Forgive me
Дазай приходит на крышу своего дома столько вечеров подряд, сколько живёт здесь. Он видел столько же закатов и выкурил столько же сигарет. Он, может даже, сумеет назвать точное количество, если потребуется, а вот ответить на вопрос: «Когда именно Чуя появился в его жизни?» — вряд ли.
Он здесь и давно, и недавно, но уже стал чем-то неотъемлемо привычным и, кажется, весьма важным. Чуя смертельно болен, и в Дазае с каждым днём всё больше крепнет подозрение, что за его мучительным кашлем кроется нечто большее.
Чуя. Это имя Дазаю по вкусу. Есть в нём что-то уютное, Есть в нём что-то тёплое, согревающее изнутри и... волнительное. Дазай повторяет его шёпотом, и каждый раз возникает это трепетное ощущение. И всякий раз выходит ласково, будто иначе и произнести невозможно. Он и правда пытался — не вышло.
Чуя. Дазаю нравится произносить его имя по поводу и без. В этом есть какое-то неразгаданное чувство. Пока неразгаданное, и в этом вся его прелесть.
И просто рассматривать Чую ему тоже не надоедает. В нём всё гармонично. И медно-рыжие завитки волос, и тонкая шея, и острые плечи, и такие яркие глаза. Странно, но залёгшие под ними тени от явного недосыпа ничуть не портят вида. Улыбка на бледных губах и неизменная куртка.
Под жарким солнцем на нагретой за день крыше, Чуя неизменно мёрзнет от не отпускающего его озноба и прячет руки в карманах. И всякий раз, когда он заходится в мучительном кашле, прижимая пальцы к губам, и на них остаются мельчайшие брызги крови — слишком яркой — Дазай никак не может отвернуться и всё пытается поймать взгляд лихорадочно блестящих глаз. Дазай поднимает руки вверх и многочисленные чёрные буквы, символы и линии просвечивают сквозь тонкую белую бумагу. Накладываются друг на друга, перемешиваются, сливаются. Бессмысленное хаотичное месиво. И только ряд из пустых не тронутых заточенным карандашом клеточек остаётся неизменным. Неразгаданная загадка, неподобранный ключ, что-то, о чём он ещё не знает. Дазай одним движением принимает вертикальное положение и извлекает из-за уха карандаш. Слепящие отблески солнца скользят по крыше, вспыхивают и сгорают пойманные ими пылинки. Остро заточенный грифель замирает над нетронутой белизной бумаги. Дазай зачитывает заданное определение к последнему фрагменту головоломки: — Редкая человеческая болезнь, при которой больной откашливает цветы из-за неразделённой любви.
- Ханахаки, — не раздумывая, отзывается Чуя. Дазай считает клеточки, мысленно распределяя в них буквы. Осознание настигает его чуть раньше, чем заточенный карандаш выводит последнюю. Он поднимает глаза и щурится на солнечное зарево. Чуя не смотрит в его сторону. Чуя смотрит куда-то вдаль, на знакомый до мелочей город. Медно-рыжие пряди горят на солнце, так ярко, что больно смотреть. Дазай смотрит.
— Когда я умру, высадишь на моей могиле маки? — Чуя оборачивается, отводя глаза от сгорающего снова неба. Его взгляд слишком пронзительный, слишком… чистый. Дазаю кажется, он захлёбывается и бесконечно тонет в кристальном роднике пробирающей до костей прохлады. А солнце всё ещё пылает, но уже где-то там — недостижимо высоко. В голове у Дазая возникает сразу два вопроса. Молчание затягивается, пока он пытается решить, какой задать первым, а потому он задаёт третий, ответ на который ему и без того отчего-то очевиден.
— Она смертельная? — голос его звучит едва ли не равнодушно.
— Смертельная, — эхом отзывается Чуя. И снова молчание.
— Почему маки? — наконец, интересуется Дазай, складывая самолётик из листочка с разгаданным теперь уже кроссвордом.
— Маки быстро отцветают, — отвечает Чуя так, словно это всё объясняет. Дазай поднимает руку вверх, порыв ветра вырывает бумажный самолётик из его пальцев и уносит к утопающему в вечернем сумраке городу. Провожая его взглядом, Чуя мельком замечает последнюю пустую клеточку, восьмую по счёту. Чуя умирает от любви. В буквальном смысле. И сколь нелепо бы то ни звучало, это его — Дазая — внезапно весьма ощутимо задевает.
За много дней, вечеров, закатов Дазай не сразу замечает, что уже в который раз забывает взять с собой пачку сигарет — неизменную раньше спутницу, ставшую внезапно третьим лишним. С его стороны. А ведь есть ещё незримый лишний со стороны Чуи. И Дазай не может не думать об этом. Этот вечер чуть-чуть холоднее: то ли лето подходит к концу, то ли мысли коченеют, вращаясь по кругу. Дазая всё тянет к краю. Заглянуть в глаза пустоте, чтобы ощутить затихающее биение жизни. Словно он и сам умирает день за днём в ожидании того, когда столь важное будет вырвано из рук. Ожидание невыносимо, бездействие — того хуже. Бессилие отравляет. Дазай взбирается на бортик у края крыши и, раскинув руки в стороны, медленно шагает. Ветер подталкивает его в спину, заставляя опасно покачиваться над краем. Дазай закрывает глаза и представляет, как падает вниз. Первым срываясь в пучину, где его тревоги уже не имеют значения. А ветер свистит в ушах, заглушая замкнувшиеся цепью мысли. Так легко дышать, и так невыносимо пусто внутри.
Пальцы Чуи смыкаются на его запястье. Неожиданно горячие, и хватка внезапно сильная. Дазай открывает глаза и встречается с ним взглядом. И впервые видит его напуганным. Действительно напуганным. Чуя не тянет его на себя, просто держит и смотрит неотрывно.
Дазай делает шаг… вперёд. Навстречу. Чуя делает шаг назад, отступает. Инстинктивно, пожалуй. Дазай успевает поймать его за руку прежде, чем понимает зачем. Да и понимает ли? Он завороженно рассматривает линии на его ладони. Дазай вряд ли помнит и знает значения и трети — никогда не увлекался этой наукой. Но линию жизни узнает всегда. У Чуи она довольно длинная и тонкая. Дазай проводит по ней пальцем, и когда та обрывается чуть раньше, чем у края ладони, продолжает вести по запястью, словно в попытке её продлить.
Чуя вновь заходится в кашле. Его приступы всё чаще. Он прижимает к обескровленно бледным губам чуть подрагивающие пальцы. Дазай слышит лишь сипение и хрип, а его собственные лёгкие сжимаются в ноющем спазме от нехватки воздуха. Он вдыхает лишь вместе с Чуей, жадно втягивая вечерний прохладный воздух, и только потом выпускает его пальцы, которые стискивал всё это время.
— Если загадать желание первой появившейся на небе звезде, оно сбудется, — невпопад роняет Дазай, хоть и сам не знает, верит ли в подобные вещи.
— У тебя есть какое-то сокровенное желание? — интересуется Чуя.
— Нет, — отвечает Дазай и сразу понимает, что, похоже, только что соврал.
— Вот и у меня нет. Чуя произносит это так уверенно, что Дазай понимает совершенно точно — лжёт. И они, не сговариваясь, поднимают глаза к небу, вот только за плотным пологом облаков звёзд не видно.
— Достаточно, если ты хотя бы будешь меня помнить, — Чуя всё ещё смотрит вверх, словно видит что-то кроме серой пелены.
— Хотя бы я? — задумчиво переспрашивает Дазай. — Брось, Чуя, есть ведь ещё множество других людей. Родные, — берётся перечислять он, — друзья, коллеги, любимые... — и замолкает. Снова совсем не думает, что говорит.
— Пусть так, — подозрительно легко соглашается Чуя. — Но маки-то ты мне посадишь?
— Посажу, — вздыхает Дазай, внезапно обижаясь на эту снисходительную его улыбку. — Вот же заладил со своими маками... Как может кто-то заставлять его так страдать, угасать день за днём. Как может кто-то такого, как он, не любить? Как его не любить?..
Солнце догорает, расплескав закатное зарево по горизонту. Красной пеленой по выцветающей синеве неба, хотя честнее сказать серости, и рыжей каймой по краю облаков, поймавших последние отсветы пожарища. Солнце сгорает, а вечер ещё греется от тлеющих углей затухающего костра заката.
Дазай выплёскивает остатки содержимого пластикового стаканчика в рот и кладёт руку на согнутое колено. Вино приятно согревает изнутри. Какое-то время он просто наблюдает, запрокинув голову, как темнеет небо. Дазай всё пытается поймать момент, когда загорится та самая первая звезда, которой можно загадывать желание. Небо стремительно чернеет, почти сливаясь с землёй. Дазай моргает, а когда открывает глаза, звезды уже блестят далёкими искрами. Словно только и ждали момента. Он провожает взглядом истаивающее облако, мутной пеленой маячащее перед глазами, досадливо вздыхает и наклоняется в сторону. Едва ли не падает.
Его ухо касается плеча Чуи, совсем неясным образом оказавшегося так близко. Такого тёплого. Наверное, это ужасно: мёрзнуть изнутри, будучи таким тёплым снаружи. Дазай снова поднимает глаза вверх, только теперь вместо чёрного неба — вьющиеся рыжие пряди. «Как отражение заката. Ещё горит».
Дазай упирается рукой в шершавый камень и попытается сесть прямо. Голова слегка кружится. Внезапный озноб, заставивший содрогнуться, тут же списывается на ночную прохладу. — Чуя... — выдыхает в самое ухо, едва не коснувшись губами. Чуя оборачивается, устремляя на него чуть усталый взгляд. Не удивлённый вроде бы даже. Какой же? Может, задумчивый? Дазаю становится нестерпимо холодно, в безветренный день на согретой солнцем крыше. Как давно он уже на него смотрит? Он тянется, то ли хватая Чую за плечи, то ли цепляясь за него. Подаётся вперёд к такому доступному теплу. Чуя мягко выворачивается из его рук, оставляя в них свою куртку до того, как губы Дазая касаются краешка его рта. Или всё же после? Дазай замирает, сжимая в руках лёгкую тонкую куртку, и приходит в себя, лишь когда мучительный кашель доносится уже с лестницы.
Дазай тихо смеётся, хотя ему абсолютно не смешно. Он садится ровно и подтягивает колени к груди. От куртки пахнет одеколоном, и она всё ещё остаётся желанно тёплой. Не сильно задумываясь, он утыкается носом в воротник, комкая мягкую ткань в руках. Запах дурманит. «Просто вино в голову ударило». Уютная мысль, отличное объяснение любой глупости. Дазай расстёгивает карман и запускает пальцы внутрь. Его ладонь, кажется, утопает в чём-то бесконечно мягком и нежном. Открытие столь же неожиданно, сколь внезапно. Лепестки. Сотни мелких, вопреки любой логике свежих, лепестков проскальзывают между его пальцев. Чуя и цветы. Цветы и...
— Чуя, — тихо выдыхает Дазай, прикрыв глаза и запрокидывая голову. Просто роняет его имя в вечерний сумрак. Озноб снова пробирает, кажется, до самых костей. Дазай вдыхает ночную прохладу и, открыв глаза, замирает. И вверх тормашками Чуя остаётся таким же растрёпанным. И только растерянность в его глазах он наблюдает впервые.
Дазай не отпускает его запястья ни на лестничной площадке, ни у двери, где возится с ключами раздражающе долго, ни потом, наверное, тоже. Наверное. Воспоминания подводят. Яркими вспышками перед глазами, как кадры киноленты. Тонкие запястья, прижатые к простыне. Такие же лодыжки и выпирающие острые ключицы. Рассыпавшиеся по подушке волосы. Медно-рыжие, различимые даже в полумраке невыносимо душной комнаты. Прикрытые глаза пронзительно яркие. Нет. Он не видит, просто слишком отчётливо помнит. Объятое дрожью под его пальцами тело. Слишком горячее, чтобы сотрясаться от холода. Срывающееся дыхание, хорошо различимое в тишине. И его пальцы, запутавшиеся в мягких волосах. К утру ещё каждый след, оставленный чужими губами, зубами, ногтями на его коже, до отупления приятно ноет. Сейчас же только длинная царапина где-то под лопаткой продолжает саднить и чесаться.
А взгляд всё возвращается раз за разом к такому заметному на бледной коже кровоподтёку. Словно нарочно на виду оставленная отметина. След от зубов. Его зубов. На третьем круге, когда молчание захлёстывает и перетягивает глотку, подобно удавке, Дазай протягивает руку и касается его. — Чуя... Фраза обрывается на выдохе. И нелепое «прости» теряется на кончике языка. Тонет в скапливающейся под ним слюне. Дазай сглатывает. «Я хотел помочь». Бестолковая ложь... Кому и когда, скажи, помогал чужой эгоизм?
Чуя наклоняет голову чуть набок и улыбается. Слишком много понимания в его взгляде. Понимания и спокойствия. Смирение, мать его, это называется. Дазай опускает руку и отворачивается, сжимая пальцы в кулаки, так и не коснувшись непослушных отливающих медью прядей. Обжёгся, не дотронувшись. А ведь Чуя по-прежнему нестерпимо сильно любит... кого-то, и мысль об этом с каждым днём становится всё невыносимее.
Дазай всегда разгадывает загадки, они для него почти рутина. Одна мысль всё не даёт покоя: «отчего он сам ещё не давится смертоносными лепестками?». Ответ определённо лежит на поверхности, на виду, на самом заметном месте. Подойди и возьми. Дазай беззвучно шевелит губами, проговаривая про себя описание ханахаки, и спотыкается на слове «неразделённой». Осознание подобно холодному душу — бросает в дрожь. Его любовь взаимна. И есть, и была изначально.
Взбегая по лестнице, Дазай всё пытается понять, почему всё это время Чуя молчал. И понимает, что ошибается: Чуя говорил. Постоянно, то и дело, всякий раз, в каждый из этих дней. В каждом слове, в каждом жесте, в каждом взгляде. Даже в этой бестолковой просьбе о чёртовых маках, что отцветают чересчур быстро. Просто Дазай и представить не мог, что Чуя может так сильно любить кого-то вроде него. Его.
Сейчас Дазай боится лишь не найти его вовсе, но замечает почти сразу. Чуя сидит, привалившись спиной к стене и закрыв глаза. Всё те же привычно бледные губы, обычно изогнутые в усталой улыбке, так беспомощно приоткрыты. Словно в мольбе, мольбе о воздухе. Хоть об одном затяжном глотке. И лепестки, какое-то безумное немыслимое просто множество, что вряд ли бы когда-нибудь могло уместиться во рту. Нежно-голубые, мелкие, мягкие… невинные, пожалуй. Как может такая безобидная вещь грозить смертью? Бессмыслица. Несуразица.
— А говорил маки, — тонкие и влажные лепестки скользят по пальцам, — мол, отцветают они быстро... — нетронутая нежность, запятнанная кровью. Так грубо. Его же непониманием. «Достаточно, если ты хотя бы будешь меня помнить». Дазай теснее прижимает к себе Чую, удерживая за тонкие плечи, и не может не вслушиваться в его впервые за долгое время ничем не затруднённое, пусть и такое слабое, дыхание. Дазай совершено точно знает, стоит лишь тому оборваться, как в глубине его лёгких расцветёт первая невинная в своей смертоносной нежности незабудка...
Как глава??Пишите отзывы
(~ ̄³ ̄)~
