Глава XIII. Тишина, испачканная красным
Ночью город будто специально издевается. Днём он шумит, орёт, трещит машинами, людьми, звонками телефонов, а ночью всё глохнет. Только не в голове. Там, наоборот, всё орёт в два раза громче.
Я шёл медленно, в худи, которое уже почти не грело. Руки в карманах, сигарета в зубах. Дым обжигал горло, и это было единственное, что я реально мог чувствовать. Всё остальное — будто через стекло.
Дома по обе стороны улицы стояли чёрными коробками. Иногда в окнах горел свет и это бесило. Там кто-то сидит в тепле, жрёт борщ, смотрит телевизор, а я тут торчу, как идиот, посреди ночи.
— Спокойная ночь, — буркнул я сам себе. И даже усмехнулся.
Какой-то хуёвый парадокс: вроде бы тихо, вроде всё спокойно, а внутри — как бомба.
Где-то залаяла собака. Потом захлопнулось окно. Я выкинул окурок, глянул, как он тлеет на мокром асфальте, и достал новую сигарету.
Прошёл мимо остановки. Лампочка над ней мигала, словно угорала надо мной: то свет, то темно. На скамейке блестела вода после дождя, в ней отражался фонарь. Вроде красиво, но не по-настоящему. Всё вокруг было ненастоящим.
И я сам тоже.
Сегодня в школе Помни не было. Парта пустая, и, блядь, почему-то именно это кололо глаза. Я делал вид, что мне насрать, конечно. Смеялся, подкалывал Зубл, спорил с училкой. Но внутри... внутри сидела эта тупая мысль: «Где она?»
Зубл весь день спорила с Рагатой без остановки, а Гэнгл вообще сидела тише воды. Я бы хотел забить, но ночью это всё возвращается. Оно липнет, как грязь, и это чувство не отмыть.
Подхожу к закрытому магазину. Витрина блестит, и я вижу там себя.
Тот самый «красавчик школы», ага. Волосы торчат, глаза пустые, под ними круги, сигарета в зубах. Смешно. Красавчик, блядь.
Я ухмыльнулся отражению, но выглядело это жалко. Будто не я, а какой-то другой пацан, чужой.
Стал смотреть дольше и вдруг понял: а я вообще себя узнаю? Или это уже кто-то другой вместо меня ходит по этим улицам?
Отвернулся резко. Сделал затяжку, глубоко, чтобы хоть что-то почувствовать.
Ветер шуршал пакетами у мусорки. Я обернулся — никого. Только фонари и мокрый асфальт.
И меня накрыла мысль: а если это и есть моя жизнь? Сигареты, пустые улицы, отражение, которого я не узнаю. Мать где-то в своём тумане, отец давно ушёл, друзья тоже в своих мирах. А я — просто иду по ночи.
Спокойная ночь, да.
Только нихуя не спокойная.
Я свернул в знакомый двор. Здесь ничего не менялось годами — серые стены гаражей, вмятины на железных дверях, ржавые замки, которые, кажется, никто не открывал со времён динозавров. Земля была усыпана окурками и битым стеклом, а трава, пробивавшаяся из трещин асфальта, выглядела жалко и злобно. Ветер тянулся сквозняком между стенами, гоняя мусор так, будто он был живым.
Именно в таких местах всегда проще всего дышать. Тут нет «правильных» людей, нет случайных взглядов. Тут можно просто быть. Или, наоборот, не быть.
На одной из стен всё ещё оставался мой рисунок. Граффити, которому уже больше года. Когда-то яркое, дерзкое, как крик. Теперь — почти тень. Половину смыло дождями, половину закрасили серым, но под слоями всё равно угадывались линии. Силуэт. Слово, которое я тогда нацарапал краской, будто хотел выцарапать его из самого бетона.
Я подошёл ближе и остановился.
— Красота, блядь, — выдохнул я и затянулся сигаретой. Дым медленно пополз вверх, расползаясь по стене. — Столько времени на это угробил. И ради чего?
Я пнул камешек. Он отлетел к железным воротам и ударился с глухим звоном. Звук отдался во всём дворе, словно кто-то невидимый ответил мне.
Сев на корточки, я посмотрел на свои старые мазки. Когда-то они казались мне вызовом — плевком в сторону школы, в сторону всей этой тупой жизни. Я думал: «Вот оно, мой след. Никто не сможет стереть».
А сейчас?
— И зачем всё это? — спросил я сам у себя. Голос прозвучал громко и чуждо, хотя вокруг никого не было. — Чтобы что? Чтобы кто-то случайный глянул и сказал: «О, прикольно»? Да нахуй никому это не сдалось.
Я усмехнулся, но вышло так, что самому стало не по себе.
— Чтобы потом всё равно смыло дождём? Чтобы меня самого давно тут уже не было?
Ветер подхватил пустой пакет, шурша им по асфальту. Я посмотрел на него и вдруг понял, что чувствую себя точно так же. Лёгкий, ненужный, гоняемый туда-сюда чужими руками.
Сигарета догорела почти до фильтра. Я выругался сквозь зубы, бросил её на землю и раздавил подошвой.
Стены будто придвинулись ближе. Старое граффити глядело на меня пустыми глазами. Не как искусство, не как воспоминание. Оно смотрело на меня, как зеркало. Будто спрашивало: «Ну что, ты доволен? Это всё, что ты оставил?»
Я втянул голову в капюшон, но легче не стало.
— А может, я вообще всё это делал ради понтов, — сказал я в тишину. — Делал вид, что я творец, что я особенный. А на деле — такой же ноль, как и остальные. Только громче ору.
Я рассмеялся. Смех получился коротким, рваным и пустым. Даже злым.
— Ну что, красавчик школы, блядь, — пробормотал я, глядя в стену. — Звезда двора. Весь такой дерзкий, смешной, остроумный. А в итоге ты здесь, разговариваешь с бетонной стеной. Это ли не успех?
Ветер на секунду стих. Наступила тишина, от которой уши зазвенели. Та самая «спокойная ночь», но спокойствия в ней не было. Только пустота.
Я стоял перед выцветшими мазками и чувствовал, что они дышат. Смеются. Осуждают. Может, им похуй. Может, только мне кажется, что я им нужен.
Я сунул руки в карманы и шагнул ближе к стене.
— Знаешь, дружок, — сказал я ей, — в школе я могу носить любую маску. Могу послать училку нахуй, могу насмешить друзей, могу даже сделать вид, что мне вообще на всё плевать. Но ты, сука, — ты знаешь, кто я на самом деле. И тебе ведь не соврёшь, да?
Стенка молчала. Но в её молчании было куда больше правды, чем во всех словах, что я слышал за день.
Я сжал зубы, резко отвернулся и пошёл прочь от граффити. Но через несколько шагов остановился.
Не мог. Не хотел.
В голове мелькнула мысль: а что если достать баллончик? Закрасить всё это к чёртовой матери. Нарисовать что-то новое. Пусть хотя бы здесь останется то, что мне самому нужно видеть, а не этот выцветший плевок прошлого.
Я нащупал карман. Там валялся старый ключ от подъезда и какая-то мелочь. Баллончика, конечно, не было. Да и откуда ему взяться?
Я тихо выругался, прислонился к холодной стене и закрыл глаза.
В темноте перед глазами возникло лицо. Слишком знакомое.
Я резко открыл глаза и посмотрел на своё старое граффити. Нет, оно не было похоже. Но где-то в глубине рисунка, в линиях, в пустоте между красками — угадывалось что-то, что напоминало её.
— Чёрт, — прошептал я. — Даже здесь.
И стало ещё холоднее.
Я стоял во дворе, прислонившись к холодной, влажной стене старого подъезда, и смотрел на облезлое граффити. Краска местами сыпалась словно песок сквозь пальцы, а буквы распадались, теряли форму, превращаясь в бессмысленные пятна на сером бетоне. Раньше мне казалось, что ебать как круто оставить след, показать всем, что я здесь, что я значу что-то. А сейчас... пустота. Просто обшарпанная стена, такая же пустая, как и я внутри.
Осень. Холодный ветер рвал волосы и бросал в лицо влажные желтые листья. Дождливая изморось пропитывала худи, она липла к спине, но я стоял и делал вид, что мне плевать. На самом деле, сердце колотилось так, будто пыталось вырваться из груди, а в голове пронзительно гремел хаос мыслей. Я глубоко вдохнул сигарету, стараясь вцепиться во что-то ощущаемое, реальное. "Пиздатый Джекс", — шептал я сам себе. Но даже когда я строю из себя наглого, ахуенного, смешного с ребятами, внутри меня всё трещит и ломается.
Мои пальцы скользнули по стене, ощущая прохладу и шероховатость бетона. Его грубая текстура царапала кожу, оставляя на ней следы, но это была настоящая физическая боль, в отличие от той пустоты, что гнездилась в груди. Я сжал кулак и ударил им в стену. Гулкий, резкий звук отозвался в ушах. Еще удар. Еще. Кровь расползлась по костяшках, медленно растекаясь по серой поверхности. Красное на сером — пожалуй, единственное настоящее здесь.
Я сел на асфальт, холодный и сырой, уткнув лицо в ладони. "Позволь себе злиться, позволь себе плакать" — говорила тишина вокруг, и я почти шепотом, сквозь зубы, ругнулся:
— Нахуй... всё нахуй...
Сердце сжималось, грудь давила, дыхание рвалось. Я позволял себе быть слабым, но только здесь, в этом дворе. На людях, среди друзей, я снова надену маску — тот самый "крутой Джекс": насмешливый, дерзкий, острый на язык.
И тут я вспомнил свои рисунки. Спрятанные в старом шкафу, в папке под кроватью, они были светлые, яркие, живые. Никто из моих друзей не должен знать. Рисую я их, смеяясь в душе над тем, как это глупо, как это по-детски. Зубл бы посмеялась, Гэнгл посмотрела бы с тихим недоумением, а Рагата... она бы всё заметила сразу, хотя и не сказала бы ни слова, но ее глаза выдали бы всё за неё. Прятать это стало привычкой, словно тайный ключ к чему-то настоящему, что никто не сможет отнять.
Я поднял взгляд на тусклый фонарь в конце двора. Он мерцал. Чужое солнце для чужих людей. Листья кружились вокруг меня в вихре ветра, холод пронзал насквозь, мокрое худи прилипало к спине. Я хотел раствориться в этом дворе, раствориться в осенней тьме, чтобы никто не нашёл, чтобы никто не спросил, кто я на самом деле.
Внутри всё сжималось. И впервые за долгое время я признался себе честно: я боюсь не улицы, не дождя, не одиночества. Бояться — это нормально. Страшно то, что кто-то может увидеть меня настоящего; увидеть не крутым и остроумным, а настоящим — злым, уязвимым, неуверенным. И тогда все стены рухнут.
Я прижал лоб к коленям, а руки обхватили ноги, как будто я пытался удержать себя от распада. Ветер за окнами жил своей жизнью, кричал через пустые дворы и обшарпанные стены. А я сидел здесь, маленький, мокрый, но живой. Внутри, между болью и пустотой, что-то шевельнулось. Возможно, это была надежда. Или просто привычка держаться.
И я снова закурил, глубоко вдохнув, пытаясь поймать себя на том, что ещё могу контролировать. Листья падали, свет фонаря мерцал, а я... я всё ещё был здесь. И, черт возьми, я собирался не просто выжить, а прожить эту осень, день за днем, среди ветра, дождя, осенних листьев и своих собственных страхов.
***
Я плёлся по двору, как будто ноги налились свинцом, и в голове раз за разом вертелась одна и та же мысль: я сам себе пиздец какой ребус. Хоть убейте, не понимаю, что творится внутри. Вроде бы я годами строил стены, смеялся над чужими попытками пробраться за них, гнал всех нахуй и доказывал, что мне на всё поебать. А оказалось — не на всё. Стоило одной, блядь, девчонке появиться, и стены треснули. Какого хуя?
Помни... Я сам не заметил, как она прошла туда, куда никто другой не доходил. Даже Зубл, со своим вечным пофигизмом, даже Гэнгл, которая понимает людей лучше, чем сама думает, даже Рагата, которая видит меня насквозь, но молчит из уважения. Они все рядом, но никто не заглянул туда. А она... она как-то тихо, ненавязчиво открыла дверь, которую я замуровал изнутри.
И я до сих пор не понимаю, как это произошло. Не было никаких красивых сцен, никаких пафосных признаний. Просто разговор на балконе. Просто ночь, город под ногами и её голос рядом. Она слушала. И, чёрт возьми, это было страшнее, чем если бы она меня осуждала или смеялась. Она просто слушала и молчала, и этим показала больше, чем сотня чужих слов.
Я тогда впервые за долгое время не сделал из себя крутого. Не пытался играть. И она это заметила. Не оттолкнула, не сказала: «Джекс, ты слабый». Наоборот. Просто... приняла. Как будто для неё я не обязан был быть дерзким ублюдком, который всех посылает. Как будто для неё я мог быть тем, кем я являюсь на самом деле: сломанным, злым, растерянным.
И вот это меня пугало больше всего. Почему именно она? Почему эта странная новенькая, которая даже друзей моих знает лучше, чем я сам? Почему у неё получилось? Она что, особенная? Или это я просто настолько устал держать всё в себе, что сорвался при первом удобном случае?
Я затянулся сигаретой глубже, чем обычно, и чуть не закашлялся.
Я злился на себя за то, что думаю о ней. За то, что каждое её слово, даже самое простое, звучит в голове дольше, чем нужно. За то, что я ловлю себя на мысли: "А что бы она сказала, если бы увидела меня сейчас, в этом дворе, с разбитыми костяшками и мозгами, которые я проебал?" Засмеялась бы? Или бы снова просто молча посмотрела и кивнула?
И от этого становилось страшно. Потому что я понимал — я ей открылся. Пусть чуть-чуть, но открылся. А я так не делал ни с кем после Риббита. После того, как он ушёл, я зарёкся — никому больше не доверять. Никаких откровений, никаких слабостей. Только цинизм, только маска. Но с ней получилось иначе.
Я не знаю, что я к ней чувствую. Может, это просто благодарность за то, что она не прошла мимо, когда я сам себя рвал изнутри. Может, это уважение к тому, что она видит глубже, чем остальные. А может... может, это что-то большее, но я боюсь назвать это. Потому что если назову — значит, признаю, что мне есть, кого потерять.
Я выдохнул дым и посмотрел на ночное небо — чёрное, без единой звезды. Может, это и есть ответ. Она — как эта звезда, которую я пока не вижу, но знаю, что она где-то есть. Просто спряталась за облаками. И только вопрос: хватит ли у меня сил дождаться, пока облака разойдутся?
Я усмехнулся, криво, больше для себя.
— Заебись, Джекс, — пробормотал я вполголоса. — Ты, блядь, уже стихи в голове пишешь. Дожил.
Но смех быстро погас. Потому что всё это было слишком настоящим. И, чёрт возьми, впервые за долгое время мне было не плевать.
***
Я захлопнул дверь квартиры так, что с верхних полок что-то дребезжаще упало. На секунду мне даже показалось, что соседи постучат в стенку или заорут, но тишина осталась такой же плотной, мёртвой. Я не снимал ботинки, не кинул худак на вешалку — просто прошёл в комнату, будто меня туда тянуло.
И сразу — мольберт.
Стоял у окна, чуть перекошенный, подсвеченный фонарём с улицы. Картина смотрела на меня из темноты, как глаз, который я сам себе нарисовал. Дождливый город. Блёклые огни, размазанные лужи, эти бесконечные мокрые улицы. Я сам хотел, чтоб оно выглядело так, будто город плачет.
Иронично, блядь.
Я застыл. Сердце будто остановилось. В голове снова всплыли те ночи, когда я сидел перед этим холстом до рассвета. Пачкал руки в краске, ругался, переделывал. Блять. Я даже тогда представлял, как Помни стоит посреди этого серого дождя. Без зонта, вся промокшая, как тогда после школы, но при этом — спокойная. Вписанная в этот ёбанный город, как будто так и должно быть.
Я резко вдохнул, чувствуя, как внутри всё начинает кипеть. В памяти тут же всплыло то, что я нарисовал в галерее. Её портрет. Я ведь уже сделал это, даже не осознавая до конца. Я вытащил её на поверхность. Нарисовал её так, что каждый, кто увидит, сразу поймёт. А я ведь сам себе клялся — никто не узнает, что я вообще рисую. Никто, блядь!
И вот теперь везде она. В картине. В голове. В этих грёбаных мазках.
— Сука! — сорвалось у меня.
Я рванул вперёд, схватил мольберт обеими руками и со всей силы скинул его на пол. Холст ударился о край стола, затрещало дерево, треснула рамка. Картина упала лицом вниз, будто я убил её. Но легче не стало.
Я схватил маленькую банку с красной краской и метнул в стену. Она разлетелась с грохотом, брызги разошлись в разные стороны, оставив алые следы, похожие на кровь. Капли медленно стекали вниз по белым обоям, и в ту же секунду мне это показалось чем-то издевательски красивым.
— Ебаный цирк, — прорычал я и схватил синюю банку. Она отлетела в другую стену, крышка сорвалась, и густая краска поползла по стене, растекаясь, как лужа после дождя. Тот же город, только теперь прямо у меня в комнате.
Я швырнул ещё одну, потом другую. Шум стоял такой, будто я бился не с холстом, а с самим собой.
А потом я просто сел на кровать. Сел, согнувшись, локти упёр в колени, руки сжал в кулаки. Дышал часто, хрипло. Грудь жгло.
В голове крутилось одно: везде, сука, она.
Я закрыл глаза, но это не помогло. Там снова был её взгляд, тот самый, с балкона. Её голос, когда она что-то тихо сказала, и я — я! — вдруг не отмахнулся, не сделал вид, что мне похуй, а реально услышал. И вот теперь я чувствую, как она, блядь, зацепилась за меня.
Почему? Почему именно она?
Я ведь делал всё, чтоб держать людей на расстоянии. Всех. Я привык прикрываться сарказмом, грубостью, шутками, чтоб никто не мог залезть внутрь. И это работало. Никто никогда не видел что я делаю, о чём думаю. Даже мои друзья: они не знают, что я рисую. И не должны. Я сам смеялся над этим, как будто искусство — это для лохов. Я высмеивал, чтобы никто и подумать не мог, что это моё.
А она... как? Каким хуем она прошла сквозь это?
Я сжал голову руками, ногти впились в кожу. Я не понимаю, что происходит. Не понимаю, почему именно ей я позволил увидеть больше. Я ведь никогда никому не рассказывал. Никому не открывался. Даже Риббиту, когда он ещё был рядом. А потом он предал меня, и я окончательно решил, что больше никаких привязанностей.
И вот теперь — Помни.
Я злюсь. Мне хочется ненавидеть её. За то, что она вскрыла меня, хотя я сам этого не хотел. За то, что её лицо теперь в каждой картине. За то, что я не могу её выбросить из головы.
И в то же время я не могу до конца сказать, что это ненависть. Это что-то другое. То, что давит, что выворачивает изнутри.
Я посмотрел на пол. Там валялся холст. Картина дождливого города. И мне показалось, что теперь она навсегда останется такой неполной. Потому что без неё — без Помни — я не могу закончить. Но и дорисовать её туда — значит признать, что я сам в этом увяз.
Я плюхнулся на кровать, глядя в потолок. Белый, пустой, ровный. Впервые мне захотелось, чтоб и внутри у меня было так же пусто. Но нет. Внутри всё забито ею.
— Блядская жизнь. — прошептал я и закрыл глаза.
И впервые за долгое время мне было страшно. По-настоящему страшно. Не от того, что кто-то меня бросит. А от того, что, кажется, я уже сам себя отдал в руки человеку, которого пытался оттолкнуть.
