Часть 2. Кукушка.
Дорога домой от школы оказывается намного короче, чем представлялось в его голове; он старался как можно медленнее перебирать уставшими ногами, чтобы отсрочить тот момент, когда все-таки придется переступить через порог собственного дома. Наверное, это нормально не желать куда-то идти, не хотеть куда-то возвращаться, но не тогда, когда речь о месте, которое названо домом.
День в школе выдался на удивление удачным: он ответил на математике, заработал баллы на биологии и написал контрольную работу по химии. Собственно, день был действительно хорош, если не считать изнуряющую физкультуру, от которой вновь болели все известные (и неизвестные, впрочем, тоже) парню мышцы.
Если говорить честно, Вин чувствовал себя намного лучше, когда оставался в стенах приюта, смотря на знакомых воспитателей и принимая их теплые улыбки. Эти приятные воспоминания оживают в его голове снова и снова, рисуются портретами тех самых женщин и одинокого мужчины, что встречали его у дверей приюта, обнимали за плечи и провожали в мир, в котором хотелось если не жить, то хотя бы остаться. К сожалению, эти понятия для него всегда имели разное значение: там, где ты живешь, не всегда хочется оставаться и там, где ты остаешься, не всегда хочется жить.
Он заворачивает за забор соседнего дома, наконец открывая входную дверь. Она сломана, еле-еле качается на оставшейся сверху петле; снесена около недели назад, жертва очередного пьяного угара.
В этом доме все пахнет алкоголем, сигаретным дымом, который впитался в стены, что видели весь ужас происходящего; их заклеивали новыми обоями, закрашивали разными красками, но они снова и снова слышали немые крики боли, злости, обиды и звуки шлепков, что оставались на виновских щеках; здесь пахнет непролитыми слезами, заткнутыми кулаком и подушкой истериками, криками и ссорами родных людей. Все это как будто оседает на корне языка, заставляя кашлять, потому что неимоверно горько; все это будто впитывается под кожу, течет по венам, отчего каждый чертов раз становится не по себе.
Он смотрит на чужую обувь, стоящую в прихожей; внимательно изучает женские ярко-красные туфли и не хочет понимать происходящее. Он не спешит разуваться, не спешит бежать в комнаты и разыскивать непрошенного гостя, потому что при любом раскладе событий ничего хорошего для Вина не произойдет.
Медленно стягивая с себя кеды, он проходит на кухню. Там, сидя с чашкой кофе в руках, смотря в телефон и слабо улыбаясь экрану ярко-красными губами сидит женщина; он знает ее имя, знает, кто она, но понимает — это совершенно не то, что он хотел бы увидеть.
— Боже, Вин, ты вернулся! — она широко-широко улыбается; и кажется, что ее мимические мышцы сейчас просто сведет от перенапряжения и той фальшивости, что каменной маской застыла на этом красивом лице.
Он смотрит на нее стеклянным, будто разбитым надвое взглядом; перед глазами эфемерная пелена, собранная то ли из слез, то ли из всей той обиды, что скопилась за эти чертовы семь лет.
— Это я должен говорить эти слова, — он и сам не узнает свой голос, — Боже, ты вернулась. Ну, спасибо. Когда тебя ждать в следующий раз?
Он передразнивает ее слова, пытаясь подражать каждой фальшивой ноте, что услышал недавно.
— Вин... Ты должен меня послушать! Не веди себя как свой отец!
— Выслушать? Тебя? — Вин думает, что теперь ему знакомо чувство, когда тебя раздирают на две части, потому что то, что он чувствует, можно описать только так, — Тебе не кажется, что за это время можно было бы хотя бы написать или позвонить? Что тебе мешало это сделать?
«Что тебе мешало подарить мне нормальную жизнь?» — он хочет спросить ее об этом, но понимает — в любом случае не получит адекватного ответа; в воздух снова и снова будут литься лишь тупые оправдания, нелогичные высказывания и бесконечные «прости», терпеть которые он просто-напросто не в силах.
— Сынок, послушай, у меня есть на то причины! — она вскакивает со своего места и вцепляется в его запястье, когда понимает, что Вин не намерен слушать это дальше, — прошу!
Вин пытается вывернуться, выхватывает руку, но из-за усталости попытки остаются тщетными; лишь маленький черный напульсник сползает вверх и оголяет горящие красным двадцать шесть дней.
Вин ловит ее взгляд: удивление, что переплетается в объятиях с непониманием и тем самым вопросом «что», который застывает на всем лице.
— Что это? — ее голос строгий и злой, будто еще секунда — и она начнет его отчитывать.
— Тебе есть дело?
Он наконец вырывает руку, когда понимает, что браслет чужих пальцев больше не кажется таким сильным.
— Да, я твоя мать!
— Да, своевременно об этом вспомнить, — Вину плевать: он не чувствует по отношению конкретно к этой женщине ничего, — Как жаль, что ты не понимаешь, что ты опоздала... И опоздала даже не на год, а на семь лет.
Он не знает, как объяснить эти эмоции даже самому себе, но, черт возьми, вся та обида и злость, что он копил все эти годы, адресованы какому-то эфемерному и несуществующему в реальности образу матери; тому самому образу, который даже сейчас, при встречи, не вяжется с той женщиной, что продолжает изучать его своим непонимающим взглядом.
— Почему ты выбрал это время? Это же «минимум»! Что с тобой не так?!
Вин почему-то вспоминает то самое утро, когда проснулся в день своего рождения, сразу же натянул на себя мятую футболку, джинсы и, недолго думая, отправился в «Tempus»; он почему-то боялся передумать, в самом конце выбрать не «минимум», который выдавался для всех, кто решил покончить с этой жизнью, поэтому действовал как можно быстрее. В этом мире нельзя было умереть по своей воле, от несчастного случая или болезни, все решало «время», запрограммированное восемнадцатилетним тобой. «Минимумом» называлось время, ограниченное тридцатью днями; выбрать меньше было невозможно.
— Что со мной не так?! — Вин буквально взрывается, когда отходит от воспоминаний. — Ты спрашиваешь об этом меня?! Не приходи сюда больше, не возвращайся! Не хочу тебя видеть! Ты мне никто, поняла?! Никто!
Он выходит из кухни настолько быстро, насколько может. Кеды в мгновение оказываются на нем, он хватает свою ветровку, потому что знает — вечером, а особенно ночью, на улице прохладно; а также он знает, что именно там он и проведет оставшееся время.
Ему не хочется возвращаться в этот дом, не хочется видеть очередную разборку и слышать крики, когда по традиции пьяный отец вернется домой и застанет там свою жену, пропавшую из их жизни на целых семь лет. Он, честно, терпеть не может цирк, но почему-то всегда оказывается гвоздем его программы. Так сказать, удивительно, дикий медведь, что мило катается на велосипеде, плачет по расписанию и рычит при виде собственного дома; прелесть, ничего не скажешь.
***
Вин, честно, и сам не понимает, как вновь, спустя два дня, оказывается возле выкрашенной в темно-синий ограды приюта. Из-за проемов между решетками изредка проглядывают ветки растущих на территории заведения кустов, что теперь упираются в виновскую спину. Он сидит возле забора, понимая, что ничего не может поделать со своей глупой привязанностью; он, словно котенок, бежит в место, где ему когда-то было хорошо. Каждый чертов раз.
Уже достаточно поздно, почти семь часов вечера. Он жалеет, что пришел домой позже, чем планировал: эта чертова физкультура, эти чертовы дополнительные занятия по математики для отстающих по этому предмету детей.
Становится прохладнее, северный ветер играет с его волосами, касается кожи будто ледяными ножами; приходится накинуть на плечи ветровку.
Слезы собираются в уголках глаз, но Вин знает — это не лучшее, что можно сделать в такой ситуации. Каждый раз, когда он показывал свои эмоции, каждый раз, когда давал волю слезам, на него лишь осуждающе показывали пальцем, усмехались и издевательски смеялись, на него лишь ругались и говорили «ты же мужчина, почему ревешь». Вин, честно, не понимает, когда его пол стал определять также и бесчувственность.
Он уже смиряется с ветками, что упираются в его спину, когда вдруг ощущает прикосновение чего-то холодного и квадратного. Он оборачивается, чтобы встретиться взглядами с тем самым парнем. Он помнит, его зовут Тим; а еще он прекрасно знает, что тот, кажется, совершенно не нуждается в компании. Тогда что он здесь делает?
— Это мне? — Вин смотрит на протянутый через проем ограды молочный коктейль, а затем на Тима, что лишь согласно, будто онемев окончательно, кивает головой в знак согласия. — Точно мне? С чего бы это?
— Если не хочешь, можешь не пить. Я же тебя не заставляю, можешь продолжать одиноко сидеть и ныть возле забора, если у тебя такое хобби.
— Что?!
У Вина шок. И кажется, далеко не один; их определенно несколько. И каждый из них сейчас медленно проходит по его телу.
— Я говорю, что если хочешь продолжить строить из себя несчастного возле забора приюта, то можешь продолжать. Может, кто-то примет тебя за бродячую голодную собаку и заберет к себе домой, если будешь умело строить щенячий взгляд.
Тим — это сплошной диссонанс, это полное «неправильно», это как бесцветная радуга или сухие дожди; что-то, что одним своим существованием приводит к разлому вселенной. Вин не понимает, как все его действия и поведение, этот чертов беспомощный грустный взгляд можно сложить со всем тем, что он говорит.
— Спасибо, — это единственное, что приходит на ум; Вин готов поспорить, что мог ожидать от этого парня чего угодно, но явно не того, что он услышал, — правда.
— И что у тебя случилось?
Тим бросает это с максимальной небрежностью и холодом, будто «я спрашиваю лишь из вежливости и хорошего, подаренного в детстве, воспитания», но для Вина эти слова все равно служат ручкой спуска. Ему не кажется неправильным рассказать о том, что его действительно мучает последнее время; и он, честно, не понимает, почему доверяет такому «неправильному» человеку как Тим. Наверное, он просто устал, и незнакомец, с которым они вряд ли встретятся еще хоть раз — та самая подходящая жилетка для слез.
— Мать вернулась.
— Мать? — Тим усаживается по другую сторону ограды, пристраиваясь к ней спиной; им комфортнее сидеть так — не видя друг друга и лишь чувствуя затылки, которые изредка, преодолев ограду, соприкасаются друг с другом. — Что в этом плохого? Она у тебя хотя бы есть.
— Иногда кажется, что лучше бы не было, — Вин понимает, что вряд ли ребенок, у которого никогда не было семьи и главной мечтой которого было ее обрести, сможет понять его слова и чувства, но становится как-то плевать; он хочет выговорится, а не получить одобрение своим поступкам, — просто некоторые люди приносят в твою жизнь лишь боль. Тогда лучше сделать так, чтобы их не было. Нет их — нет боли. Разве не замечательно?
— И что тебе сделала твоя мать, что ты так говоришь про нее?
Тим напрягается. Он не осуждает, потому что знает — в жизни существуют разные ситуации, ведь если его родителей просто не стало в один день, то в случае с другими детьми — им уже при рождении присвоили статус «ненужных». Присвоили собственные родители.
— Ее не было семь лет. Просто исчезла в один день и больше не появлялась, даже не звонила, не писала. Понимаешь?
— О, да, поверь мне, я лучше всех понимаю, когда твоя мать не звонит тебе несколько лет.
И в этих словах, пропитанных сарказмом, почему-то чувствуется столько боли, что Вин уже ненавидит себя за сказанное секунду назад «Понимаешь?».
— Прости.
— Все нормально, забей, — Тим тяжело вздыхает, — пей свой коктейль и продолжай ныть, это расслабляет.
Тим грубый и саркастичный, но, кажется, он тот самый, которому действительно на плевать на других. И это удивительно.
— В общем, сегодня она объявилась. Пришел домой, а она на кухне. Пьет кофе, пялит в телефон, будто ничего не произошло.
— И что дальше?
— Ну, просила прощение, — Вин наконец делает глоток предложенного ему коктейля, — говорила, что у нее были на то свои причины.
— Выслушал?
— Нет.
— Может, стоило хотя бы попытаться послушать то, что она скажет? Может, у нее действительно были причины.
— А ты мечтатель...
Вин по-доброму хмыкает и поворачивается лицом к ограде, пока Тим повторяет его действия. Они оказываются лицом к лицу, минуя отросшие от куста ветки.
— Просто какой-то тупой инстинкт найти всему дерьму в этом мире оправдание. — Тим пожимает плечами, давая понять, что все равно ничем не сможет помочь.
— Не хочешь теперь рассказать мне, почему ты такой нелюдимый?
Тим пожимает плечами, затем отводит взгляд и выдыхает:
— Нет.
Вин прекрасно понимает: не каждый сможет рассказать о своих секретах и проблемах первому встречному. Просто ему уже нечего терять, на его запястье двадцать шесть дней, служащее напоминанием, что еще немного — и конец.
— Как хочешь, — Вин пожимает плечами и вновь отворачивается, чувствуя затылком, как струны решетки впиваются в мягкую кожу головы.
— Так и хочу.
Тим тоже отворачивается, понимая, что ему уже пора возвращаться в здание; он скоро выпускается и ему совершенно не хочется портить отношения ни с воспитателями, ни с администрацией.
Он молча встает со своего места, осматривая слегка испачканную ткань коротких шорт.
Когда Вин поворачивает голову, осознавая, что молчание, которое ранее казалось каким-то правильным, уже слишком затянулось, то не видит ставшего за это время привычным силуэта; не чувствует чужой макушки со смольными волосами. Он даже не может проводить взглядом человека, который стал его таблеткой успокоительного в этот вечер.
Тим кажется ему таким странным; настолько неправильный и просто-напросто «не такой», что интерес разжигается где-то в груди. Он, правда, не может это контролировать. Вин знает, что в этом мире ничто и никогда не происходит само по себе, что у всего есть причины и последствия, но, черт возьми, другого объяснения этой эмоции он не видит.
— Что ж, — он сминает в руках картонный пакетик от молочного коктейля и тяжело вздыхает, бубня себе под нос, — спасибо за вечер, Малум. (1)
***
(1) — это прозвище, которое теперь Вин дал Тиму. С латыни, если говорить о четкости, переводится как "Вред", но также может иметь значение "Неправильный". Думаю, объяснять, почему именно это прозвище, не стоит.
