Глава XXII. Руки, которые не отпускают.
Я просыпаюсь в шесть двенадцать. Будильник ещё не зазвонил, но тело уже знает время — как будто внутренние часы настроены на эту серую зимнюю реальность, где утро начинается не с солнца, а с холода, который пробирается под одеяло и щиплет за пятки.
За окном — белое. Не чистое, не красивое, а именно белое — тяжёлое, мокрое, сероватое от выхлопов и копоти, которое город накидывает на себя каждую зиму, как старое драное одеяло. Снег валил всю ночь, я слышал его шорох по подоконнику, по крыше, по железным козырькам соседних балконов. Теперь он лежит толстым слоем, приглушает звуки машин, шагов, голосов, делает мир тише, медленнее, будто кто-то нажал паузу на всей этой ебаной суете.
В комнате холодно. Батареи еле тёплые — уже третий день так, управляющая компания опять «решает вопрос». Я лежу под одеялом, не шевелясь, и смотрю, как пар от моего дыхания поднимается вверх и медленно тает под потолком. На тумбочке — пачка сигарет, зажигалка, телефон с треснутым экраном. На экране — последнее сообщение от Помни, пришло в 2:47 ночи:
«Спокойной ночи, Мартинс. завтра увидимся. Люблю тебя». И маленькое сердечко, чёрное, как её глаза в темноте.
Я трогаю его пальцем — экран загорается ярче, освещает лицо.
Два месяца. Ровно два. С того вечера у неё дома, когда я впервые сказал «я тебя люблю» трезвым голосом, без алкоголя, без оправданий, без маски. Два месяца, а мне всё ещё кажется, что это сон. Или что я сплю и боюсь проснуться, потому что проснусь — и её не будет.
Я встаю. Пол ледяной, босиком ступать больно, но я всё равно иду к окну. Отодвигаю штору. Город под снегом выглядит мертвее обычного. Серые панельки, серые крыши, серые машины, припорошенные белым. Фонари ещё горят — жёлтые пятна в серой мути. Кто-то уже вышел выгуливать собаку: маленькая фигурка в пуховике тянет за собой чёрную точку, которая прыгает по сугробам.
Я смотрю на них и думаю: вот так и мы с Помни. Она тянет меня за руку, а я прыгаю по сугробам, стараюсь не упасть, не утонуть, не замёрзнуть.
Включаю чайник. Он гудит, как старый самолёт. Достаю сигарету — последнюю из пачки, — которую купил два дня назад вечером, когда шёл домой от неё. Открываю форточку на балкон. Холод врывается сразу, как пощёчина: режет лицо, лезет под футболку, заставляет кожу покрыться мурашками. Я прикуриваю, затягиваюсь глубоко, выдыхаю в морозный воздух. Дым становится белым, смешивается со снегом, растворяется через секунду.
Я думаю о том, как изменился за эти два месяца. Или пытаюсь думать. Раньше я бы просто выкурил сигарету, выкинул бычок в снег и пошёл дальше — молча, с пустотой внутри, с маской на лице. Теперь — нет. Теперь я звоню ей каждое утро. Пишу «доброе утро, люблю». Иду к ней, даже если метель. Сижу у неё на кухне, пью кофе, который она варит слишком крепким, и рассказываю, что мне страшно. Что пустота всё ещё приходит. Что я боюсь, что однажды проснусь — и её не будет. Или что она увидит меня настоящего — без маски, без шуток, без идеальной улыбки — и скажет: «это не то, что я хотела».
Она никогда не говорит «не бойся». Она говорит: «я здесь». И держит за руку. И это работает.
Не сразу.
Не волшебно.
Но работает.
Чайник щёлкает. Я тушу сигарету о подоконник, снег шипит, дым уходит вверх. Наливаю кипяток в кружку — ту самую, с отколотой ручкой, — которую она подарила мне месяц назад со словами «чтобы ты не забывал, что я существую». Сажусь на подоконник. Смотрю на город.
Снег всё идёт.
Медленно. Упорно. Как будто хочет засыпать все трещины, все дыры, все мои страхи.
Телефон вибрирует.
Помни.
«Доброе утро. Ты уже проснулся?»
Я улыбаюсь, по-настоящему.
«Да. Кофе варю. Иду к тебе через час?»
Она отвечает почти сразу.
«Приходи. Соскучилась. Люблю тебя».
Я ставлю кружку на подоконник. Смотрю на снег. На город. На себя в отражении стекла — глаза уже не такие пустые.
Не идеальные.
Но живые.
Зима продолжается.
Холодно.
Серо.
Но я больше не один. И это, блядь, меняет всё.
***
Я стою у плиты и смотрю, как вода в чайнике медленно закипает. Пузырьки сначала появляются где-то внизу, маленькие, робкие, потом поднимаются вверх, лопаются на поверхности, и наконец чайник начинает тихо шипеть, как старый кот, который давно забыл, как мурлыкать.
Кухня Помни маленькая, тесная, заставленная банками с крупами, старыми кастрюлями, стопкой тарелок, которые никогда не моются до конца. На подоконнике — горшок с кактусом, который она зовёт «Колючий», хотя он давно высох и стоит просто для вида. За окном снег всё идёт — не густо, но упорно; покрывает подоконник тонким слоем, просачивается через щели в раме и оставляет мокрые пятна на поверхности. Холод пробирается в комнату, несмотря на батарею, которая гудит и иногда стучит, как будто внутри кто-то колотит молотком по металлу.
Помни входит босиком. На ней моя серая футболка — та самая, которую она стащила и больше не отдаёт. Рукава свисают ниже локтей, подол до середины бёдер. Волосы растрёпаны, глаза ещё сонные, но когда она видит меня — сразу просыпается.
Улыбается.
Не широко.
Просто уголками губ.
Как всегда.
— Доброе утро, Мартинс. — говорит она, голос хриплый от сна.
— Доброе, — отвечаю я. Ставлю кружку перед ней. Кофе чёрный, без молока, она пьёт так уже два месяца, с тех пор, как я сказал, что люблю её, и она ответила тем же.
Она садится за стол. Я сажусь напротив. Между нами две кружки, пачка печенья «Юбилейное», которое она купила позавчера, и тишина.
Не пустая.
Тёплая.
Она берёт печенье, откусывает, крошки падают на стол.
— Ты опять не спал нормально? — спрашивает, глядя на меня поверх кружки. Я пожимаю плечами.
— Нормально. Часа четыре точно.
Она хмыкает. Не верит. Она никогда не верит, когда я вру. Умеет видеть.
— Ты вчера опять курил на балконе в три ночи, — говорит она. Не упрёк. Констатация.
— Да. Не мог уснуть. Думал.
Она кивает. Отпивает кофе. Морщится — слишком горячий. Дует на поверхность, как ребёнок.
Я смотрю на это.
Блядь, как же я люблю её за такие мелочи.
— О чём думал? — спрашивает тихо.
Я молчу секунду. Потом говорю правду. Как научился за эти два месяца.
— О том, что боюсь. Всё время боюсь. Что ты однажды проснёшься и поймёшь: «а нахуй мне этот сломанный парень?». Что я не смогу быть нормальным. Что пустота вернётся и сожрёт меня. И тебя за компанию.
Она ставит кружку на стол. Смотрит прямо. Без жалости. Без осуждения.
— Я уже поняла, — говорит спокойно. — что ты сломанный. И что пустота приходит. И что ты боишься. И всё равно остаюсь.
Я сглатываю. Горло пересохло, хотя кофе только что пил.
— Почему? — спрашиваю тихо.
— Потому что ты не сломанный. Ты просто... человек. С трещинами. Как все. И я люблю тебя с трещинами. Не несмотря на них, а вместе с ними.
Я молчу. Смотрю в кружку.
— Я стараюсь, — говорю наконец.
— Знаю. Ты уже не прячешься так сильно. Ты говоришь, когда страшно. Ты рисуешь, даже если линии кривые. Ты звонишь мне в три ночи и говоришь «блядь, мне хуёво». И я прихожу. Всегда.
Я поднимаю глаза. Она улыбается. Тепло. По-настоящему.
— Давай сегодня расскажем всем, — говорит вдруг.
— Кому всем?
— Друзьям. Зубл, Рагате, Гэнгл. Пусть знают, что мы вместе.
Я замираю. Кофе в руках кажется ледяным.
— А если... — начинаю.
— Если что? — перебивает она мягко.
— Если они... не поймут. Если Зубл заржёт. Если Рагата скажет «я знала, ты сломаешься». Если Гэнгл просто отвернётся.
Она берёт мою руку через стол. Пальцы тёплые от кружки.
— Они не отвернутся. Они наши. И они уже всё знают. Просто ждут, когда мы сами скажем.
Я молчу. Смотрю на её пальцы — тонкие, с короткими ногтями, с лёгкой мозолью на мизинце от фотоаппарата.
— Хорошо, — говорю наконец. — Расскажем.
Она улыбается шире. Встаёт. Подходит ко мне сзади. Обнимает за плечи. Целует в макушку.
— Всё будет хорошо, Джекс. Я здесь.
Я киваю. Закрываю глаза. Чувствую её тепло. Запах её волос.
И впервые за эти два месяца думаю, может, правда всё будет хорошо. Может, мои страхи — просто снег. Засыплет и растает, когда придёт весна.
Но пока — зима. И мы в ней. Вместе. И это, блядь, уже не так страшно.
***
Мы выходим из подъезда в половине восьмого. Снег уже не идёт — просто лежит, толстый, мокрый, серый от выхлопов и соли, которую коммунальщики сыплют с осени. Под ногами хрустит, как будто наступаешь на стекло. Каждый шаг отдаётся в коленях, холод пробирает до костей, несмотря на куртку, шапку и шарф, который Помни купила мне. Воздух такой морозный, что при вдохе щиплет в носу, а выдох становится белым облачком, которое висит секунду и медленно тает.
Помни идёт рядом. Не держит за руку — пока ещё нет. В подъезде мы решили, что сделаем это уже на школьном дворе, когда все увидят. Но плечо к плечу. Близко. Я чувствую тепло её тела сквозь куртку, даже когда ветер режет лицо.
Мы идём медленно. Не потому, что опаздываем — просто потому, что не хочется ускоряться. Зима замедляет всё: шаги, мысли, дыхание. Город под снегом выглядит ещё более мёртвым, чем обычно. Панельки серые, окна запотевшие, машины засыпаны, как будто кто-то накрыл их белым саваном. Фонари ещё горят, жёлтые пятна в серой мути. Кто-то уже вышел чистить машину. Собака лает где-то вдалеке, глухо, как через вату.
Я молчу. Помни тоже. Но это молчание не давит. Оно просто есть. Как снег.
Внутри меня всё ещё шевелится. Не кричит, как вчера. Не орёт. Но шевелится. Как червяк под кожей.
Я думаю о том, что сейчас будет. Мы расскажем. Зубл, Рагата, Гэнгл — все узнают. Не слухами. Мы сами скажем. И я боюсь.
Блядь, как же я боюсь.
Что, если Зубл заржёт? Не по-доброму. А так, как раньше: «о, Мартинс влюбился, пиздец, конец света».
Что, если Рагата посмотрит тем своим взглядом — рентгеном — и скажет: «я знала, ты сломаешься»?
Что, если Гэнгл просто отвернётся, потому что ей похуй на всё, кроме ноутбука?
Я сжимаю кулаки в карманах. Ногти впиваются в ладони. Боль отрезвляет. Но не сильно.
Помни вдруг останавливается. Поворачивается ко мне. Смотрит прямо.
— Ты дрожишь, — говорит тихо.
— Холодно.
— Врёшь.
Она берёт мою руку. Вытаскивает из кармана. Пальцы её холодные, но крепкие. Она переплетает наши пальцы. Сжимает.
— Я с тобой, — говорит.
— Я знаю.
— Тогда дыши.
Я дышу. Глубоко. Морозный воздух режет лёгкие. Но я дышу.
— Они не отвернутся, — говорит она. — Зубл будет орать и обнимать. Рагата скажет «наконец-то». Гэнгл просто кивнёт и вернётся к ноуту. Но они будут рады. Потому что они видят, как ты изменился. Как ты больше не прячешься.
Я киваю. Не верю полностью. Но киваю.
Мы идём дальше. Уже держась за руки. Открыто. На виду у всех, кто проходит мимо.
Кто-то оборачивается. Кто-то улыбается. Кто-то хмыкает. Но никто не говорит ничего плохого.
Пока.
Школа уже видна. Серое здание под снегом. Окна запотевшие. Двор засыпан. Дети лепят снеговиков. Кто-то кидается снежками. Смех доносится даже сюда.
Мы останавливаемся у ворот. Помни поворачивается ко мне.
— Готов?
— Нет.
— Тогда пошли вместе.
Она сжимает мою руку сильнее.
Мы идём.
И я иду.
С ней.
Через снег.
Через страх.
Через всё.
Блядь, может, она права? Может, всё будет хорошо. Может, я зря боялся?
Мы заходим во двор, и снег сразу хрустит под ногами, громко, предательски, как будто объявляет о нас всему миру.
Двор засыпан белым, но не чистым, серым, с жёлтыми пятнами от собачьей мочи и чёрными следами от ботинок. Кто-то уже расчистил дорожку к входу, лопата лежит у стены, снег свален в кучу, как грязный сахар. Мороз щиплет щёки, уши, кончики пальцев, даже в перчатках чувствуется, как холод лезет под кожу.
Помни сжимает мою руку сильнее. Не больно. Просто крепко. Как будто говорит: «я здесь, не отпущу».
Друзья уже стоят у входа, привычное место, где мы всегда собираемся перед первым звонком.
Зубл в своей чёрной пуховке, капюшон натянут на глаза, сигарета в зубах, она машет рукой, как будто мы опоздали на самолёт.
Рагата рядом — руки в карманах, шарф до носа, смотрит спокойно, но я знаю этот взгляд, она уже всё просчитала.
Гэнгл стоит чуть в стороне, в телефоне, но когда видит нас — поднимает глаза и кивает. Молча. Но кивает.
Все смотрят на нас.
Зубл первая замечает наши руки. Глаза округляются. Сигарета чуть не падает изо рта.
— Охуеть, — выдыхает она громко, так, что эхо отскакивает от стен школы. — Вы чё, реально? Открыто? На людях?
Помни улыбается спокойно, но широко. Я пытаюсь улыбнуться тоже. Получается криво.
— Да, — говорит она. — Реально. Мы вместе.
Тишина. На секунду. Только снег скрипит под чьими-то ботинками, кто-то из младших кидается снежком, и он разлетается в воздухе белой пылью.
Зубл первой срывается. Бросает сигарету в снег, бежит к нам, обнимает Помни так сильно, что та чуть не падает, потом меня — резко, по-мужски, хлопает по спине.
— Блядь, наконец-то! — орёт она прямо в ухо. — Я знала! Я, сука, знала с первого дня! Вы оба такие идиоты, что аж тошнило! Но теперь... теперь всё, пиздец, вы мои любимые голубки!
Она отстраняется, смотрит на нас по очереди, глаза блестят — не от мороза, а от чего-то другого.
Рагата подходит медленнее. Снимает шарф с лица. Улыбается; редко, но искренне.
— Наконец-то, — говорит просто. — Долго же вы это скрывали.
Она обнимает Помни — коротко, но крепко. Потом меня. Не сильно. Но я чувствую, как она сжимает плечи — как будто говорит: «Я рада».
Гэнгл остаётся на месте. Поднимает глаза от телефона. Кивает — один раз. Но это её «много слов».
— Круто, ребята. — говорит тихо.
Я смотрю на это всё — на их лица, на смех, на снег вокруг и чувствую, как внутри что-то отпускает.
Не резко. Медленно. Как будто кто-то развязал узел, который я сам затянул очень давно.
Я думал — они заржут. Или отвергнут. Скажут «ты сломался». Отвернутся. А они... они рады. Просто рады.
Я смотрю на Помни. Она прижимается ко мне боком. Смотрит вверх.
— Видишь? — шепчет она. — Всё хорошо.
Я киваю.
— Да. Всё хорошо.
Снег всё ещё лежит вокруг — серый, мокрый, холодный. Но внутри меня тепло.
Не сильно.
Не идеально.
Но по-настоящему.
Я смотрю на Помни. Она смотрит на меня. Может, я зря себя гнобил. Может, всё правда может быть хорошо.
Мы идём в школу. Держась за руки. Открыто. На виду у всех.
И впервые за эти два месяца я не боюсь, что кто-то увидит. Потому что теперь всё видно.
