразличию от людей, в которых нуждаюсь. Мне не в первый раз испытывать это, я уже научилась справлять с этим.
Он все еще молчал.
И меня это ранило еще больше, но я не подавала виду.
— Ты забыл всех, кто тебе дорог, всех. Включая собственную маму. Но для меня это дико, отец. Потому что я не могу просто так забыть монстра. Не могу. Даже когда она сделала мне так больно, что я училась заново дышать. Тогда, когда она убила во мне все, чем я жила. Даже тогда я все еще помню ее и не выбрасываю из головы человека, которого когда-то я хотела назвать своей мамой.
— Хватит, — процедил он.
— Нет, отец, не хватит. Вы оба сделали мне так больно, что я перестала жить, я лишь существую. И этот шрам, та больница, рисунок, тот день и кухонный нож, который все еще лежит у нас в столе — напоминают мне о том, что в календаре уже есть день, в который Валери Вилар умерла. Уже есть.
— Разговор окончен.
— Ты снова убегаешь. Снова. Но на этот раз я не дам тебе убежать. Если ты не расскажешь мне про Томаса Хартманна, я сама узнаю все. До мельчайших подробностей. Но тогда ты можешь забыть меня также, как сделал это с бабушкой и Томасом. Потому что я уже умерла, отец.
Он заметно изменился в лице, словно чего-то испугался. Но чего?
— Хорошо. Что ты хочешь знать о Томасе, Валери?
— Что вас связывало, откуда у тебя эта фотография? И что там делает твой дружок Фостер.
— Дружок? Нет, Валери, мы лишь коллеги. С парочкой общих тем и все. Грегори не имеет ко мне никакого отношения.
— Ближе к делу, — потребовала я.
— Мы были близкими друзьями с Томасом, пока он не предал меня. После чего мы перестали общаться. Я не знал, что он умер, Валери, не знал.
— Предал? Как?
— Ты хотела знать, что нас с ним связывало? Я ответил. Теперь, наш разговор с тобой закончен, Валери. Больше мы к нему не вернемся. — он хотел уже уйти, но внезапно для себя остановился. — Мне жаль. Жаль, что для тебя есть день собственной смерти. Жаль.
Покинув кабинет, он оставил меня одну с теми словами, сказанными в этой комнате, словно запер их в стенах, которын впитают все, словно ничего и не было.
Ничего не было. Не значит.
Сплошная ошибка.
Но на них люди учатся. А я живу ими.
***
Я опустошал очередной стакан жгучей жидкости, ощущая опустошение внутри. Снова.
Чертов пион.
Ненавижу тебя.
— Видишь, Айви, она смогла занять место, которое не занимал никто, даже ты. Даже ты... — я сделал глоток, проглатывая вместе с ним остроту сказанных слов. — Я не люблю ее, нет. Все, что угодно, но не любовь. Она красивая, охуенная, горячая, но она не для моей любви. Она возмездие, Грегори, угомонись. Когда тебя волновали судьбы женщин с которыми ты спал.
Шум машин за окном превратился в глухой звук, на который я не обращал внимания. Не мог.
Мысли в моей голове стучали громче шума города, походившего на своеобразный крик.
— Пошло все к черту.
Я сжал такой же пустой, как я, стакан с такой силой, что он треснул под моим напором.
Алая струя мигом испачкала паркет моей новой квартиры, образуя пятно, напоминающее море. Больно не было, вовсе нет. Рука лишь пощипывала от свежей раны.
Я не бежал обрабатывать рану, не бежал за бинтом, лишь тихо смотрел на капли, стекающие по моей руке.
9 лет назад. Свет ее волос, упавших на мое тело.
Мама, это самый близкий человек любого из нас.
Она наша опора, поддержка и та, кто подарила нам жизнь.
Мама не просто человек и каждый из нас любит ее по своему, как умеет.
Любит и теплет в сердце каждый дюйм ее волос, ее глаза,
хранящие все важные воспоминания с детства, которые мы,
возможно не помним. Но она помнит, помнит все.
А я навсегда запомнил дату, когда я перестал видеть ее
сверкающие глаза и ощущать ее приятный аромат дома,
напоминающий мягкость ее черт лица.
Теперь дом пустой и холодный, как и мое сердце.
— Сынок, милый, ты уже собрал вещи? Дедушка будет ждать нас к ужину, а нам еще ехать и ехать.
Мамин голос доносился из кухни, смешиваясь с ароматом свежеиспеченного яблочного пирога.
Она всегда пекла его перед поездкой к деду — говорила, что покупные сладости не передают тепла, а дедушке сейчас особенно нужно тепло. Ему было одиноко после смерти бабушки, и мама старалась наполнить его дом жизнью, запахами, смехом. Она умела наполнять жизнью все, к чему прикасалась.
Я стоял в своей комнате, закидывая в спортивную сумку вещи. Я чувствовал себя достаточно взрослым, чтобы считать эти семейные поездки скучной обязанностью. Обычные подростковые мысли, обычная глупость — та самая глупость, за которую я потом возненавижу себя на долгие годы.
— Почти собрал, мам, — крикнул я в ответ, даже не обернувшись.
Сейчас, вспоминая это, я ненавижу себя за то, что не обернулся. За то, что не посмотрел на нее лишний раз. За то, что не запомнил каждую черту ее лица в то утро. За то, что не впитал в себя ее голос так, чтобы он звучал во мне вечно, не затухая. Каждая секунда того утра теперь кажется мне украденной у нас обоих, и я ничего не могу с этим сделать. Ничего.
Она вошла в комнату — легкая, светлая, словно сотканная из солнечных лучей.
Ее каштановые волосы, слегка тронутые сединой, были собраны в небрежный пучок, из которого выбивались непослушные пряди. На ней было простое голубое платье — ее любимое. Она говорила, что в нем чувствует себя свободной, словно птица в небе.
Птица, которая никогда не думает о том, что небо может рухнуть. А крылья оборваться.
— Ты опять нахмурился, — она мягко коснулась моего лица, проводя теплой ладонью по щеке. Ее пальцы пахли корицей и яблоками, и этот запах навсегда остался со мной. — Неужели тебе совсем не хочется увидеть дедушку?
— Хочется, — я пожал плечами, стараясь казаться равнодушным. — Просто дорога долгая, скучно.
— Скучно? — она рассмеялась, и ее смех наполнил комнату, словно музыка. Он был теплым, обволакивающим, как объятия, в которых хочется остаться навсегда. — А помнишь, как ты маленький обожал эти поездки? Ты прижимался носом к стеклу и представлял, что мы едем в волшебную страну, где живут настоящие рыцари и драконы.
Я помнил. Помнил каждую поездку, каждую историю, которую она рассказывала мне, чтобы скоротать время. Она всегда умела превращать обычные вещи в волшебство. Моя мама была волшебницей — она могла сделать даже самый серый день праздником, а самую горькую правду — чуть менее горькой.
— Я уже не маленький, мам.
— Для меня ты всегда будешь моим маленьким мальчиком, Герми, — она провела рукой по моим волосам, которые тогда еще были каштановыми и непослушно вились. Ее прикосновение было нежным, почти невесомым, словно она боялась нарушить что-то хрупкое во мне. — Ты так похож на отца. Он тоже всегда хмурился, когда его отрывали от важных дел.
Отец.
Я почти не помнил его — он умер, когда мне было пять. Остались лишь обрывки воспоминаний, запах табака и кожаной куртки, крепкие руки, подбрасывающие меня к потолку, и смех — громкий, раскатистый, как летний гром.
Я так боялся забыть его совсем. Боялся, что однажды проснусь и не смогу вспомнить его лица, его голоса, его смеха. И тогда он умрет во второй раз — уже во мне.
Но мама помнила его.
Она хранила его фотографии, его вещи, его память с такой бережностью, словно они были священными реликвиями. Она говорила, что в моих глазах видит его душу, и это помогало ей жить дальше. Теперь я понимаю, что она жила не для себя — она жила для меня, чтобы я не остался один. Чтобы у меня был хоть кто-то.
— Ладно, мам, — я застегнул сумку. — Я готов. Поехали уже, пока пирог не остыл.
Она улыбнулась, и я не знал, что вижу эту улыбку в последний раз. Не знал, что через несколько часов моя жизнь расколется на «до» и «после».
Не знал, что этот обычный осенний день станет днем, который я буду проклинать до конца своих дней, перемалывая в голове каждую секунду, каждое слово, каждый вздох.
Дорога была долгой. Осеннее солнце уже клонилось к горизонту, окрашивая небо в оттенки золотого и багряного.
Я смотрел в окно, наблюдая за тем, как деревья проносятся мимо, сливаясь в одно размытое пятно. Мир за стеклом казался спокойным, почти умиротворенным, и ничто не предвещало беды.
Мама вела машину, тихо напевая какую-то мелодию. Кажется, это была песня, которую ей пела ее мать, моя бабушка, которую я никогда не видел. Ее голос был мягким, чуть грустным, и в нем звучало что-то, отчего у меня сжималось сердце.
— Мам, а какая она была? — спросил я, нарушая тишину.
— Кто?
— Бабушка. Твоя мама.
Она на мгновение замолчала, словно собираясь с мыслями, прикасаясь к чему-то очень личному и очень болезненному.
— Она была самой доброй женщиной на свете, Грегори. У нее были такие же рыжие волосы, как у твоей подруги Айви, и глаза — теплые, как растопленный шоколад. — Она улыбнулась каким-то своим мыслям, и я видел, как ее лицо озарилось светом — тем самым светом, который бывает только у людей, вспоминающих тех, кого они любили по-настоящему. — Она научила меня всему, что я знаю. Научила любить, прощать, верить в лучшее, даже когда мир рушится. Знаешь, она говорила мне одну важную вещь...
— Какую?
— Она говорила: «Смерть — это не конец, милая. Это просто переход в другое состояние. Любовь, которую мы хранили, никуда не исчезает. Она остается в сердцах тех, кого мы любили, и продолжает жить там вечно. Мы все еще живы, пока те, кто нас любил, помнят о нас».
Я поморщился.
Тогда я был еще слишком юн, чтобы понять смысл этих слов. Слишком глуп, чтобы осознать их глубину.
— Звучит как-то слишком... идеалистично. И еще очень запутанно.
— Возможно, — она пожала плечами, не отрывая взгляда от дороги. — Но я верю в это. Я верю, что твой отец до сих пор жив, потому что в моем сердце он все еще живой. И когда-нибудь, когда придет мое время, я тоже останусь жить в твоем сердце, Грегори.
— Мам, не говори так, — я нахмурился. — Ты еще слишком молода, чтобы говорить о смерти.
— Смерть не спрашивает возраст, милый, — она улыбнулась, но в ее улыбке я заметил легкую грусть, словно она уже знала что-то, чего не знал я. — Она приходит тогда, когда ей вздумается. И поэтому мы должны ценить каждое мгновение. Каждое. Понимаешь?
Я кивнул, хотя тогда действительно не понимал.
Я был слишком самонадеян, чтобы думать о смерти. Смерть была для меня чем-то далеким, чем-то, что случается с другими людьми, но не с нами. Не с моей мамой. Не с той, что была центром моего мира, его осью, его смыслом.
Как же я ошибался.
Как же чудовищно, беспощадно я ошибался.
Фары встречной фуры, движущейся на нас, я заметил слишком поздно.
Ослепительный свет ударил в глаза — резкий, безжалостный, как лезвие ножа, — и я услышал мамин крик. Пронзительный, полный животного ужаса, крик, который навсегда врезался в мою память, как раскаленное клеймо. Она резко крутанула руль, пытаясь уйти от столкновения, чтобы спасти нас, но было слишком поздно.
Слишком поздно.
Удар.
Скрежет металла, раздирающий барабанные перепонки.
Звон разбитого стекла, осыпающегося дождем осколков.
Мир перевернулся.
Меня бросило сначала вперед, потом в сторону, ремень безопасности впился в грудь с такой силой, что я почувствовал, как трещат ребра — одно за другим, с хрустом, от которого темнело в глазах. Голова ударилась обо что-то твердое, и на мгновение я увидел вспышку — яркую, ослепительную, как молния. А потом наступила темнота. Густая, вязкая, как смола.
Я не знаю, сколько времени прошло.
Возможно, секунды. Возможно, минуты. Время потеряло всякий смысл. Когда я сквозь черную пелену открыл глаза, все вокруг было залито красным светом — светом от фар перевернутой машины, смешанным с кровью.
Моей кровью.
Ее кровью.
Боль пришла не сразу. Сначала было лишь странное онемение, словно мое тело больше не принадлежало мне. Я попытался пошевелиться, но не смог — что-то тяжелое придавило мои ноги, и я чувствовал, как они медленно холодеют. Запах бензина и горелой резины наполнил воздух, заставляя кашлять, и каждый кашель отдавался новой вспышкой боли где-то внутри.
— Мам... — прохрипел я, пытаясь повернуть голову. Каждое движение давалось с неимоверным трудом, словно я пробирался сквозь толщу воды, цепляясь руками за острие ножей. — Мам, ты...
И тогда я увидел ее.
Она сидела на водительском сиденье, пристегнутая ремнем безопасности, но ее тело было неестественно вывернуто — так, как не должно выгибаться человеческое тело.
Голова склонилась на грудь, еле держась за последние кусочки мяса, торчащие на ее изрезанной шее. Каштановые волосы, которые еще недавно пахли корицей и яблоками, теперь были пропитаны кровью. Темной, густой, почти черной в этом жутком красном свете. Они пахли так мерзко, что меня выворачивало в приступе тошноты.
Но вместо этого из моего рта текла густая кровь, перемещанная с остатками пищи.
Я не обращал на это внимание.
— Ма...мамочка... — Мой голос сорвался на шепот, и я почувствовал, как по щекам текут слезы — горячие, обжигающие, смешивающиеся с кровью из рассеченного лба. — Нет, мам, пожалуйста... Мама... открой глаза... Мама...
Она не отвечала.
И никогда уже не ответит.
Я смотрел на ее уродливое тело, вжатое в кресло ремнем безопасности. Смотрел и не мог поверить в то, что видел. Не мог поверить, что передо мной было тело моей мамы, а не изуродованный кусок мяса.
Почти задыхаясь, я глотал пропитанный дымом воздух, давясь им. Мои щеки горели от слез, перемешанных с собственной кровью. Горели до легкой боли.
С каждой секундой оставаться в сознании было все труднее и труднее. Кислорода не хватало, а голова начинала кружиться с такой силой, будто я вот вот упаду. Но падать было некуда.
Вокруг стояла оглушительная тишина.
Такая глубокая, такая страшная, что она давила на уши, заставляя сердце колотиться в панике. Ее нарушало лишь шипение разбитого радиатора и мои собственные всхлипы — жалкие, отчаянные, как у раненого зверя.
Я пытался дотянуться до нее, но тело не слушалось. Рука, которую я хотел протянуть, безвольно упала, и я почувствовал, как что-то острое вонзилось в бок — глубже, еще глубже, разрывая плоть.
Мир начал расплываться.
Звуки становились глухими, словно я погружался под воду. Я слышал отдаленные голоса, вой сирен, чьи-то крики, но все это было где-то далеко, в другом мире, в другой реальности. В моей реальности осталась только она. Только моя мама, которая больше не двигалась. Которая больше не дышала.
— Держись, парень, — чей-то грубый голос прорвался сквозь пелену забвения. — Мы вытащим тебя. Слышишь? Держись, мать твою, не смей умирать!
Чьи-то руки пытались освободить меня из искорженного металла, но я почти не чувствовал их. Я смотрел на маму, на ее безжизненное тело, на ее руки, которые еще утром касались моего лица, и внутри меня что-то умирало. Что-то светлое, что-то чистое, что-то, без чего я больше никогда не смогу быть прежним.
— Мам... — шептал я, пока темнота подбиралась все ближе, обнимая меня своими холодными руками. — Не оставляй меня... Пожалуйста... Я не смогу без тебя... Не смогу...
Она оставила.
Оставила меня одного в этом проклятом мире, где больше не было ее тепла, ее голоса, ее смеха.
Оставила меня с дырой в груди, которую невозможно залатать.
Больница. Белые стены, от которых режет глаза. Запах лекарств и антисептиков, въедающийся в ноздри. Писк приборов, монотонный и раздражающий. И темнота — бесконечная, всепоглощающая темнота, в которой я тонул, словно в черном океане, не видя берегов.
Я не знаю, сколько я пробыл в этой темноте. Время потеряло смысл, пространство исчезло. Были моменты, когда я слышал голоса — обрывки фраз, доносящиеся откуда-то издалека, словно сквозь толщу воды. Они были нечеткими, размытыми, и я не мог ухватиться ни за один из них.
— Состояние критическое... множественные переломы... внутреннее кровотечение...
— Мы делаем все, что можем, но... вы должны понимать...
— Шансы невелики... молитесь, если умеете...
Потом голоса становились тише, и я снова погружался в темноту.
Иногда мне казалось, что я вижу свет — яркий, манящий свет, который звал меня к себе, обещая покой и избавление от боли. Но каждый раз, когда я пытался приблизиться к нему, что-то удерживало меня. Что-то, что не давало уйти.
Чей-то голос. Нежный, мягкий, словно колыбельная, которую пела мама.
— Пожалуйста, Гер... Пожалуйста, вернись... Ты нужен мне... Ты нужен нам... Я не справлюсь без тебя...дружище.
Голос был знакомым, но я не мог вспомнить, кому он принадлежит.
Он проникал в самое сердце, согревая его теплом, разгоняя темноту, заставляя бороться. Я цеплялся за него, как утопающий цепляется за соломинку.
— Я знаю, что ты слышишь меня... Я чувствую это... Я верю... Я буду ждать... Сколько бы времени ни потребовалось... Хоть всю жизнь...
И потом темнота снова смыкалась надо мной, унося в свои объятия тьмы. Но голос оставался. Он был со мной даже там, в самой глубине кошмаров.
— Остановка сердца! Несите дефибриллятор. Срочно!
Доносились крики из реанимации.
— Разряд! — кричал доктор, пытаясь восстановить пульс. — Разряд!
— Фиксируем время смерти, — безнадежно произнес врач, потирая переносицу.
Клиническая смерть.
Я узнал об этом позже, когда врачи рассказали мне, что мое сердце останавливалось. Что целых четыре минуты меня не было в этом мире. Что они боролись за мою жизнь, пытаясь вернуть меня с того света, вкалывая адреналин прямо в сердце, разряд за разрядом, заставляя его биться снова.
Но я ничего не помнил.
Ни света в конце тоннеля, ни ангелов, ни демонов. Только темноту. Холодную, пустую, бездонную темноту, в которой не было ничего.
Кроме голоса.
Голоса, который не давал мне уйти.
Голоса, который держал меня на грани между жизнью и смертью, не позволяя соскользнуть в бездну.
Я впал в кому.
Врачи говорили дедушке и еще кому-то, кого я не мог вспомнить, что это может продлиться недели, месяцы, годы. Что никто не знает, когда я очнусь и очнусь ли вообще. Что мой мозг получил серьезные повреждения, и даже если я выживу, то могу уже никогда не стать прежним.
Но я не знал об этом.
Не знал, что я стану таким жестоким и холодным ублюдком. Что весеннее небо в моих глазах, которое видела моя мама, навсегда пропадет, скрываясь за холодной сталью, сверкающей безразличием и ненавистью.
Я лежал в больничной палате, опутанный проводами и трубками, подключенный к аппаратам жизнеобеспечения, и ничего не чувствовал. Я был где-то далеко, где-то глубоко внутри себя, в лабиринте собственного сознания.
Ничего, кроме ее голоса.
Она приходила каждый день.
Я не знал этого тогда, но я чувствовал ее присутствие. Чувствовал тепло ее рук — маленьких, почти детских, — когда она брала мою ладонь в свои. Чувствовал легкие прикосновения к моему лицу, осторожные, словно она боялась сделать мне больно. Чувствовал, как она поправляет одеяло и открывает окно, чтобы впустить свежий воздух.
Она всегда заботилась о том, чтобы в палате не было душно, чтобы солнечный свет падал на мое лицо, словно это могло разбудить меня.
Она рассказывала мне о школе, о погоде, о книгах, которые читала. О том, как расцвели яблони в саду. О том, как она посадила цветы у моего окна, потому что знала — я любил смотреть на них. Любил запах цветов из-за мамы, которая ухаживала за нашим цветником и приносила красивые букеты в дом, в котором пахло фиалками и розами, с нотками пиона.
Иногда она смеялась, вспоминая наши детские шалости. Как мы играли в рыцарей и принцесс в старом парке, как я дергал ее за рыжие косички, а она дулась и обещала больше никогда со мной не разговаривать. Как мы мирились через пять минут, потому что не могли друг без друга, потому что были двумя половинками одного целого.
— Помнишь, Герми, как ты сказал, что когда вырастешь, станешь моим рыцарем? — ее голос дрожал, но она старалась говорить бодро, не позволяя слезам прорваться наружу. — Ты сказал, что будешь защищать меня от всех драконов и злых колдунов. А я... я тогда засмеялась и сказала, что рыцари носят тяжелые доспехи и от них плохо пахнет.
Она замолчала на мгновение, и я слышал, как она всхлипывает — тихо, почти беззвучно, пытаясь сдержаться.
Но не мог ничего сказать, не мог взять ее за руку и успокоить, вытерев слезы с ее щек. Не мог.
— Я была такой глупой... Такой невыносимо глупой... Я не понимала, что ты действительно мой рыцарь. Ты всегда был им, с самого детства, с того самого дня, когда мы встретились. Ты защищал меня от мальчишек, которые обижали меня и дергали за волосы. Ты делился со мной своим завтраком, когда я забывала свой, и сам оставался голодным. Ты нес мой рюкзак, когда я уставала, хотя твой был в два раза тяжелее. Ты... — ее голос сорвался на рыдание. — Ты мой лучший друг, Гер. Мой единственный настоящий друг. И я... я не могу потерять тебя. Я не переживу этого. Пожалуйста... Пожалуйста, вернись... Уже столько месяцев прошло... Я скучаю.
Она плакала.
Я слышал ее слезы — они падали на мою руку, горячие, как расплавленный воск, — и где-то глубоко внутри меня, в той темноте, где я блуждал, что-то дрожало. Что-то, что хотело жить. Что-то, что хотело вернуться к ней, утереть ее слезы и сказать, что все будет хорошо.
— Знаешь, — продолжала она, когда немного успокоилась, вытирая слезы рукавом, — я хожу в церковь. Каждое воскресенье, без пропусков. Я ставлю свечи и молюсь за тебя — стою на коленях на холодном каменном полу и молюсь, пока ноги не затекают. Я прошу Бога, чтобы он сохранил тебе жизнь, чтобы он дал тебе еще один шанс. Я обещала ему, что если ты выживешь... если ты очнешься... я никогда больше не буду злиться на тебя за то, что ты дергаешь меня за волосы.
Она тихо рассмеялась, но в ее смехе было больше грусти, чем радости, больше боли, чем веселья.
— Я даже пообещала, что позволю тебе дергать меня за косички сколько угодно, только вернись. Слышишь? Это официальное разрешение, заверенное моими слезами и молитвами. Ты можешь дергать меня за волосы хоть каждый день, и я не буду жаловаться. Честное слово.
Она приходила снова и снова.
День за днем, без выходных и праздников. Неделя за неделей. Месяц за месяцем. Она приходила, садилась рядом со мной и говорила, говорила, говорила, заполняя тишину палаты звуком своего голоса.
Она читала мне книги — те самые истории о рыцарях и драконах, которые мы так любили в детстве, сидя на полу у камина в доме моей мамы.
Она рассказывала мне новости, описывала погоду за окном, говорила о своих мечтах — о том, как мы вместе поедем к морю, когда я очнусь, как будем бегать по волнам и собирать ракушки.
Ни разу не перестала верить. Ни на секунду. Даже когда врачи качали головами и говорили, что надежды почти нет. Даже когда мой собственный дедушка перестал приходить, смирившись с неизбежным. Даже когда весь мир, казалось, отвернулся от меня.
Она осталась.
— Я знаю, что ты слышишь меня, — говорила она тихо, поглаживая мою руку. — Я знаю, что ты борешься, даже если никто этого не видит. И я хочу, чтобы ты знал... что бы ни случилось... чтобы ты ни сделал... я всегда буду рядом. Всегда. Ты слышишь?
И потом она начинала молиться. Тихо, почти неслышно, одними губами, но каждое ее слово проникало в мое сердце, словно свет, разгоняющий тьму. Словно маяк в бесконечном черном океане.
— Господи, пожалуйста... Прошу тебя... Сохрани ему жизнь... Он хороший... Я знаю, он хороший, даже если иногда бывает упрямым и колючим... Он просто потерялся немного... Пожалуйста, дай ему шанс... Дай ему шанс стать тем, кем он должен быть... А я... я обещаю заботиться о нем.
Бог услышал ее молитвы.
Или, возможно, это я услышал ее. И не смог оставить.
Прошел год.
Целый год в темноте, в пустоте, в забытьи. Триста шестьдесят пять дней, каждый из которых мог стать последним. Врачи уже потеряли надежду, говорили, что мой мозг, скорее всего, никогда не восстановится. Что я могу остаться в коме до конца своих дней, превратившись в живой труп, подключенный к аппаратам.
Но она не переставала верить.
И сегодня я наконец-то открыл глаза.
Это было странное чувство. Словно я вынырнул из глубины океана, куда не проникал свет. Словно я снова обрел тело, которое так долго было лишено души, было пустой оболочкой, существующей лишь благодаря машинам. Словно я вернулся из долгого-долгого путешествия, из которого не надеялся вернуться.
Свет ударил в глаза — резкий, болезненный, — заставляя зажмуриться. Я попытался пошевелиться, но мышцы не слушались, они забыли, как это — двигаться.
Слишком долго они бездействовали, слишком долго были неподвижны. Во рту был металлический привкус крови, горло саднило от трубок, которые из него только что вынули, в потери надежды на лучшее, и каждый вдох давался с трудом.
И потом я увидел ее. Айви.
Она спала, сидя на стуле рядом с моей кроватью. Ее голова лежала на краю матраса, и рыжие, слегка волнистые волосы рассыпались по белому больничному белью, касаясь моей руки.
Они были такими яркими, такими живыми в этом стерильном, безликом мире. Солнечный свет из окна падал на них, заставляя переливаться золотыми и медными искрами, и я не мог отвести взгляд. Я боялся моргнуть, боялся, что она исчезнет, растает, как мираж.
Я смотрел на нее, не в силах отвести взгляд. На ее бледное, осунувшееся лицо — она похудела, сильно похудела за этот год. На темные круги под глазами — следы бессонных ночей, проведенных у моей постели. На ее руки, которые сжимали мою ладонь даже во сне, словно боялись отпустить. На ее губы, которые даже во сне шептали что-то — наверное, молитву.
Она была здесь. Все это время. Она не бросила меня. Она не сдалась. Она вымолила меня у смерти, выпросила у Бога, вырвала из лап тьмы своими маленькими, хрупкими руками.
Я попытался заговорить, но из горла вырвался лишь хрип — слабый, едва слышный, как шелест сухих листьев. Девушка вздрогнула и подняла голову, и ее зеленые, словно изумруды, глаза встретились с моими. В них было столько всего — удивление, неверие, страх, радость.
Слезы, которые она так долго сдерживала, хлынули по ее щекам.
— Герми... — прошептала она, и ее голос был таким тихим, таким надломленным, словно она сама не верила в то, что видит. — Ты... ты... ты очнулся... Господи, ты очнулся...
Слезы текли по ее лицу, но она улыбалась. Улыбалась так, словно я был самым драгоценным сокровищем, которое она боялась потерять. Словно я был чудом, в которое она верила, несмотря ни на что.
Я смотрел на нее, на ее слезы, на ее улыбку, на ее рыжие волосы, в которых запутался солнечный свет.
Я открыл рот, пытаясь сказать хоть что-то, но слова давались с трудом. Голосовые связки, атрофировавшиеся за год молчания, отказывались слушаться, и каждый звук причинял боль. Я облизал пересохшие, потрескавшиеся губы и попытался снова.
— Я... — хрип, больше похожий на шелест осенней листвы, на последний вздох умирающего. — Я многое не помню...
Она замерла, боясь пропустить хоть слово, боясь дышать. Ее пальцы сжали мою ладонь крепче, словно она пыталась удержать меня здесь, в этом мире, не дать соскользнуть обратно в темноту.
— Но свет твоих волос... — я сделал глубокий вдох, собирая последние силы, вырывая эти слова из самой глубины своего существа, — упавших на мое тело... я запомню навсегда.
Она зарыдала.
Громко, навзрыд, уже не сдерживаясь. Бросилась ко мне, обнимая так крепко, как только могла, не боясь задеть провода и трубки. Ее слезы капали на мое лицо, смешиваясь с моими собственными, и я чувствовал, как они обжигают кожу.
— Ты жив... — шептала она сквозь рыдания, захлебываясь словами. — Ты жив, Господи, ты жив... Спасибо... Спасибо тебе, Господи... Спасибо, что вернул его мне...
Я не мог обнять ее в ответ — руки все еще не слушались, мышцы атрофировались за год неподвижности. Но я чувствовал ее тепло, ее слезы на моей щеке, ее сердце, бьющееся где-то рядом — быстро-быстро, как пойманная птица. И в этот момент я понял.
Я жив.
Я действительно жив.
Ради нее.
Ради той, которая не бросила.
Той, которая верила, когда все остальные сдались.
Той, чьи рыжие волосы стали единственным светом в моей бесконечной, беспросветной тьме.
Позже я узнал правду о том дне. О том, что водитель встречной машины был пьян — в стельку. Что он выжил, отделавшись легкими ушибами и парой царапин, в то время как моя мама... Моя мама умерла на месте, вся изрезанная, не похожая не человека, захлебнувшись собственной кровью еще до приезда скорой.
Я узнал, что ему дали смехотворный срок — всего три года условно. Три года условно за жизнь моей матери. Три года условно за мое искалеченное тело, за год комы, за все, что я потерял.
От деда узнал, что мама похоронена на кладбище рядом с отцом, под старым дубом, который она так любила. Что я пропустил ее похороны, потому что лежал в коме и не мог даже попрощаться с ней.
Я узнал, что Айви приходила ко мне каждый день. Каждый божий день, без единого пропуска, без единого выходного.
Я узнал, что она была моим ангелом-хранителем. Моим светом во тьме. Моим единственным шансом на спасение.
— Зачем? — спросил я ее однажды, когда уже мог говорить — слабо, с трудом, но мог. — Зачем ты все это делала? Ты могла просто забыть меня, жить своей жизнью, быть счастливой... Зачем ты потратила на меня год своей жизни?
Она посмотрела на меня своими изумрудными глазами, и в них я увидел то, чего не заслуживал. То, что было слишком чистым для такого, как я. Любовь.
— Потому что ты — это ты, — сказала она просто, словно это было самой очевидной вещью в мире. — Потому что если бы не ты, я бы не стала той, кем являюсь сейчас. Ты был моим рыцарем все детство, а теперь пришла моя очередь стать твоим.
Я отвернулся, чтобы она не видела моих слез. Чтобы она не видела, как я сломлен, как я разбит.
Чтобы она не видела, что теперь мое сердце было наполнено густой и темной желчью, выжигающая последние крупицы чего-то светлого, что было у меня до мамы, до комы. До всего этого кошмара.
Я понял, что я люблю Айви, я полюбил эту рыжеволосую девчонку, свою подругу детства. Девочку, которая молилась, которая держала меня за руку и говорила со мной.
Но я больше не был тем ребенком и другом, которого она знала, я умер. Те четыре минуты смерти. Я умер и вместе со мной умерло все живое и любящее, все тепло.
Я не заслуживал ее.
Не заслуживал такой преданности, такой жертвенности, такой подруги.
Но она дарила мне все это, ничего не требуя взамен.
Шли дни. Я медленно восстанавливался, учился заново ходить — шаг за шагом, держась за поручни, стискивая зубы от боли. Учился заново говорить — сначала отдельные слова, потом фразы, потом целые предложения. Учился заново жить. Но внутри меня что-то сломалось. Что-то, что уже никогда не станет прежним.
Я больше не был тем мальчиком с каштановыми волосами, который верил в рыцарей и драконов. Тот мальчик умер в тот день, когда умерла его мать. Его похоронили вместе с ней, под старым дубом, в одной могиле.
Его душа осталась там, в искореженной машине, среди осколков стекла и запаха бензина.
Тот, кто родился заново, был другим.
Жестче.
Холоднее.
Темнее.
В нем поселилась злоба, которая питалась болью и несправедливостью. Злоба на пьяного водителя, которому дали всего лишь условный срок — жалкую подачку, насмешку над правосудием. Злоба на Бога, который допустил все это. Злоба на самого себя за то, что выжил.
Айви пыталась достучаться до меня. Пыталась вернуть мне свет, который когда-то жил во мне. Но тьма уже пустила свои корни слишком глубоко, оплела мое сердце черными нитями, и я не мог — не хотел — от нее избавляться. Она стала моим убежищем, моим панцирем, моей защитой от мира, который причинил мне столько боли.
Она обнимала так крепко, что я привык к этим объятиям. Так сильно, что боялся выбраться из них. Из объятий тьмы.
— Ты изменился, — сказала она однажды, глядя на меня с грустью, которая разрывала мне сердце. — Я вижу, как в тебе растет что-то темное. Что-то, с чем ты не можешь справиться. Пожалуйста, не позволяй этому поглотить тебя. Не позволяй тьме победить. Не позволяй жестокости заполучить твой разум, тебя. Борись с этим, слышишь? Я не хочу потерять единственного близкого мне друга.
— Ты не понимаешь, — ответил я, отворачиваясь, пряча глаза. — Ты не можешь понять. Ты не была там. Ты не видела того, что видел я.
— Тогда объясни мне. Помоги мне понять.
Но я не мог.
Не мог объяснить ей, что чувствую себя разорванным на части, разодранным в клочья. Что каждый раз, когда я закрываю глаза, я вижу маму — ее безжизненное тело, ее остекленевшие глаза, ее кровь на моих руках.
Что я просыпаюсь в холодном поту от собственного крика. Что я ненавижу себя за то, что выжил, в то время как она умерла. Что я должен был умереть там, вместе с ней.
Что я не заслуживаю ее поддержи, дружбы.
Что я не заслуживаю быть счастливым.
И однажды я сделал свой выбор. Я покрасил волосы в черный — цвет моей души, цвет траура, который я носил в себе. Я перестал улыбаться — не было больше причин для улыбок. Я перестал верить в рыцарей и драконов, в добро и справедливость, в любовь и надежду.
Я стал тем, кем меня сделала эта жизнь.
И она отпустила меня.
Или, возможно, это я отпустил ее, понимая, что не имею права тянуть ее за собой во тьму.
Наше время.
Я смял кулак еще сильнее. Лужа крови становилась больше, принимая новое пожертвование из моей руки.
Мама...
Если б сейчас она была жива, была рядом. Она помогла бы, сказала, что мне нужно сделать. И тогда я был бы уверен, что я поступаю верно.
Тишина в квартире стояла такая, что я слышал, как кровь капает на паркет.
Кап-кап-кап.
Мерный, глухой ритм. Словно метроном, отмеряющий мое гребаное терпение, которого, как выяснилось, не осталось вовсе.
Я сидел на краю ванной, привалившись спиной к холодному кафелю, и смотрел на свою правую руку. Точнее, на то, что от нее осталось после того, как стакан с виски лопнул в моей ладони.
Я даже не заметил, когда сжал его. Просто в какой-то момент стекло хрустнуло, и по пальцам потекло горячее — сначала алкоголь, щиплющий мелкие порезы, а потом кровь. Густая, темная, почти черная в тусклом свете лампы.
Осколки вошли глубоко. Самый крупный торчал из мякоти у основания большого пальца, и я, зажав его зубами, выдернул. Боль была тупая, почти приятная — отрезвляющая. Такая, которая возвращает в реальность, когда мозг готов расплавиться от мыслей.
Я выдрал еще один осколок, поменьше, из указательного пальца. Бросил его в раковину. Стекло звякнуло о фаянс, и этот звук эхом разнесся по пустой квартире.
Пустая. Она всегда была пустой, сколько я себя помнил. Но сегодня эта пустота давила. Душила. Заползала в легкие и оседала там, превращая каждый вдох в усилие.
Потому что в этой пустоте теперь была она.
Валери.
Ее запах все еще стоял у меня в носу — жасмин, ваниль и что-то еще, что-то теплое, живое, чего мне категорически не хватало. Ее голос звенел в ушах. «Поцелуй меня, просто поцелуй. Так сильно, как ненавидишь». И я поцеловал. Целовал так, что собственное сердце чуть не вырвалось наружу, раздирая ребра.
А теперь сижу здесь, в луже собственной крови, и смотрю на осколки, которые, кажется, забрались глубже, чем просто под кожу.
— Просто выпустил пар, Грегори. Просто... выпустил пар.
Я поднялся, подошел к аптечке, висевшей на стене, и открыл ее.
Бинты, пластыри, перекись. Все, что нужно, чтобы заштопать себя. Но я не стал этого делать. Просто стоял и смотрел на свое отражение в зеркале.
Бледный. Глаза — серые, как небо перед грозой. Волосы в беспорядке. Рубашка расстегнута, на груди — пара царапин, которые я даже не заметил.
Я перевнл взгляд на телефон, лежащий на стиральной машинке. Экран темный. Никаких сообщений. Никаких пропущенных.
Блять.
Я схватил телефон здоровой рукой — левой, потому что правая горела и пульсировала — и набрал ее номер, даже не успев подумать, что делаю.
Гудки. Один. Второй. Третий.
— Фостер, ты вообще знаешь, сколько времени? — ее голос был хриплым, сонным, но с той неизменной ноткой раздражения, которая всегда появлялась, когда я ее тревожил.
— Валери.
— Что? — она замолчала. — Какого черта ты звонишь мне вообще, что тебе нужно?
— Приезжай.
— Что? Ты пьян. Какого дьявола ты говоришь, Фостер? Иди проспись, — ответила она на мою просьбу.
— Блять, Ви. Пожалуйста. Я бываю добр достаточно редко и сейчас этот самый момент, когда я просто прошу приехать ко мне. Сейчас.
На том конце повисла тишина. Такая густая, что я слышал ее дыхание — неровное, сбитое, будто она села на кровати и пытается понять, что происходит.
— Ты никогда не говорил «пожалуйста», — сказала она наконец. — Ты действительно пьян. Придурок.
— Нет. Я трезв, как никогда. И у меня... блять, Ви, у меня кровь по всей ванной, и я не могу... я просто хочу, чтобы ты приехала. Ненадолго. На час. На пятнадцать минут. Хотя бы просто...
— Что значит «кровь по всей ванной»? — перебила она, и ее голос изменился. Исчезла сонная хрипотца, появилась сталь. — Что ты сделал, Фостер. Отвечай немедленно. Какого хера ты говоришь мне о крови по всей ванной?
Почему-то мне стало смешно и я позволил уголкам губ дернутся вверх. Меня всегда забавляло ее раздражение и злость. Это казалось забавным.
— Разбил стакан. Случайно. Осколки. Правда, просто приедь и все.
— Катитесь все к черту. Диктуй адрес.
Я усмехнулся в трубку. Она даже не спросила, зачем. Не потребовала объяснений. Просто — «диктуй адрес».
Я продиктовал.
— Буду через пятнадцать минут, — бросила она и сбросила вызов.
Я опустился на пол прямо в коридоре, прислонившись спиной к стене у входной двери, и стал ждать.
Кровь все еще сочилась, пачкая рубашку и джинсы, но мне было плевать. Я смотрел в одну точку и слушал тишину, которая, казалось, стала еще громче.
Ровно через четырнадцать минут в дверь позвонили.
— Неужели приехала? — прошептал я сам себе.
Аккуратно поднявшись с пола, я пошагал в сторону входной двери. Замок щелкнул и дверь открылась.
Она стояла на пороге — растрепанная, без макияжа, в какой-то белой вязаной кофточке, наброшенной поверх майки, и в тонких черных атласных штанах. Ткань блестела в свете лампы из коридора, обрисовывая бедра.
Волосы — шоколадные, с отливом в теплый кофейный — были собраны в небрежный пучок, из которого выбились несколько прядей.
Темные глаза пробежались по мне, остановились на руке, которую я все еще держал на весу.
— Ты идиот, Фостер, — констатировала она вместо приветствия. — Настоящий, клинический идиот. Еще и больной на голову
— Рад тебя видеть, пион, — усмехнулся я, не обращая внимание на ее высказывая. И почему-то я не врал. Не врал, что был рад видеть ее здесь. Сейчас.
— Заткнись и покажи руку.
Она прошла внутрь, скинула черные ботинки на платформе прямо у порога и, не дожидаясь приглашения, направилась в ванную — видимо, по кровавым следам, которые я оставил на паркете.
— Аптечка у тебя есть? — спросила она, уже стоя над раковиной.
— В шкафу на третьей полке, — я кивнул в сторону белого шкафчика.
— Садись, — приказала она, кивая на край ванной. — И не дергайся, а то добавлю тебе еще пару порезов специально.
Я сел. Она включила воду, смочила чистое полотенце и, взяв мою руку, начала осторожно смывать кровь.
И тут я замер.
Потому что, когда она наклонилась, прядь ее волос скользнула по моей щеке. Темная. Шоколадная. Почти кофейная.
И перед глазами вспыхнуло другое воспоминание.
Рыжие волосы. Яркие, как огонь. Запах чего-то цветочного, детского, невинного. Айви. Та, которая сидела у моей кровати, когда я вышел из комы после аварии. Ее волосы касались моего лица, и я, еще полуживой, подумал, что это ангел. Что я умер и попал в место, где пахнет весной.
Но сейчас...
Сейчас все было иначе. Пряди были не рыжие — темные, как безлунная ночь, как самый глубокий слой земли, где прячутся корни. И запах был другой. Жасмин. Ваниль. И что-то еще — терпкое, горьковатое, будто дым.
Айви была прозрачной. В ней не было тайн. Она была как раскрытая книга, написанная на простом, понятном языке.
Валери была запертой шкатулкой. Черный ящик с сотней замков, и ключи от них она раздала только тем, кого уже нет в живых. В ней было столько боли, что иногда, глядя в ее темные глаза, я видел отражение собственных демонов.
Она не была ангелом, как Айви. Она была чем-то более сложным. Чем-то, что я не мог классифицировать.
— Ты долго будешь пялиться на меня? — подала она голос, вырывая меня из мыслей. Ее пальцы ловко извлекали мелкие осколки пинцетом. — Если будешь мешать, я не закончу до утра. А у меня, знаешь ли, есть дела поважнее, чем собирать стекло из твоей руки.
— Какие, например?
— Например, спать. Или смотреть в потолок. Все это гораздо продуктивнее, чем нянчиться с тобой.
— Я оценил твою заботу, Вилар.
— Это не забота, — она надавила чуть сильнее, заставляя меня поморщиться. — Это санитарная необходимость. Если ты сдохнешь от заражения крови, то не доставишь мне удовольствия самой придушить тебя рано или поздно. Поэтому помолчи хоть сейчас.
— Мило с твоей стороны. Даже жить захотелось.
— Клянусь. Если ты еще раз дернешься, я оставлю тебя здесь одного и с каждой каплей крови ты будешь думать об этом, Фостер. Поэтому просто заткнись.
Я усмехнулся, но ничего не ответил.
Она продолжала работать — аккуратно, методично, с той же сосредоточенностью, с какой, наверное, разбирала свои архивные документы. Ее пальцы, холодные и уверенные, касались моей кожи, заставляя каждый нерв натягиваться до предела.
— Почему ты приехала? — спросил я тихо.
Она замерла на секунду. Всего на одну.
— Потому что ты сказал «пожалуйста», — ответила она, не поднимая глаз. — Это было очень необычно. На секунду я подумала, что тебя держат в заложниках или подменили. А я бы не хотела лишать себя удовольствия лично придушить тебя. Уж очень не хочу.
— И как? Подменили?
— Нет, — она приложила к самой глубокой ране марлевый тампон, пропитанный антисептиком, и я зашипел. — Ты все тот же самодовольный ублюдок. Просто сегодня — с дыркой в руке и приступом внезапной вежливости. Вероятно, еще и пьян, — она кивнула в сторону полупустой бутылки виски.
— Ты слишком добра к людям, Ви.
Ее передурнуло от последнего слова. Всегда передергивало, когда я называл ее «Ви». И почему-то мне казалось это чертовски привлекательным. Она звала меня дьяволом, словно ей было что бояться во мне, когда она утверждала обратное. И это привлекало.
Страх. Ее страх.
— Да я вообще святая, вдобавок мазохистка.
Она начала бинтовать. Бинт ложился ровно, плотно, но не слишком туго — профессионально.
— Где ты научилась?
— Перевязывать раны? — она горько усмехнулась. — Жизнь научила. Никогда не знаешь, когда жизнь нанесет тебе следующий удар. И чтобы выжить, нужно научиться в первую очередь помогать себе самой. Так надежнее
Я замер. Лишь смотрел на нее так, словно пытался прочитать в ней скрытый смысл сказанных ее слов.
— Не смотри на меня так, — оборвала она мои мысли.
— Как?
— Как будто жалеешь. Мне не нужна твоя жалость, Фостер.
— А что тебе нужно?
Она закончила бинтовать и подняла глаза. Кофейные. Темные. В них плясали искры от лампы.
— Ничего, — сказала она. — Мне ничего не нужно.
— Лжешь.
— Я никогда не лгу.
— Только что соврала. Снова.
Она резко встала, собираясь уйти, но я поймал ее за запястье — здоровой рукой, перехватив движение. Она замерла. Ее пульс бился под моими пальцами — быстро, часто, как крылья пойманной птицы.
— Если не отпустишь мою руку, здоровых у тебя не останется. Только лечиться в этот раз будешь сам.
Дерзкая. Я позволил уголкам своих губ на секунду дернуться вверх. Но лишь на секунду.
— Не отпущу, — твердо произнес я, аккуратно обхватывая ее руку поудобнее, чтобы она точно не убежала. — Скажи, зачем ты приехала. Настоящую причину.
Она молчала. Ее взгляд метался по моему лицу, словно ища что-то — выход, спасение, оправдание. Но не находил.
— Потому что ты позвонил, — выдохнула она. — Позвонил и сказал «пожалуйста». Впервые я услышала в тебе что-то человеческое. Не простое издевательство, очередной ход игры, жестокость. К тому же, ты говорил о крови по всей ванной. Не могла же я оставить тебя истекать до последнего.
— Почему?
— Хватит, Грегори. Я уже ответила на твой вопрос. Что ты, мать твою, еще хочешь от меня?
— Я хочу услышать то, что слышу сам.
Валери ничего не ответила, лишь смотрела мне в глаза, будто пыталась прочить в них ответ, который я хотел услышать.
— Мне пора.
— Ты никуда не поедешь, пока не ответишь, Вилар. Ни-ку-да, — произнес я по словам, вдалбливая ей это слово в голову, чтобы она наконец-то поняла, что сегодня она никуда не уедет, пока не овтетит мне на все.
— Я обещаю, что сейчас я выверну тебе руку, Фостер, если ты не отпустишь меня.
— А ты точно этого хочешь?
— Точно.
— Ты снова врешь, пион. Снова. Если б ты хотела этого, ты бы уже давно покинула стены этой квартиры, выбегая из нее, как ошпаренная.
— Ненавижу тебя.
— Что?
— Ненавижу тебя, Фостер. Ненавижу за те поцелуи под дождем, стекающие по моим губам, телу, оставляя ожоги, точно кипяток. Ненавижу твои игры, в которых нет правил, потому что я не могу понять ее, не могу играть, имея шансы на победу. Ненавижу тебя за то, что ты заставляешь меня бояться.
Ее глаза сверкали. Такие темные, но одновременно такие же светлые. В них было гораздо больше света, чем в моих серых, холодных глазах.
— Бояться? Ты боишься меня?
— Нет, я боюсь не тебя, я боюсь себя. Боюсь, потому что могу позволить тебе забраться слишком глубоко. Туда, где находятся чувства и осколки сердца, оставленные ими. Чувствами. Боюсь, что я могу позволить тебе войти в этот мир.
В комнате повисла тишина. Густая, как дым.
Я все еще держал ее за запястье. Она не вырывалась.
— Боюсь себя, потому что не могу выбросить тебя из своей головы. Даже когда ненавижу тебя. Ты все-равно там, — ее голос превратился в шепот. Такой нежный, легкий, словно порхающие в небе снежинки, оседающие на земле.
— Я тоже не могу, — сказал я наконец-то.
— Что?
— Выкинуть тебя из головы. Ты — моя ошибка, мой триггер. Яд, который оседает внутри и никак не может испариться.
Ее губы дрогнули. Я видел, как она сжимает зубы, пытаясь вернуть самообладание. Но оно ускользало — так же, как песок сквозь пальцы.
— Это ничего не меняет, — прошептала она.
— Меняет, — я притянул ее ближе. — Меняет все.
Я отпустил ее запястье и потянулся к ее лицу. Пальцы скользнули по скуле, заправляя выбившуюся прядь за ухо, и замерли. Она не отшатнулась. Не ударила. Просто смотрела.
И тогда я поцеловал ее, прильнув своими пальцами к ее бархатной шее, желая сомкнуть их настолько, чтобы слышать ее хриплые стоны, вырывавшиеся из груди.
Этот поцелуй был глубоким, медленным, словно я пробовал ее на вкус, запоминая каждый оттенок. Она ответила не сразу — ее губы дрогнули, приоткрылись навстречу, и я услышал ее тихий, неровный выдох.
Я хотел забыть о боли, которую носил в сердце, закрыть ее другой болью.
Мне хотелось дать нам шанс. Шанс на возможное будущее, которого не было ни у нее, ни у меня. Но мне хотелось поверить в это, в иллюзию, которую мы создали сами.
Я знал, что она имеет отношении к моей семье, что она связана с дедушкой, связана с тем, почему я сейчас здесь. С ней. Но все-равно не мог позволить себе остановиться. Не мог просто так отпустить эту девчонку. Так просто, как отпустил Айви.
Пусть хотя бы на секунду я забуду о страхах, о тенях прошлого и о том, почему я ненавижу ее, почему должен ненавидеть ее. Ведь настоящая причина ненависти даже не в том, что она сделала. Настоящая причина в том, что она не может быть рядом, не может быть моей. Она не может быть лекарством, которое я так хочу видеть в ней. Она просто разрушенная мечта.
— Грегори... — прошептала она мне в рот.
— Что?
— Если ты продолжишь, никто из нас не остановится. Никто, — она еле разговаривала и от этого я терялся в ней еще больше. Блять.
— Я знаю. Но мне плевать.
Она произнесла мое имя так, будто это было ругательство и молитва одновременно.
Я чувствовал, как воздух между нами стал тонким, спертым, готовым вспыхнуть от малейшей искры. Ее тело отвечало мне раньше, чем разум успевал вставить свои «нет» — мурашки, что бежали по коже, были самой честной картой ее желаний. Но в глазах, в этих проклятых глубоких глазах, еще плескалась ненависть. И я пил ее, как воду в пустыне.
Мои пальцы все еще лежали на ее шее, чувствуя, как под ними, в ямочке у ключицы, бьется частый, загнанный пульс.
Я медленно, почти лениво провел большим пальцем вверх, к линии подбородка, заставляя ее запрокинуть голову еще выше. Она не сопротивлялась, но и не помогала. Просто замерла, и это повиновение было хуже любой открытой агрессии.
Ее война всегда была тихой.
— Ты сказала, никто не остановится, — мой голос звучал хрипло, слова царапали горло. — Но ты уже остановилась, Валери. Замерла. Как добыча, которая надеется, что хищник пройдет мимо. Только я не пройду.
— Однако, ты тоже остановился, — выдохнула она, и ее дыхание коснулось моих губ.
Я усмехнулся и наконец позволил своим губам коснуться ее. Не в поцелуе — просто провести по нежной, разгоряченной коже, от уголка рта к скуле.
Моя ладонь скользнула с ее шеи вниз, по позвоночнику, нагло, по-хозяйски, останавливаясь на пояснице и резко, рывком прижимая ее к себе так, чтобы между нами не осталось и миллиметра ткани.
Она коротко, судорожно вздохнула, вцепившись пальцами в мои плечи не для того, чтобы оттолкнуть, а чтобы устоять на ногах.
Мои пальцы на ее спине сжали ткань кофты, которая скрывала ее оголенные тоненькие ручки в кулак.
Ее глаза — совсем близко, расширенные, с почти полностью поглотившей кофейную радужку чернотой зрачка, — метали молнии. Чистая, концентрированная злость. На меня. На себя. На весь гребаный мир. И в этом кипящем котле эмоций я видел то самое, единственное, отражение. Она ненавидела меня ровно настолько, насколько не могла от меня отказаться.
— Я хочу, чтобы все прекратилось, — прошептала она, но ее тело предательски выгнулось навстречу моей ладони, когда я повторил движение, ведя руку обратно вверх, заставляя ткань предательски шуршать под моими пальцами.
Каждый ее нерв был натянут как струна, и я собирался сыграть на них свою самую темную мелодию.
— Лжешь, — прошептал я прямо в ее приоткрытые, искусанные губы. — Ты хочешь, чтобы стало еще больнее. Чтобы эта боль наконец что-то доказала. Так вот оно, доказательство.
Я взял ее лицо в свои ладони. Грубо. Без нежности. Но мой взгляд, которым я впился в ее зрачки, говорил больше, чем любые прикосновения. Это был не вопрос. Это была констатация факта. Мы оба уже перешли ту черту, где слова «пожалуйста» не имели значения. Мы враги, загнанные в один окоп, и единственный способ уцелеть — это узнать друг друга до самого донышка.
Она больше не прошептала ни слова. Ее молчание, это тяжелое, звенящее молчание, стало моим именем. И когда я наконец наклонился, чтобы поцеловать ее по-настоящему, я уже знал — это не снимет ненависть. Это сделает ее вечной. И меня это устраивало.
Ее тело легонько подрагивало, покрываясь мурашками. Покрывалось ожогами на тех местах, где были мои руки, губы.
Мои руки скользнули под ее кофточку, стягивая белую вязку с плеч. Она не сопротивлялась. Наоборот — сама подалась вперед, позволяя ткани соскользнуть на пол. Под кофтой виднесла майка — легкая, почти невесомая. Мои пальцы прошлись по ее талии, чувствуя, как напряглись мышцы под тканью.
Ее руки легли на мою грудь — не чтобы остановить, а чтобы почувствовать. Кончиками пальцев она прошлась по царапинам, которые я даже не заметил, по выступающим ключицам, по шее, запуталась в волосах на затылке, заставляя меня опрокинуть голову назад.
Она примкнула к моей шее, оставляя на ней свои мокрые следы от поцелуев.
Я почти рычал от удовольствия. Насколько она заставляла меня ощущать себя мальчишкой с пубертатом.
— Ненавижу тебя, дьявол. Обещаю, что всажу пулю так глубоко,чтобы ты не переставал думать обо мне, пока не достанешь ее из кожи. А после напишу свое имя у тебя на груди, чтобы ты помнил, кто доставил тебе столько мучений, — выдохнула она.
— Ты псих, Вилар. Самый настоящий.
— Ты тоже.
Она потянула меня за ворот рубашки, и мы вместе, спотыкаясь, двинулись в сторону спальни. Дверь скрипнула, когда я толкнул ее плечом. Через открытое окно в комнату задувал прохладный ночной воздух, шевеля занавески.
Я опустил ее на край кровати. В полумраке ее кожа казалась почти светящейся — бледный фарфор, контрастирующий с темным шелком штанов и шоколадными прядями, рассыпавшимися по плечам.
— Посмотри на меня, — приказал я.
Она подняла глаза. В них больше не было холода. Только что-то обнажкнное, открытое, ранимое. Что-то, что она прятала за семью замками.
— Ви, — прошептал я, опускаясь перед ней на колени. — Запомни, что ты зашла слишком далеко, чтобы идти назад. Не проси меня остановиться, пион. Сколько бы ты не просила, не умоляла, ты в моей кровати,в моей квартире и в моих объятиях.
Она коснулась моего лица. Пальцы дрожали, очерчивая скулы.
— Если я стану занозой в твоей голове, ты пожалеешь об этом. А я выиграю, потому что больно будет тебе, — сказала она тихо.
— Возможно. Но я хочу ощутить эту боль. Ты не будешь лекарством от ран, от горечи. Никогда не будешь им. Но ты мой яд, который перекрывает эту боль. Не прячет ее, лишь заставляет привыкать к ней, делает ее не моих страхом, а частью меня.
— Тогда я буду самым едким ядом, чтобы у тебя свело рот.
Я аккуратно бросил Валери на кровать, надвисая сверху ее хрупкого тельца. Ее дыхание сбилось. Грудь вздымалась часто-часто, а в темных глазах блестел тот самый вопрос, который она никогда бы не задала вслух.
— Я не сделаю тебе больно, — сказал я, хотя знал, что это не та боль, которой она боится.
— Лжец, — прошептала она, но ее руки уже тянули меня вниз, и в этом жесте было больше правды, чем во всех наших словах за последние месяцы.
Ее ногти впивались в кожу, оставляя заметные красные следы на моей спине. Следы безумия.
Я спустился чуть ниже, прикусывая ее скулы, такие же острые, как лезвие ножа, которым мне так хотелось отчертить ее линии, представляя, как я вырезаю ее идеальную, хрупкую фигуру в своих руках. И от этого становилось еще душнее, я медленно терял себя, испаряясь в своих фантазиях.
Она обрывисто выдохнула, когда я прикусил кожу на ее шее, оставляя животный след от укуса. Он слегка набух и покраснел.
— Что ты делаешь? — прохрипела она.
— Наслаждаюсь ужином. Сегодня он до безумия сладкий.
Я знал, зачем позвонил ей. Не ради бинта на моей руке. Рана от разбитого бокала — просто предлог, оправдание, в которое мы оба отказались верить.
Достаточно было увидеть ее в дверном проеме: растрепанную, злую, в этой проклятой кофточке, накинутой поверх легкой майки. Она приехала среди ночи, проклиная меня сквозь зубы, пока ее тонкие пальцы с неожиданной грубостью затягивали бинт. Боль отрезвляла. И распаляла одновременно.
Теперь бинт сбился. Мы на кровати, в темноте моей спальни, где единственный источник света — уличный фонарь, льющий сквозь незашторенное окно болезненно-желтый свет. Он режет комнату пополам, оставляя нас на границе тени и яда.
Пуговицы летят на пол с тихим стуком, и я чувствую, как ее ногти царапают кожу над ключицей. Не ласка — вызов. Метка. Она хочет, чтобы завтра я видел эти царапины в зеркале и помнил.
— Ненавижу тебя, — выдыхает она, когда я опрокидываю ее на смятые простыни. Голос срывается, выдавая ее с головой.
Я нависаю над ней, упираясь забинтованной рукой в матрас. Боль простреливает от запястья к локтю — тупая, горячая. Хорошо. Пусть болит. Эта боль мешается с другой — той, что рождается в паху от одного только вида ее распухших от моих поцелуев-укусов губ.
— Знаю, — отвечаю я и накрываю ее рот своим.
Это не поцелуй.
Это столкновение.
Я врываюсь в нее языком, пробую на вкус — мята, кофе, кровь из треснувшей губы. Она кусает меня в ответ, и я чувствую, как по подбородку стекает теплая капля. Но вместо того чтобы отстраниться, она обхватывает мою шею, притягивая ближе.
Мы делим это дыхание — отравленное, хриплое, — как делят последний глоток воды перед казнью.
Моя ладонь скользит вниз: плечо, изгиб талии, бедро. Кожа под пальцами гладкая и прохладная, но там, где я касаюсь, остается жар. Я сжимаю ее бедро с силой, которой стыдился бы при свете дня. Она всхлипывает — не от боли, от ярости, что тело предает ее, выгибается навстречу, требует больше.
— Сделай мне больно, — требует она, глядя мне прямо в глаза. В этом взгляде война. — Ты же этого хочешь. Стань тем ядом, которым я смогу себя отравить.
И я становлюсь.
Мы двигаемся не в унисон — в противофазе, как два механизма, созданных разрушать друг друга. Каждый толчок — агрессия, каждая ответная волна — сопротивление. Она не поддается, даже когда стон срывается с ее губ. Даже когда ее ногти оставляют на моей спине алые борозды, а забинтованная рука пачкает простыни проступившей сквозь бинт кровью.
Я вижу, как расползается алое пятно, и это зрелище почему-то возбуждает до дрожи.
Воздух густой, спертый, пахнет потом, медью и едва уловимо — ее духами. Она запрокидывает голову, подставляя горло, и я принимаю приглашение: прикусываю нежную кожу над веной, чувствуя, как бьется ее пульс. Бешеный, живой, мой.
В этот момент я понимаю: она уже во мне. Заноза, которую не вытащить без того, чтобы не истечь кровью. Яд, проникший в каждую клетку. И я в ней — такой же яд, такое же неизлечимое отравление.
— Смотри на меня, — приказываю я, сжимая ее подбородок. — Хочу видеть твои глаза.
Она подчиняется, но в этом подчинении столько ненависти, что у меня перехватывает дыхание.
Ткань скользила под пальцами, уступая место обнаженной коже. Ее плечи, изгиб талии, острые колени — я изучал ее тело так, словно это была карта сокровищ, которую мне дали только на одну ночь, и я должен запомнить каждый дюйм.
Она выгибалась под моими прикосновениями, но не закрывала глаза. Смотрела. Видела. Не пряталась. И это обезоруживало больше, чем любые слова.
Мой взгляд скользнул к неаккуратному узору на ее сердце. Рваные очертания фигуры. Ее шрам, о котором она никогда не говорила. Шрам на сердце.
— Что это?
— Где?
— Это шрам, который находится у тебя на сердце. Откуда он?
— Давай поговорим об этом позже.
Я лишь кивнул.
Валери была права, мы поговорим об этом позже. Не сейчас, когда мы оба утопам в пропасти ненависти, заставляя ненавидеть друг друга еще больше. Не тогда, когда мои губы впиваются в ее тело, оставляя напоминания, что она была здесь. Со мной.
Развязка приходит как удар под дых. Мир распадается на пиксели, сужается до одной точки где-то в солнечном сплетении, а затем взрывается. Я слышу собственный стон — низкий, почти звериный — и ее. Сладкий и тягучий, как сироп, стекающий по подбородку.
Я падаю рядом, не разжимая объятий. Моя забинтованная рука поперек ее груди, ее ладонь — на моем затылке. Мы дышим как загнанные звери. Простыни сбиты в ком, подушка на полу. Пятно крови на бинте расползлось еще шире — уродливое, влажное. Она замечает это, но ничего не говорит.
Тишина. Только наши сердца колотятся — раздельно, вразнобой, словно напоминая: мы не вместе. Мы по разные стороны баррикад. Просто иногда, вот так, ночью, на границе боли и желания, эта баррикада рушится.
Она лежала на боку, спиной ко мне. Я смотрел на изгиб ее позвоночника, на темные пряди, прилипшие к влажной коже, на следы моих пальцев, губ, зубов, рассыпаных по всему телу.
— О чем ты думаешь? — спросил я тихо.
— О том, что я только что совершила чудовищную ошибку, — ответила она, но в ее голосе не было яда. Только усталость.
— Ты жалеешь?
Она повернулась. Ее глаза — эти темные, бездонные озера — смотрели прямо в мои. Она долго молчала, а потом сказала:
— Нет. И это самое страшное.
Она села, поправляя волосы. Тонкая майка, которую я стянул с не, валялась у изножья кровати. Она потянулась за ней, но я перехватил ее руку.
— Останься.
— Не могу. Я была у тебя всю ночь, Грегори. Теперь я хочу спать, безумно хочу.
— Кто мешает тебе спать здесь, у меня?
Она мягко, но настойчиво освободила ладонь.
— Помнишь, что ты сказал в саду? Это секс без обязательств, Грегори. Вот и все, ничего большего. И ты сам обозначил это в тот день.
— Нет, Валери. Это не одно и тоже. То, что произошло между нами, носит совершенно другое название. Совершенно.
— Удивительно, какое же? — Она остановила, внимательно смотря на меня, ожидая ответа на свой вопрос.
— Это чувства, Валери. Извращенные чувства и нам обоям они нравятся. Ведь если б это было не так, ты бы не осталась вчера, не позволила бы.
— Ненавижу тебя.
— Но при этом хочешь, — я ухмыльнулся.
— Хочу всадить пулю тебе в лоб за это.
— Всадишь, когда расскажешь мне, что это за шрам?
— Какой?
— Хватит, Ви. Я прекрасно вчера видел очертание какого-то рисунка у тебя на сердце. Это был шрам. Откуда он?
— Грегори, не нужно. Не сейчас.
— Сейчас, Валери. Сейчас. Я хочу знать, что это, блять, такое.
Она замерла.
В ее глазах было что-то похожее на страх. Но чего она боялась?
— Валери? — тихо спросил я, не давя на нее слишком сильно.
— Я занималась селфхармом. Доволен?
— Нет.
— Какого черта, Грегори. Я ответила на твой вопрос, как ты хотел.
— Это не ответ Валери, — почему-то я не верил ей. Не могу поверить, что она могла быть способной на это.
— Тогда что для тебя ответ?
— Зачем?
— Что?
— Зачем ты это делала? Почему именно там. Валери, не ври мне сейчас, не смей. Ты пыталась себя убить?
***
«Ты пыталась себя убить?»
Хах.
Мне даже стало смешно, что пройдя все то, что прошла я, так и ни разу не пыталась покончить с собой. Не пыталась дорисовать рисунок мамы, который она так старательно выводила.
— Убить?
— Да, Валери, да. Что это? Отвечай сейчас же.
Я не знала что ответить, не знала. Но явно не правду. Я не хотела говорить ему о том, что родная мать пыталась убить меня четырнадцать лет назад.
— Мы не так близки, Грегори. Не так, чтобы я смогла вывернуть частички себя, которые прятала годами за льдом.
— Хорошо, — ответил он, принимая мое решение. — А теперь сядь.
Я села. Не сопротивляясь.
Он подвинулся ближе ко мне, смотря в мои глаза, словно искал в них ответы на свои вопросы.
— Спи, утром уедешь.
— Нет, Грегори, я не останусь. Мы заходим слишком и ты знаешь это.
— Я предупреждал тебя, пион. Что ты в моем доме, в моей кровати и сейчас в моих венах, отравляя кровь, заставляя меня шипеть от боли. И сколько бы ты не просила и умоляла, ты никуда не уедешь сейчас. Никуда.
— Ненавижу тебя.
— Я знаю, пион. Знаю.
Я взглянула на него, пытаясь понять. Понять то, что он пытается доказать мне, что хочет сделать и чего добивается. Но я настолько устала, что просто не нашла сил сопротивляться его просьбе, приказу...
Я устроилась на его кровати, прикрыв глаза, ощущая как пульсировали мои губы от укусов ночью, от его поцелуев, которые затягивали в бездну мрака.
Он ничего не говорил, лишь лег рядом, едва коснувшись пальцами моего плеча. Очерчивая следы собственных укусов.
Мне хотелось отодвинуться от него, но он не дал — обхватил меня перевязанной рукой и сквозь боль подвинул меня к себе. Я вздрогнула. Но он не обратил на это внимание, вместо этого облегчено выдохнул.
Я не знаю, сколько прошло времени, но уснула я достаточно быстро.
***
Валери уснула быстро, почти сразу же, как только я легонько приобнял ее, вдыхая аромат ее волос.
Она была настоящей, но я все-равно не верил тому, что сейчас она была здесь... со мной. Лежала рядом и сопела носом. Словно мы были счастливой парой типичных романов про искреннюю любовь. Но реальность была сурова.
— Мне нельзя любить тебя, Ви, нельзя. Потому что тогда я не смогу сделать то, что должен.
Я бережно отодвинул небольшую прядь ее волос, спадающую на лицо.
— Я сделаю тебе больно. Очень больно. Потому что ты тоже сделала и продолжаешь делать больно мне. Прости меня, пион.
Я проснулся первым.
Это было непривычно. Обычно я просыпался от кошмаров — резко, с колотящимся сердцем и липким потом на лбу, с привкусом крови во рту и обрывками чужих криков в ушах. Но сегодня меня выдернула из сна не тьма. Что-то другое.
Тепло.
Живое, настоящее, пульсирующее тепло, прижимающееся к моему боку. Ее голова покоилась на моем плече, а дыхание было тихим и размеренным, словно морской прибой в безветренную погоду.
Ее волосы — темные, спутанные после ночи — разметались по подушке и щекотали мою кожу. Ресницы чуть подрагивали во сне, и на губах застыло выражение такого безмятежного покоя, какого я никогда не видел на ее лице раньше.
Валери.
Снежная Королева.
Мой враг.
Моя боль.
И мое желание.
Сейчас она не была похожа ни на королеву, ни на врага. Она была просто женщиной. Хрупкой, уставшей, прекрасной в своей беззащитности. Без своих ледяных доспехов, без ядовитого цинизма, без смертоносной брони, которую она так тщательно выстраивала годами.
Она была обнаженной — не только телом, но и душой. И от этого зрелища у меня что-то скрутило внутри. Что-то темное и голодное, что я так долго кормил своей ненавистью.
Я смотрел на нее и думал о том, как все вышло.
Прошлая ночь не была запланирована. Вообще ни одна часть моего плана не предполагала, что я окажусь в одной постели с ней. Что мои руки будут касаться ее кожи. Что мои губы будут ловить ее стоны. Что я позволю себе раствориться в ней, забыв на несколько часов, кто я и зачем пришел в ее жизнь.
Но я позволил.
И теперь, в сером утреннем свете, пробивающемся сквозь тяжелые шторы, я прокручивал в голове тактический расклад. Все изменилось. Нет, не так — все стало сложнее.
То, что произошло между нами, было не ошибкой. Это был новый инструмент. Новый рычаг давления, который я мог использовать, чтобы подобраться ближе. Потому что, чтобы уничтожить ее по-настоящему, чтобы причинить ей ту боль, которую она заслуживает, мне нужно сначала заставить ее довериться мне. Заставить ее открыться. Заставить ее поверить, что между нами может быть что-то настоящее.
А потом — вырвать все это с корнем.
Уничтожить ее не только физически. Уничтожить ее душу. Так же, как когда-то уничтожили меня.
Я смотрел на Валери, и в моей голове уже выстраивалась новая стратегия. Шаг за шагом. Прикосновение за прикосновением. Слово за словом. Я должен был стать для нее тем, кого она боится потерять. Тем, ради кого она готова переступить через свои принципы.
А когда она окажется на самом краю, когда она будет готова отдать мне все, что у нее осталось, — вот тогда я нанесу удар.
Идеальный план.
Так я говорил себе, глядя на ее спящее лицо. Так я убеждал себя, пока мои пальцы сами собой потянулись к ее волосам и нежно, почти благоговейно убрали прядь с ее лица.
Она не проснулась, только чуть нахмурилась во сне и прижалась ко мне плотнее, словно искала защиты. Словно во сне она могла позволить себе быть слабой.
Что-то дрогнуло у меня в груди. Что-то, что я отказался анализировать.
Она лишь иллюзия. Мгновение, — напомнил я себе. — Просто мгновение, которое ускользнет из моих рук, которое сделает мне больно снова, если я не сделаю это первым.
Но что-то все же сжималось внутри, когда она тихо сопела рядом, будто между нами не было пропасти. Словно я мог позволить себе мечтать о ней.
Нет. Не мог.
План требовал от меня другого. Он требовал, чтобы я оставил ее здесь. Чтобы я притворился, что прошлая ночь ничего не значила. Чтобы я был холоден и отстранен, заставляя ее сомневаться и мучиться. Но когда она пошевелилась, когда ее глаза распахнулись и встретились с моими, я понял — нет.
Холодность не сработает с ней. Она сама была Королевой Холода. Она ждала именно этого. Отторжения. Равнодушия. Предательства.
— Доброе утро, — произнес я, разглядывая девушку, лежавшую в моей кровати после. Такая сонная, усыпанная легкостью без привычного холода и строгости.
Она замерла.
На мгновение в ее глазах промелькнуло что-то дикое, паническое — отголосок осознания, где она и с кем. Ее тело напряглось, готовое к бегству. Она резко села на кровати, прижимая простыню к груди, и этот жест — такой детский, такой беззащитный — резанул меня сильнее, чем я ожидал.
— Боже, уже утро, — выдохнула она, отводя взгляд. Ее голос дрожал. Совсем чуть-чуть, но я услышал. — Мне пора, Грегори. И не смей останавливать меня сейчас.
— Валери.
Я произнес ее имя, и это прозвучало как приказ. Как просьба. Как молитва. Смесь всего сразу, и я сам не знал, где заканчивается игра и начинается реальность.
Она замерла на полпути к краю кровати. Ее спина была напряжена, лопатки проступали под бледной кожей, позвоночник — тонкая, хрупкая линия. Я видел шрамы на ее теле. Старые и новые. Истории, которые она не рассказывала никому. И я знал — почти физически ощущал — что она балансирует на грани. Что еще одно резкое движение, и она сбежит. Закроется. Превратится обратно в ледяную статую, которую я не смогу растопить.
— Не убегай, — сказал я тихо, садясь на кровати. — Не сейчас.
Она обернулась.
Медленно, неуверенно, словно каждое движение давалось ей с трудом. В ее глазах был страх. Не передо мной. Перед тем, что она чувствовала. Перед тем, что между нами происходило.
— Грегори, — ее голос сорвался. — То, что случилось, это лишь порыв наших желаний. То, чего мы оба боялись, потому что наш яд убьет нас обоих. Он сломает кости до треска. Мы не вылечим друг друга, лишь убьем.
— Я знаю, кто я для тебя, — перебил я. — И ты знаешь, кто ты для меня. Но прошлая ночь произошла. И я не собираюсь притворяться, что ее не было.
Я потянулся к ней и взял ее за руку, заставляя упасть обратно на кровать.
Ее пальцы были ледяными, и они дрожали в моей ладони. Я чувствовал, как пульс бьется у нее на запястье — быстрый, неровный, испуганный.
— Я не прошу тебя доверять мне, — продолжил я, глядя ей прямо в глаза. — Я не прошу любить меня. Но я прошу не притворяться, не оправдывать наши желания ненавистью. Даже если мы сломаем друг друга, я хочу, чтобы ты проникала мне под кожу. Ты, Валери.
Ложь. Все это была ложь.
Но на вкус она была как правда. Как что-то, во что я почти поверил сам, произнося эти слова.
Она смотрела на меня долго. Очень долго.
Я видел, как в ее глазах сражаются два голоса. Один — кричащий, чтобы она бежала. Другой — измученный, уставший от вечного бегства, шепчущий, что, может быть, — может быть — в этот раз все будет иначе.
— Почему? — выдохнула она наконец. — Ты ненавидешь меня также, как я тебя. Но почему сейчас ты говоришь мне о нас? О том, что отзывается грозой.
Ничего, — подумал я. — Абсолютно ничего.
— Ты, — сказал я вслух. — Ты изменилась для меня. То, какой ты была прошлой ночью... я никогда не видел тебя такой. И я не могу забыть это. Не хочу.
Она не поверила мне до конца. Я знал это. Она была слишком умна для этого. Но она хотела поверить. И это желание, эта голодная, отчаянная потребность в чем-то настоящем, была для меня лучшим оружием.
— Прекрати лгать, Грегори, — прошептала она, и в ее голосе была такая боль, такая всепоглощающая тоска, что у меня перехватило дыхание. — Ты не знаешь меня. Ты многое не знаешь обо мне, кто я такая. Какие скелеты лежат в моем шкафу. И то, что нас все еще связывает ненависть, которая никуда не испарилась. Это смешно...
— Тогда позволь мне узнать, — я притянул ее ближе, и она не сопротивлялась. — Расскажи мне, Валери. Расскажи, почему ты так боишься стать мои ядом. Почему боишься моих укусов на твоем теле. Почему ты боишься ощущать меня под кожей. Глубже своего льда.
Она напряглась.
Ее тело стало каменным в моих руках. Я чувствовал, как она борется с собой, как каждое слово, которое она хочет произнести, застревает у нее в горле, как рыбья кость.
— Я боюсь, — выдохнула она. — Во мне столько боли и шрамов, что я не хочу получить новые.
— Ты боишься меня? — спросил я.
— Нет, Грегори. Я никогда не боялась мужчин, я всегда боялась лишь того, что в один момент я потеряю себя. Потеряю и стану той, кем боюсь стать. Боюсь ту часть себя, которая питается болью и страхами.
— Блять, если ты сейчас не останешься со мной, не расскажешь того, что сдерживает тебя, клянусь, что запру тебя здесь и ты не выйдешь, пока я не услышу от тебя слова.
— Ты больной, Грегори.
— Потому что ты заставляешь меня им быть. Почему ты не понимаешь этого? Не понимаешь, что я почти уже схожу с ума. Становлюсь психом, потому что хочу, чтобы ты была моей. Моей.
— Ненавижу тебя, дьявол. Каждый раз ты ломаешь меня, впиваясь в кожу.
— Мне тоже страшно, Валери. Но я готов перебороть свои страхи, чтобы ты перестала убегать от меня. Потому что если после вчерашней ночи ты снова будешь бежать, тебе придется не сладко.
— Запрешь меня здесь? — усмехнулась она.
— Было бы слишком просто, тебе не кажется?
— Слишком, чтобы сначала не сломать пару костей.
— Я все же хочу знать правду про тот шрам. Откуда он у тебя? Откуда, Валери?
— Ты правда хочешь знать?
— Хочу. Потому что если на твоем теле и будут шрамы, я хочу, чтобы они были от моих укусов, поцелуев, от меня. Чтобы на тебе были мои метки.
— Хорошо.
Она выдохнула, присев на край кровати, недалеко от места, где сидел я.
Ее губы дрогнули, как в тот день, когда дождь смешивался с нашми губами. В день, когда она сама захотела ощутить то, что ощутил я в баре.
И из ее рта вырывались порывистые слова, которые она пыталась связать во что-то понятное. Что-то связанное.
Сначала она говорила о парне.
Сыне партнера ее отца. Она говорила, и каждое слово было как удар ножа. Она рассказывала, как он схватил ее, как прижал к столу, как смеялся, пока она сопротивлялась. Как выхватил нож для бумаг и полоснул по груди, оставив шрам — уродливый, рваный, на всю жизнь.
Как она думала, что умрет в тот день, но вместо этого выжила — и возненавидела саму идею близости. Идею, что кто-то может прикоснуться к ней без спроса.
Я слушал, и внутри меня закипала холодная, расчетливая ярость. Я представлял этого ублюдка. Представлял, как мои руки смыкаются на его горле. Как он хрипит и молит о пощаде. Как я не даю ему этой пощады, потому что никто, никто, не имеет права причинять ей боль.
Кроме меня.
От этой мысли меня затошнило.
А потом она заговорила о Блейке. И вот тогда я почувствовал, что балансирую на краю пропасти.
Она говорила о нем с такой любовью, с такой нежностью, что каждое слово вонзалось мне в грудь, как заноза.
Она рассказывала, как он был первым, кого она смогла полюбить по-настоящему. Ее первой и единственной верой в то, что жизнь — это нечто большее, чем боль.
Ее надеждой. Ее светом. И как этот свет погасили. Как его забрали. Как он умер. Как она похоронила вместе с ним все, что делало ее живой.
— Когда он умер, — прошептала она, и ее голос дрогнул, надломился, дал трещину, — вместе с ним умерла и я. Та девочка, которая верила в сказки. Которая мечтала о семье. О доме, где будут слышны не крики, а смех. О человеке, который посмотрит на меня и увидит не ошибку, не обузу, не проблему, а... меня. Просто меня. Все это умерло. И я похоронила это. Глубоко-глубоко, чтобы больше никогда не чувствовать.
Она замолчала. В комнате повисла тишина. Такая глубокая, такая плотная, что я слышал, как бьется мое собственное сердце. Тяжело. Неровно. Болезненно.
— Я не принцесса, Грегори. А мир не моя сказка, — выдохнула она, и в ее глазах стояли слезы, которые она не позволяла себе пролить. — Ты застрял в моей голове, застрял. Я хочу выбросить тебя, потому что я знаю, что мы сломаем друг друга окончательно. Мы не справимся с нашими травмами, с ранами, оставленные жизнью. Мы просто не выберемся и утонем. Вот почему я боюсь нас.
Она опустила голову, и по ее щеке скатилась слеза. Одна-единственная. Она проделала дорожку по бледной коже и упала на простыню, оставив темное пятно.
Я смотрел на это пятно, и внутри меня происходило что-то страшное. Что-то, чему я не мог дать названия.
Я должен был торжествовать. Она открылась. Она показала мне свои трещины. Свои слабые места. Она только что дала мне карту всех своих уязвимостей, и я мог использовать каждую из них. Я должен был радоваться тому, что в моих руках было больше, чем ее чувства. В моих руках была ее жизнь. Мечты, которые растоптали до пыли.
Но я не чувствовал радости.
Я чувствовал боль.
Ее боль. Она просачивалась в меня, как яд, как отрава, как черная, вязкая жидкость, которая заполняла мои вены и отравляла мою ненависть.
Я смотрел на нее — на девушку, которую я планировал уничтожить, — и впервые за долгое время чувствовал не триумф. Чувствовал что-то другое. Что-то, от чего у меня сжималось горло и немели пальцы.
Выбрось из головы это, выбрось эту боль. Она снова становится ядом, Грегори, снова, — сказал я себе.
— Ты не единственная, кто потерял кого-то, — произнес я, и мой голос прозвучал глухо, хрипло, словно я сам не хотел произносить эти слова. — У меня тоже была... Айви.
— Айви? — она напряглась, словно ее ударило током. Ревность?
— Это моя подруга детства и девушка, которую я любил, — я сделал паузу, проглатывая невидимы ком во рту. — Когда-то.
— Расскажи мне о ней.
Ее глаза заблестели, как у ребенка, смотрящего на новую игрушку в магазине.
Я взглянул на нее, ища то, что не мог найти в Айви.
Понимание.
Я искал в ней то, что никогда не мог увидеть у Айви. Я знал, что она пыталась помочь мне после комы и всего, что случилось в тот день. Знаю, что она пыталась вернуть того мальчишку с каштановыми волосами и небом в глазах.
Но она никогда не пыталась понять парня с черными, как ночь волосами и сталью в глазах, вместо неба. Не хотела, потому что боялась.
Вспоминая отрывками моменты после и до комы, я собирал пазл, рассказывая ей об Айви.
О девушке, которая была моим другом детства. Которая знала меня до того, как я стал монстром. Которая сидела у моей кровати в больнице, когда я получил травму — серьезную, едва не стоившую мне жизни. Которая держала меня за руку и говорила, что все будет хорошо. Которая верила в меня, когда я сам в себя не верил.
Я не говорил ей о коме. Не говорил о клинической смерти. Не говорил о том, как мое сердце остановилось на четеры минуты, а когда запустилось снова — в нем уже не было ничего, кроме тьмы. Это было слишком личное. Слишком опасное. Слишком близко к правде. Ко всему, что я скрывал со смерти дедушки.
Я рассказал ей лишь то, что она должна была знать.
— Она пыталась спасти меня, — продолжил я, и мой голос стал ниже, тяжелее. — Пыталась сохранить во мне свет. Говорила, что я могу не поддаваться. Что я сильнее своей тьмы. Но я не смог. Я утонул в этой тьме, Валери. Позволил ей поглотить меня. И в один день она просто ушла. А я отпустил ее. Потому что знал — она заслуживает лучшего. Она заслуживает света. А я мог дать ей только мрак.
Ты тоже заслуживаешь света, но вместо него ты встретила меня, Валери. И теперь свет никогда не блеснет в твоих глазах, — подумал я про себя.
Я замолчал, переводя дыхание. Каждое слово давалось мне с трудом, словно я вырывал их из себя с мясом.
— После нее были другие женщины, — сказал я. — Когда мне было девятнадцать, двадцать, двадцать один... я использовал их. Просто тела. Просто способ сбросить напряжение. Я никогда не давал им ничего, кроме своего тела. И они ничего не давали мне взамен. Это был просто механический процесс. Разрядка — и пустота.
Я посмотрел на Валери. Ее глаза были широко раскрыты, и в них больше не было страха. Было что-то другое. Что-то, похожее на понимание.
— Но с тобой все иначе, — сказал я, и это не было полностью ложью. Часть меня действительно верила в эти слова. — Ты не просто тело. Ты не просто способ забыться. Ты — что-то другое. Что-то, что я не могу объяснить. И это пугает меня не меньше, чем тебя.
Я протянул руку и осторожно, почти невесомо коснулся ее щеки. Вытер большим пальцем след от слезы.
— Я не знаю, что между нами происходит, — произнес я тихо. — Не знаю, что будет с нами дальше, если мы позволим себе больше, чем просто ненависть. Не знаю, но почему-то хочу. Я хочу попробовать тебя настолько глубоко, чтобы сводило челюсть от той боли, что ты скрываешь под слоем льда.
Она смотрела на меня, и в ее глазах я видел отражение собственной души — такой же израненной, такой же искореженной, такой же уставшей от бесконечной войны.
— Если я отдам тебе крупицы своего сердца. Ключ от мира, где похоронены мои чувства, мечты и свет маленькой девочки, верящей в волшебство, ты не отравишь его? Не отравишь единственное место, где мне спокойно?
— Нет. Не отравлю, Валери. Я обещаю сделать его не твоим кладбищем. Я обещаю сделать его цветущим садом. Тем самым, нашем.
Она уткнулась лицом в мое плечо, и я почувствовал, как ее тело сотрясается. Ее лихорадило.
И все это время я думал только об одном.
План работает.
План, черт возьми, работает.
Она верила мне. Или начинала верить. Она открывалась мне — медленно, мучительно, как цветок, который годами рос в кромешной тьме и теперь не знал, как распускаться на свету. Она давала мне ключи от своей души, не зная, что я использую их, чтобы запереть ее там навсегда.
И эта мысль должна была приносить мне удовлетворение.
Но вместо этого она приносила лишь глухую, ноющую боль, которая поселилась где-то под ребрами и не хотела уходить.
Я смотрел на макушку Валери, на ее спутанные волосы, на ее хрупкие плечи, и что-то внутри меня кричало. Что-то, что я считал давно мертвым. Что-то, что было похоже на голос Айви — далекий, призрачный, почти забытый.
«Не делай этого, Грегори. Ты можешь быть другим. Ты можешь выбрать свет».
Но я не мог.
Слишком поздно. Слишком много грязи на моих руках. Слишком много крови. Слишком много лет, потраченных на то, чтобы выпестовать свою ненависть и превратить ее в единственный смысл существования.
Я не мог остановиться. Даже если бы захотел.
План, — стучало у меня в висках. — Это просто план.
Но когда мы снова оказались на кровати, когда мои руки скользили по ее телу, а ее тихие стоны заполняли комнату, я на мгновение забыл о плане. Забыл о мести. Забыл о том, кто я и зачем пришел в ее жизнь.
Я просто был с ней. В этом моменте. В этом утре. В этом медленном, тягучем танце, который не был ни любовью, ни ненавистью, а чем-то третьим — тем, чему еще не придумали названия.
И это было самым страшным из всего, что со мной происходило.
Потому что где-то в глубине души, в том месте, которое я так старательно уничтожал годами, зарождалось чувство.
Чувство, которое могло разрушить все.
Чувство, которое я должен был убить раньше, чем оно убьет меня.
Чувство, которому я отказался давать имя.
Позже.
Она уснула снова — уставшая, вымотанная, разбитая. Я лежал рядом, глядя в потолок, и прокручивал в голове следующий шаг.
Она сказала, что отдаст мне крупицы своего сердца. Ключи от мира, в котором были ответы и оружие, способное уничтожить ее.
Это было то, что мне нужно.
То, ради чего я разыгрывал весь этот спектакль.
И когда она окончательно поверит. Когда она отдаст мне все, что у нее осталось. Когда она будет видеть во мне единственное, что может спасти ее. Будет видеть во мне то, чего она так хотела, но боялась почувстовать. Когда я получу все ответы, которые так долго искал.
Вот тогда.
Тогда я нанесу удар.
Я повернул голову и посмотрел на нее. На ее расслабленное лицо, на приоткрытые губы, на шрам под ключицей, который она получила от того ублюдка.
Что-то сжалось у меня в груди. Что-то болезненное, острое, неправильное.
Это просто план, — сказал я себе в сотый раз. — Просто план.
Но когда я закрыл глаза, передо мной стояло ее лицо. Ее слезы. Ее дрожащий голос, произносящий слова, которые она не говорила никому.
И я понял, что в этой игре, где я был кукловодом, куклы начали дергать за ниточки сами.
А это означало только одно.
Я в дерьме.
По самые уши.
И выхода из этого дерьма не было видно даже на горизонте.
***
Гул холодильников походил на предсмертный хрип. Андерсон стоял, опершись ладонями о барную стойку, и смотрел в пустоту — ту самую, что годами смотрела в него с обратной стороны бутылок.
Виски в стакане давно выдохся, но он не чувствовал вкуса уже лет пять. Рецепторы сдохли вместе с той частью души, которую он закопал где-то между первым заказом на мокруху и последним разговором с Томасом.
Он знал, что она придет. Знал еще до того, как дверь распахнулась, впуская в бар запах ночного дождя и чего-то цветочного — духов, которые он сам выбрал для нее три Рождества назад. Chanel.
Слишком дорогие для студентки юридического, слишком вызывающие для девушки, которая предпочитает оставаться в тени. Но Ванесса никогда не умела выбирать что-то вполсилы.
— Ты опоздала.
Она скинула плащ. Мокрый шелк соскользнул на спинку стула с тихим, почти интимным шорохом. Свет неоновых ламп — грязно-синий, мертвенный — выхватил из полумрака острые скулы, поджатые губы, влажные после дождя волосы, прилипшие к вискам.
— Ты провалил дело. — Голос ровный, без интонаций. Так говорят, когда эмоций слишком много и они душат изнутри, не позволяя вырваться наружу ни единой. — Снова.
Андерсон медленно выпрямился и повернулся к сестре.
Его лицо — обветренное, с глубокими складками вокруг рта, с желтоватыми от табака зубами — ничего не выражало. Человек, который давно перестал вздрагивать от обвинений. Человек, который сам себя приговорил задолго до того, как кто-либо другой успел это сделать.
— Я провалил? — Он растягивал слова, точно пробовал их на вкус. Голос звучал хрипло, с привычной ленцой, за которой пряталось что-то иное. Не страх. Скорее — усталость зверя, загнанного в угол не охотниками, а собственными демонами. — Позволь с тобой не согласиться.
— Они были здесь. — Ванесса шагнула ближе, и каблуки ударили в пол, как два коротких выстрела. — В твоем баре, Анди. Пили твои коктейли. Задавали вопросы. Девчонка Вилар сидела на моем месте и смотрела на тебя своими кофейными глазами, а ты — ты позволил им уйти.
— Я позволил? — Он позволил себе короткий, сухой смешок, который тут же утонул в тишине, как камень в болоте. — Я подмешал девчонке лин. Знаешь, что это такое? Нет, откуда тебе. Это дрянь, от которой мозги превращаются в сладкую вату, а тело перестает принадлежать тебе. Она должна была вырубиться через пятнадцать минут. Я вызвал тебя. Я приставил ствол к голове ее дружка и был готов вышибить ему мозги прямо на танцпол. Ты этого хочешь? Подробностей?
— И? — Ванесса скрестила руки на груди, и ее ногти — ухоженные, острые — впились в ткань блузки. — Почему они до сих пор дышат?
Андерсон посмотрел ей прямо в глаза.
Смотрел долго — так долго, что Ванесса, не выдержав, отвела взгляд и уставилась куда-то в сторону барной стойки, где тускло поблескивали ряды бутылок. За плотно закрытыми окнами занимался рассвет — серый, безрадостный, точно грязная вода, которую выплеснули на мостовую.
— Босс будет недоволен, — проговорила она тише, чем раньше, и от этой тишины стало еще тревожнее.
— Босс, — повторил Андерсон, и в его голосе прорезалась та особая усталость, которая приходит только после многих лет службы. — Босс приказал замести следы. Я замел. Томас мертв. Дело закрыто. Все, что знал старик, ушло в могилу вместе с ним. Его драгоценная гравировка, его бумаги, его память — все. То, что через семь лет явилась какая-то девчонка...
— Какая-то девчонка? — Ванесса резко обернулась, и в ее глазах вспыхнуло то, что Андерсон меньше всего хотел там видеть. Не просто ярость. Одержимость. Та самая, что заставляет людей прыгать в пропасть, даже зная, что дна нет. — Ты хоть понимаешь, кто она?
— Я понимаю, что ты позволила своим чувствам затуманить твой рассудок, — отрезал он, и впервые за весь разговор его голос ударил, как хлыст. — Ты, Несс, всегда была умнее, чем казалась. Но сейчас ты ведешь себя как ребенок, у которого отобрали любимую куклу.
Ванесса вздрогнула.
Не от слов — от тона. Раньше брат никогда не позволял себе говорить с ней так. Может быть, дело было в усталости; может быть — в том страхе, который оба они отказывались признавать. А может быть — в том, что он знал что-то, чего не знала она.
— Куклу? — прошептала она, и ее губы искривились в усмешке, напоминавшей оскал раненого животного. — Ты понятия не имеешь, о чем говоришь.
— Так просвяти меня.
Она молчала.
Тишина в баре стала плотной, осязаемой — такой, что, казалось, ее можно резать ножом. Тени в углах шевелились, подпитываемые мерцанием неоновых ламп. Где-то под потолком монотонно гудела лампа дневного света, и этот звук наполнял помещение, забирался под кожу, смешивался с вязким запахом прокуренного дерева, старого алкоголя и чего-то еще — сладковатого, тошнотворного. Так пахнет ложь, когда она застаивается слишком долго.
— Ты знаешь, почему я согласилась работать на босса? — спросила она наконец.
— Потому что у тебя не было выбора, — ответил Андерсон спокойно. — Потому что после всего, что случилось, никто больше не взял бы тебя. Потому что я попросил его дать тебе шанс.
— Нет. — Она покачала головой, и светлые локоны скользнули по плечам, влажные, тяжелые от дождя. — Потому что это дает мне возможность. Возможность быть рядом с теми, кто когда-то считал себя неприкасаемыми. С теми, кто живет в своих идеальных мирках, окруженных деньгами, властью и иллюзией безопасности. — Она повернулась, и ее глаза — синие, холодные — снова впились в лицо брата. — С теми, как она.
— Валери Вилар, — произнес Андерсон. Имя упало в тишину, как камень в стоячую воду, и круги от него расходились долго, задевая что-то темное в глубине обоих.
Ванесса кивнула — медленно, почти торжественно.
— Ей все доставалось легко. — Она заговорила иначе: голос стал ниже, глубже, пропитываясь ядом, который копился годами. — Семья. Положение. Университет, где она — любимица. Деньги. Связи. Уверенность в том, что мир вращается вокруг нее и ее безупречного кофейного взгляда. — Она замолчала, переводя дыхание, и Андерсон заметил, как дрожат ее пальцы — не от холода, не от страха. От ярости. Чистой, концентрированной, выдержанной, как дорогой виски. — А теперь она приходит сюда и копается в том, что не должно было всплыть. Она снова все портит. Снова лезет туда, куда ее не просили. Снова строит из себя ту, кто имеет право вершить правосудие.
Андерсон протер лицо ладонью. Щетина неприятно царапнула пальцы.
— Ты говоришь о ней так, будто она — корень всех твоих бед.
— Потому что так и есть. — Голос Ванессы прозвенел убежденностью, граничащей с безумием. — Ты не знаешь и половины того, что она сделала. Ты не знаешь, кого она у меня отняла. Ты не знаешь, Анди.
— Так расскажи.
Новая пауза.
Еще более долгая.
Ванесса провела языком по пересохшим губам и на мгновение прикрыла глаза. Когда она их открыла, в них стояли слезы — не пролитые, не выплаканные, застывшие где-то на границе между болью и ненавистью.
— Нет, — сказала она. — Не сегодня. Сегодня мы говорим о том, что делать дальше.
— И что ты предлагаешь? — Андерсон произнес это буднично, почти лениво, словно речь шла о замене прокладки в кране. — Убить ее?
Ванесса улыбнулась — впервые за весь разговор.
Улыбка вышла холодной и тонкой, как лезвие ножа, спрятанного в рукаве. От нее веяло не просто угрозой — от нее веяло обещанием. Темным, извращенным, почти интимным.
— Убить? — Она покачала головой, и в этом жесте было что-то почти ласковое. — Смерть — это слишком просто. Смерть — это милосердие. Я не хочу, чтобы она умирала, Анди. Я хочу, чтобы она страдала.
— Несс. Выбрось это из своей головы.
— Я хочу, чтобы она потеряла все, — продолжала Ванесса, и ее голос набирал силу, креп, наполнялся той жуткой энергией, что рождается только в самой темной глубине человеческой души. — Все, что ей дорого. Все, что она любит. Всех, кто ей близок. Я хочу, чтобы она осталась одна — совершенно одна — в пустой комнате, где единственным звуком будет ее собственное дыхание. Я хочу, чтобы она поняла, каково это — когда у тебя вырывают сердце и заставляют смотреть, как оно еще бьется, истекая кровью.
Она отвернулась и прошлась по помещению — медленно, огибая пустые столы и перевернутые стулья. Ее тень скользила по стенам, то удлиняясь, то сжимаясь в причудливых изломах неонового света, и в этих изломах чудилось что-то потустороннее.
Андерсон следил за ней взглядом, и в его груди ворочалось нехорошее, тяжелое предчувствие — такое же, какое он испытывал семь лет назад, когда стоял над телом Томаса и понимал, что обратного пути нет.
— Послушай меня, Несс, — позвал он, и она остановилась, не оборачиваясь. — Ты моя сестра. Я прикрывал тебя тогда. Я прикрываю тебя сейчас. Я убивал ради тебя. Я лгал ради тебя. Я продал душу, которую и так уже давно не считал своей. Но если ты влезешь в это с головой и совершишь ошибку — босс не будет разбираться, кто прав, а кто виноват. Ты это знаешь.
— Знаю, — тихо ответила она.
— Тогда почему?
Ванесса медленно обернулась.
Ее лицо было спокойным — слишком спокойным для человека, который только что говорил о разрушении чужой жизни с той же интонацией, с какой другие обсуждают меню на ужин.
Но в глазах, в самой их глубине, за синевой, за влажным блеском непролитых слез, тлело что-то иное. Не ярость. Не злость. Боль. Старая, запекшаяся, как кровь на бинтах, которые слишком долго не меняли. Гниющая рана, которую она отказывалась лечить, потому что боль стала единственным, что напоминало ей — она еще жива.
— Потому что она должна заплатить, — произнесла она одними губами. — Не деньгами. Не временем. Не извинениями, на которые я плевать хоетла. Она должна заплатить собой. Своей жизнью. Своим рассудком. Своим сердцем.
Андерсон ничего не ответил.
Ему вдруг показалось, что в баре стало холоднее — на несколько градусов, не больше, но достаточно для того, чтобы мурашки пробежали по предплечьям. Он смотрел на сестру и не узнавал ее. Перед ним стояла не та девочка, которую он когда-то учил кататься на велосипеде, не та, что рыдала у него на плече после первой разбитой любви, не та, что трясущимися руками держала свой первый паспорт с фальшивым именем.
Перед ним стояла девушка, которая перешла черту — перешагнула ее, даже не заметив, — и теперь шла по ту сторону, где нет ни правил, ни границ, ни возврата.
— И что ты сделаешь? — спросил он. Его голос прозвучал глухо, словно издалека.
— Пока — ничего. — Она подошла к барной стойке, провела кончиками пальцев по темному дереву, оставляя едва заметный влажный след. — Мы будем ждать. Они сунулись в это дело — значит, они будут копать дальше. Такие, как она, не умеют останавливаться. Такие, как она, верят в справедливость. — Последнее слово она произнесла с особым презрением, точно выплюнула. — А когда они выроют себе яму достаточно глубокую... когда они окажутся по уши в дерьме, из которого нет выхода... когда она поймет, что загнала себя в угол, из которого не выбраться... — Она сделала короткую паузу, и на ее губах снова заиграла та самая улыбка, от которой веяло могильным холодом. — Тогда я приду.
Ванесса взяла в руки забытый кем-то стакан — пустой, с засохшими остатками какой-то жидкости на дне. Поднесла его к свету, рассматривая, словно археолог, нашедший древний артефакт.
— Знаешь, что самое забавное? — проговорила она, не отрывая взгляда от стакана.
— Просвяти.
— Она понятия не имеет, что я здесь. — Легкая, почти воздушная усмешка. — Она не знает, кто я на самом деле. Для нее я — просто одногруппница. Пустое место. Девочка, которая сидит на задней парте и не отсвечивает. Она смотрит сквозь меня каждый день — и не видит. Не видит, кто стоит перед ней. Не видит, чьи руки однажды сомкнутся на ее горле.
— Это делает игру еще опаснее, — заметил Андерсон. — Если ты сорвешься...
— Я не сорвусь. — Она поставила стакан на стойку с тихим, почти музыкальным звоном. — Я слишком долго ждала, чтобы сорваться сейчас. Я не хочу быстрой мести, Анди. Я хочу медленной. Я хочу, чтобы она чувствовала, как земля уходит у нее из-под ног — постепенно, неумолимо, день за днем. Я хочу видеть ее лицо, когда она поймет, что все, что она строила, — ложь. Я хочу быть там, когда она сломается. Я хочу смотреть ей в глаза в этот самый момент — и улыбаться.
Андерсон подошел к ней и осторожно, почти нежно, забрал стакан из ее рук.
— Игра — это роскошь, которую мы не можем себе позволить, — сказал он. — Если ты хочешь довести это до конца, делай это чисто. Без эмоций. Без личного.
— Без личного? — Она подняла на него глаза, и в них на мгновение мелькнуло что-то почти человеческое — обнаженное, беззащитное, то, что она никогда не показывала никому, кроме него. — Все, что у меня есть, — это личное, Анди. Все, что у меня осталось, — это моя ненависть. И я не отдам ее никому. Даже тебе.
Она отвернулась и направилась к выходу. Ее шаги звучали глухо, один за другим, отсчитывая секунды до того момента, когда дверь за ней закроется. У самой двери она остановилась и, не оборачиваясь, заговорила снова:
— Знаешь, что я поняла за эти годы? Что справедливость — это сказка для наивных. Нет никакой высшей силы, которая воздаст каждому по заслугам. Есть только мы. И если я хочу, чтобы Валери Вилар заплатила за то, что сделала, — мне придется сделать это самой.
— Несс. — Его голос прозвучал резче, чем он хотел.
— Что?
— Не делай глупостей.
Ванесса обернулась в последний раз.
На ее лице застыло выражение, которого Андерсон не смог прочесть — что-то среднее между прощанием и обещанием, между любовью и проклятием.
— Я никогда не делаю глупостей, — сказала она. — Я делаю только то, что необходимо. И если необходимость означает, что кто-то должен страдать... что ж. — Она пожала плечами, и это движение было почти изящным. — Я готова быть тем, кто причинит эту боль.
Дверь захлопнулась.
В баре снова стало тихо — так тихо, что Андерсон слышал собственное сердцебиение. Глухое, размеренное, тяжелое.
Он постоял еще несколько минут, прислушиваясь к звукам просыпающегося города, к далекому гулу первых машин, к шороху дождя за окнами. Потом достал из кармана помятую пачку сигарет, выудил одну и прикурил от старой зажигалки, с которой не расставался уже лет десять. Дым наполнил легкие привычной горечью, но не принес облегчения.
Он думал о том, что его сестра только что перешагнула какую-то невидимую грань. И он не знал — не мог знать, — удастся ли ему вытащить ее обратно. Удастся ли вообще кому-то.
Или она уже приняла решение, за которое им обоим придется заплатить.
Где-то в глубине его сознания всплыла мысль — горькая, как пепел на языке: мы все горим в аду, который сами себе построили. Просто кто-то делает это быстрее.
Дождь усилился. Ванесса сидела в машине, припаркованной в двух кварталах от бара — там, где фонари не горели, а тени были достаточно густыми, чтобы спрятать кого угодно. Капли барабанили по крыше, создавая ритм — нестройный, хаотичный, похожий на биение сердца в момент паники.
Но паники не было.
Было что-то иное. Что-то, что она пестовала в себе годами, как редкий ядовитый цветок. Поливала обидой. Удобряла ненавистью. Прятала от солнечного света, чтобы он не сжег его преждевременно.
Теперь цветок распустился.
Она смотрела на свои руки, лежащие на руле. Тонкие пальцы, аккуратный маникюр, ни единого изъяна. Руки девушки, которая никогда не занималась физическим трудом. Руки, которые могли бы быть руками пианистки. Или убийцы.
Пальцы дрожали — мелко, почти незаметно. Не от страха. От предвкушения. От того особого, почти сексуального возбуждения, которое приходит, когда ты стоишь на пороге чего-то запретного. Чего-то, что навсегда изменит и тебя, и мир вокруг.
Где-то там, в промозглой утренней тишине, Валери Вилар дышала. Ходила. Говорила. Строила из себя вершителя судеб. Не знала, не подозревала, что уже приговорена.
Ты не заслуживаешь ничего из того, что у тебя есть.
Мысль пульсировала в висках — горячая, настойчивая, почти сладостная. Она повторялась снова и снова: как молитва, как заклинание, как приговор, который осталось только привести в исполнение.
Ты не заслуживаешь своей семьи.
Ты не заслуживаешь своего имени.
Ты не заслуживаешь его.
Ванесса закрыла глаза и откинулась на подголовник.
Вдох.
Выдох.
Медленно. Контролируемо. Так, как учил ее Андерсон много лет назад — когда она впервые сорвалась, когда впервые поняла, что может убить человека голыми руками и не почувствовать ничего, кроме удовлетворения.
Ей вспомнился вечер — другой, далекий, затерянный где-то в лабиринтах памяти. Вспомнились чьи-то глаза. Чей-то смех. Чье-то имя.
Имя, которое она запретила себе произносить вслух. Имя, которое до сих пор жило где-то под сердцем — тихое, как осколок, который хирург не смог извлечь, потому что он был слишком близко к артерии. Одно неверное движение — и смерть.
Она не хотела умирать. Она хотела, чтобы умерли другие.
Из-за Валери все рухнуло. Из-за нее разбилось то, что должно было длиться вечно. Из-за нее мир раскололся на «до» и «после», и «после» оказалось темным, холодным местом, где единственным источником тепла была ненависть.
И теперь, спустя столько лет, судьба снова свела их — на этот раз по разные стороны баррикад, но с теми же ролями. Валери — принцесса, привыкшая получать свое. Ванесса — тень, вынужденная ждать своего часа.
Но тени умеют ждать. Тени умеют терпеть. Тени знают, что рано или поздно свет погаснет — и тогда наступит их время.
Ванесса открыла глаза.
Дрожь в пальцах прекратилась. На смену ей пришло спокойствие — ледяное, абсолютное, острое, как отточенное лезвие. То самое спокойствие, которое снисходит на человека, когда он окончательно принимает свою тьму. Когда он перестает бороться с ней — и начинает ее использовать.
Она достала телефон. Экран вспыхнул, высветив фотографию на заставке — старую, сделанную много лет назад. Два лица. Две улыбки. Две жизни, которые должны были сложиться иначе.
«Но не сложились. И за это ты заплатишь, Валери».
— Ты даже не представляешь, что тебя ждет, Вилар, — прошептала она в пустоту салона, и ее голос смешался с шумом дождя, с ритмом дворников, с далеким гулом просыпающегося города. — Ты думаешь, что знаешь боль? Ты думаешь, что пережила худшее? Ты ошибаешься. Твое худшее еще впереди. И я буду там. Я буду всегда рядом. Я буду тенью, от которой ты не сможешь убежать. Я буду голосом в твоей голове, который шепчет, что ты никто. Я буду последним, что ты увидишь перед тем, как...
Она замолчала, не закончив фразу. Потому что «перед тем, как» подразумевало конец. А она не хотела конца. Она хотела бесконечности. Бесконечного страдания. Бесконечной расплаты.
И, может быть, где-то в самой темной части ее души — той, которую она не показывала даже брату — она знала, что это неправильно. Знала, что стала тем, кого обещала себе никогда не становиться. Знала, что перешла черту, за которой нет ни прощения, ни искупления.
Но ей было все равно.
Потому что боль, которую она несла в себе, требовала выхода. И если этот выход лежал через чужую жизнь — что ж. Значит, так тому и быть.
Машина скрылась за поворотом. Дождь продолжал барабанить по асфальту, смывая следы ночи, но не воспоминания. Воспоминания оставались — впившиеся в память, как осколки стекла, которые уже не вытащить.
Она давно перестала быть предсказуемой.
Она стала чем-то иным. Чем-то, что не вписывалось ни в какие рамки. Чем-то, что однажды — скоро — ворвется в жизнь Валери Вилар и разнесет ее на куски.
И она этого ждала.
Ждала с тем же трепетом, с каким верующие ждут второго пришествия. Только ее бог был темным. Ее евангелие было написано кровью. А ее молитвы были обращены не к спасению — к разрушению.
Время платить по счетам.
Время вспоминать то, что ты так старательно забыла, Валери.
Дождь усилился. Где-то вдалеке прогремел гром — первый в это утро. Ванесса улыбнулась.
Гроза начиналась.
