Глава 21. Тени и свет
«Ревность — это яд. Медленный. Незаметный. Ты смотришь на того, кого любишь, и видишь, как он смотрит на другого. А где-то в музее двое держатся за руки перед картиной. Потому что любовь — это когда тебя ведут туда, куда ты сам бы не пошёл, и ты счастлив».
---
Прошло три дня. Три долгих, серых, промозглых дня, за которые осень окончательно сдала позиции, уступив место первым заморозкам. Лужи по утрам схватывались льдом, деревья стояли голые и чёрные, а небо висело низкое, свинцовое, будто придавливая город к земле. В школе всё шло своим чередом: уроки, перемены, столовская еда, — но воздух был наэлектризован. Все чувствовали: что-то назревает.
Кан Джунхо не появлялся на уроках. Но это не значило, что он исчез. Напротив. Он стал тенью. Беззвучной, вездесущей, липкой тенью, которая следовала за Феликсом повсюду.
Он ждал его у школы, прячась за ржавым остовом старого автомобиля у гаражей. Ждал у кафе, где Феликс покупал горячий шоколад с маршмэллоу. Ждал в парке, куда Феликс приходил кататься на скейтборде, когда думал, что никто не видит. Джунхо стоял в тени деревьев, засунув руки в карманы, и смотрел. Смотрел, как этот мелкий, взъерошенный, веснушчатый пацан смеётся, падает, снова встаёт, отряхивает джинсы и едет дальше. И что-то в груди Джунхо скручивалось в тугой, злой узел. Не только ненависть. Что-то ещё. Что-то, чему он не мог подобрать названия.
Феликс чувствовал этот взгляд. Кожей. Затылком. Он оборачивался — резко, испуганно, — но никого не видел. Только ветер шевелил голые ветки, да где-то вдалеке лаяла собака. Он говорил себе, что это паранойя. Что после той драки у гаражей ему просто кажется. Но страх уже поселился внутри, холодный и липкий, и он не мог от него избавиться.
В эти же три дня Квон Хёнук места себе не находил. Он лежал ночами без сна, глядя в потолок, и перед его внутренним взором снова и снова всплывало одно и то же лицо. Птица. Так он назвал его тогда, в коридоре. Ли Феликс. Человек, который врезался в него на скейтборде и не посмотрел как на монстра. Человек, который помог ему встать и улыбнулся так, будто они были старыми друзьями.
Хёнук не хотел этого чувствовать. Сопротивлялся. Сжимал кулаки до боли, кусал губы, ругал себя последними словами. Это неправильно. Феликс — парень его двоюродного брата. Феликс — часть той компании, которая его, Хёнука, презирает. Феликс — это свет, а он, Хёнук, — грязь. Но сердцу, блядь, не прикажешь. И когда на большой перемене он увидел Феликса, стоящего у автомата с кофе и смеющегося над какой-то шуткой Чанбина, внутри у него всё перевернулось. Феликс запрокинул голову, его пепельные волосы упали на глаза, веснушки на носу сморщились, и Хёнук понял: он пропал. Окончательно. Бесповоротно.
Хван Хёнджин видел это. Он стоял у окна художественного класса, держа в руках уголёк, и смотрел во двор, где Феликс снова катался на скейтборде. А рядом, у скамейки, стоял Хёнук и смотрел на Феликса. Не как брат. Не как случайный прохожий. А так, как смотрят на человека, в которого влюблены. Хёнджин знал этот взгляд. Он сам так смотрел на Феликса. И от этого внутри разливалась ревность — тупая, животная, всепоглощающая.
Вечером третьего дня они сидели в кафе — том самом, где Феликс обычно покупал горячий шоколад. За окном моросил мелкий, противный дождь. Хёнджин молчал, глядя в свою чашку, и его пальцы нервно крошили салфетку на мелкие кусочки. Феликс болтал о чём-то весёлом — кажется, о новой доске, которую присмотрел в магазине, — но его голос звучал напряжённо, фальшиво.
— Ты на него смотришь, — вдруг перебил его Хёнджин, не поднимая глаз.
Феликс осёкся.
— На кого? — спросил он, хотя отлично понял.
— На Хёнука, — Хёнджин поднял голову, и в его глазах горела такая боль, что Феликсу стало страшно. — Я видел. Ты смотришь на него. Он смотрит на тебя. Что между вами?
— Ничего! — Феликс вскинул руки. — Совсем ничего! Я просто… он показался мне одиноким. Понимаешь? Как ты когда-то. Как я. Он сломанный, и я…
— И ты хочешь его починить? — Хёнджин горько усмехнулся. — Как меня починил? Что дальше — ты влюбишься в него? Будешь лечить его своей добротой, а он будет смотреть на тебя, как побитый пёс?
— Это не так! — голос Феликса сорвался. — Я люблю тебя, Хёнджин! Только тебя! Но я не могу пройти мимо человека, которому плохо! Я так устроен!
— А как же я? — прошептал Хёнджин. — Мне плохо. Прямо сейчас. Тебе есть до этого дело?
Он встал, бросил на стол смятые купюры и вышел, не оборачиваясь. Дверь кафе звякнула колокольчиком. Феликс остался один, глядя на две чашки остывшего шоколада и пытаясь понять, как всё пошло по пизде.
---
В это же время, на другом конце Сеула, Чонин и Джисон вышли из автобуса у Национального музея. Огромное здание из стекла и бетона возвышалось над площадью, отражая серое небо в своих зеркальных окнах. Вокруг было малолюдно — будний день, не сезон для туристов.
— Зачем мы здесь? — спросил Джисон, засовывая руки в карманы и глядя на музей с подозрением. — Я и музеи — это две параллельные вселенные.
— Затем, что я хочу показать тебе кое-что, — Чонин взял его за руку и потянул к входу. — Ты обещал, что пойдёшь со мной, куда угодно.
— Блядь, — вздохнул Джисон. — И почему я такой размазня, когда дело касается тебя?
Они вошли внутрь. В вестибюле пахло кондиционированным воздухом, натёртым паркетом и чем-то древним — не то старым деревом, не то пылью веков. Кассирша, сонная женщина в очках, выдала им билеты и даже не посмотрела.
Залы музея были пусты. Их шаги гулко отдавались под высокими сводами. На стенах висели картины — пейзажи, портреты, абстракции, — но Чонин вёл Джисона мимо, пока они не остановились в небольшом зале, посвящённом современному искусству. Посередине зала висела одна-единственная картина. Огромное полотно, на котором были изображены двое — мужчина и женщина, стоящие спиной друг к другу, но их тени переплетались, образуя единое целое.
— Вот, — сказал Чонин тихо. — Я хотел показать тебе это.
Джисон стоял и смотрел. Он не был знатоком искусства. Не понимал, чем импрессионизм отличается от экспрессионизма. Но эта картина его зацепила. Что-то в этих двоих, стоящих врозь, но соединённых тенями, напомнило ему о них с Чонином.
— Они не вместе, — сказал он задумчиво, — но их тени… они как одно.
— Да, — прошептал Чонин. — Художник сказал, что это о любви. О том, что даже когда люди далеко, их тени помнят. Их души помнят. Я прочитал об этом вчера и сразу подумал о нас.
Джисон повернулся к нему. В полумраке зала глаза Чонина блестели, как два тёмных омута.
— Ты такой странный, — сказал Джисон, и в его голосе прозвучала нежность. — Тащишь меня в музей, показываешь какие-то картины. Я нихрена не понимаю в искусстве, но когда ты говоришь о нём, мне кажется, что понимаю.
— Дело не в искусстве, — Чонин улыбнулся. — Дело в том, что я хочу делить с тобой всё. Даже то, что тебе неинтересно. Даже то, что ты не понимаешь. Потому что ты — мой человек. И я хочу, чтобы ты был частью моей жизни. Всей. Каждой её части.
Джисон притянул его к себе и поцеловал — прямо посреди музейного зала, под картиной о тенях и любви. И это было лучше, чем любое искусство.
---
Вечером того же дня Минхо и Сынмин стояли в очереди в ночной клуб. Вернее, стоял Сынмин, переминаясь с ноги на ногу и кутаясь в шарф, а Минхо стоял рядом, засунув руки в карманы кожаной куртки, и лениво разглядывал толпу.
— Я не уверен, что это хорошая идея, — пробормотал Сынмин в десятый раз.
— А я уверен, — возразил Минхо. — Ты слишком много учишься. Твоя спина скоро треснет от напряжения. Тебе нужно расслабиться. Громкая музыка, басы, вспотевшие тела — это, блядь, терапия.
— Вспотевшие тела? — Сынмин приподнял бровь. — Это должно меня убедить?
— Меня — да, — Минхо ухмыльнулся. — Особенно твоё.
Сынмин покраснел и отвернулся, делая вид, что изучает афишу на стене.
Они вошли внутрь. Клуб встретил их оглушительным басом, разноцветными лазерами и запахом алкоголя, пота и дешёвого парфюма. Танцпол был забит, тела двигались в такт музыке, сливаясь в одну живую, пульсирующую массу. Сынмин замер у входа, оглушённый, но Минхо взял его за руку и потянул в самую гущу.
— Просто двигайся! — прокричал он в ухо Сынмину. — Не думай! Просто чувствуй ритм!
Сначала Сынмин двигался неуклюже, зажато, но Минхо танцевал рядом — плавно, хищно, завораживающе, — и постепенно Сынмин перестал думать. Он закрыл глаза, отдался музыке и позволил своему телу делать то, что оно хочет. Минхо прижался к нему сзади, его руки легли на бёдра Сынмина, и они двигались вместе — медленно, чувственно, как одно целое.
— Вот так, — прошептал Минхо ему на ухо, обжигая дыханием. — Вот так, мой лёд. Отпусти контроль.
Сынмин запрокинул голову, прижимаясь спиной к его груди, и позволил себе просто быть. Громкая музыка. Жар чужих тел. Руки Минхо на его талии. Впервые за долгое время он ничего не контролировал. И это было прекрасно.
Позже, когда они вышли на улицу — мокрые от пота, оглушённые, счастливые, — Сынмин остановился и посмотрел на ночное небо. Звёзд не было видно из-за городских огней, но ему всё равно казалось, что он видит свет.
— Спасибо, — сказал он тихо.
— За что? — Минхо достал сигарету, но не закурил — просто крутил в пальцах.
— За то, что вытащил меня. Из моей головы. Из моего контроля. Из моей вечной правильности.
Минхо улыбнулся и приобнял его за плечи.
— Я же говорил, — сказал он. — Я тебя растоплю. Медленно. Аккуратно. Чтобы не сломалось.
— Не сломается, — ответил Сынмин и положил голову ему на плечо. — Теперь — нет.
---
А в это же время, в пустом парке, под ледяным дождём, Феликс сидел один на скамейке и смотрел на телефон. Экран светился, показывая цепочку сообщений. Последнее от Хёнджина, отправленное час назад: «Я не знаю, как перестать ревновать. Просто дай мне время».
Феликс напечатал ответ: «Я люблю тебя. Только тебя. Всегда». И нажал «отправить».
Где-то в тени деревьев стояла фигура. Кан Джунхо смотрел на одинокую фигурку на скамейке и медленно, очень медленно сжимал в кармане рукоять ножа. Он ждал своего часа.
И час этот был близок.
