эпилог. «Под бой курантов»
(31 декабря. От лица Билла Каулитца)
Снег падал за огромным окном его — нет, уже нашей — гостиной тихо, как пух. Внизу город готовился к празднику, мигал гирляндами, но здесь, на тридцатом этаже, была только тишина, прерываемая потрескиванием поленьев в камине и тихой джазовой пластинкой на проигрывателе.
Я сидел на толстом ковре, прислонившись спиной к дивану, и смотрел на огонь. Прошло три месяца с того утра. Три месяца тихих ужинов, споров об искусстве не на работе, а в книжных магазинах, утреннего кофе вдвоём и привычки засыпать, чувствуя его руку на своей талии. Мы не кричали о своих чувствах с крыш. Мы просто... жили. И это было самым большим чудом.
Он выходил с кухни, неся два бокала с чем-то тёмным и ароматным. Сидел рядом, протягивая один мне. Наши пальцы соприкоснулись — уже не с трепетом первого прикосновения, а с твёрдой, спокойной уверенностью.
— Глинтвейн. По фирменному рецепту Вайса, — сказал он с лёгкой улыбкой.
— А там не слишком много правил и регламентов? — пошутил я, делая глоток. Напиток обжёг горло приятным теплом, пахнул апельсином, корицей и чем-то счастливым.
— Только одно: пить медленно. И наслаждаться.
Мы пили молча, глядя на огонь. На столе стояла небольшая, скромно наряженная ёлка — моя идея. Он ворчал, что это «непрактично», но сам принёс самую красивую звезду на верхушку.
— Знаешь, о чём я думаю? — спросил я, поворачиваясь к нему.
— О том, что гирлянда криво висит? Уже говорил, нужно было поручить это профессионалу.
— Нет, — я покачал головой, улыбаясь. — Я думаю... что это был самый лучший год в моей жизни.
Он замер, бокал на полпути ко рту. Потом медленно поставил его.
— Странно, — тихо сказал он. — Для меня тоже.
Его признание, такое простое и тихое, значило больше, чем любые громкие слова. Он, Том Вайс, человек, измерявший жизнь KPI и дедлайнами, сказал, что год, полный хаоса, непредсказуемости и моего вечного беспорядка на его кухне, был лучшим.
— Я тебя не испортил? — спросил я полушутя, полусерьёзно. — Своим хаосом. Своими кривыми гирляндами.
Он повернулся ко мне. Огонь камина играл в его глазах, делая их тёплыми и бесконечно глубокими.
— Ты не испортил. Ты... оживил. Всё. Меня. Этот дом. Даже этот проклятый офис, в который теперь хоть есть зачем приходить.
Он взял мою руку, переплел пальцы с моими, ладонь к ладони.
— До тебя я был безупречным, — сказал он, глядя на наши соединённые руки. — И абсолютно мёртвым внутри. Ты принёс сюда жизнь. Со всеми её потрёпанными кедами, разбросанными кистями и... этой идиотской, прекрасной ёлкой.
С экрана телевизора, тихо работавшего в углу, донёсся голос диктора: до боя курантов оставалась минута. Мы обернулись. На Поклонной горе собиралась толпа. А здесь, в нашей тишине, было только двое.
Он встал, потянул меня за собой. Мы встали у окна, смотря на снегопад, за которым угадывались огни города. Его руки обняли меня сзади, подбородок упёрся в макушку.
— Готов встретить новый год? — прошептал он мне в волосы.
— С тобой — да.
На экране начался отсчёт. Десять... девять...
Он повернул меня к себе.
...восемь... семь...
Его руки легли на мои щёки.
...шесть... пять...
— Билл, — сказал он, и в его голосе была вся нежность мира.
...четыре... три...
— Я тебя люблю.
Два... один...
Бой курантов.
Звон, торжественный и чистый, разлился по комнате. Но мы не слышали его. Наши губы встретились в поцелуе — нежном, глубоком, сладком от глинтвейна и обещаний. Поцелуе, в котором был весь прошедший год — боль, страх, ярость, и вся надежда на то, что будет.
Когда мы разъединились, за окном рассыпался фейерверк. Яркие вспышки окрашивали его лицо в синие, зелёные, золотые тона.
— С новым годом, — прошептал я.
— С новым годом, — ответил он, прижимая лоб к моему. — И с новой жизнью. Нашей.
Мы стояли так, обнявшись, и смотрели, как за окном рождалось новое небо. В камине потрескивали дрова. На ёлке тихо мигали огоньки. И больше ничего не было нужно. Только этот момент. Только этот человек. Только это тихое, прочное, выстраданное счастье, которое наконец-то нашло свой дом.
