4.
В один из этих дней, совсем измаявшись, поехал на ферму в Бюсси…
Неожиданно застал ухоженный дом, будто неделю в нем шуровала выездная бригада опытных уборщиков, и умиротворенную, загорелую под весенним деревенским солнцем, похожую на мальчика-мулата, скуластую сладостную Айю.
Она увидела его в окне, вскрикнула и побежала открывать… Оба одновременно споткнулись на пороге, уцепились друг за друга и замерли.
От нее пахло упоительной мешаниной: укропом и розмарином (помогала на монастырском огороде?), еле слышным ароматом специй, сладковато-пряным духом копченостей из монастырской коптильни, легкой испариной… Отросшие и уже вьющиеся волосы пружинили под его пальцами; он подумал, что они с Айей, должно быть, опять ужасно похожи этими упругими завитками одинаково крутых затылков.
В голове предательски мелькнуло: может, к черту все? Зайти в ближайшее интернет-кафе, черкнуть Шаули два-три слова о прекрасной Лигурии и о «казахском сыночке»; кинуть предположительную дату: двадцать третье апреля…
(«А поднимется ли он к двадцать третьему?» – и «он» поднялся: во всяком случае, в справочной службе лондонского госпиталя Святого Фомы некой девушке, озабоченным голоском осведомившейся о здоровье такого-то, ответили, что такой-то выписан позавчера в удовлетворительном состоянии.)
…короче, выложить все, что на сегодняшний день имеется в наличии, и закрыть эту тему навсегда. С перелицованным Винаем разберутся, и очень скоро. Иммануэль умер много лет назад в полнейшем неведении и вовсе не требует от тебя сведения счетов с его любимым «ужасным нубийцем»… В конце концов, разве ты не твердил годами самому себе и друзьям из конторы: «Я – артист, я – частное лицо. Я просто голос»? Так вот и стань частным лицом, просто Голосом – именно тогда, когда ты встретил свою пару: свою голубку, свою лебедицу, свою волчицу – кто там еще в животном мире никогда не расстается, а умирает от тоски, когда погибает другой?
Отослать письмо и все забыть… Им с Айей всего лишь придется погулять тут по лесистым холмам Бюсси как раз с неделю – время, которое он и взял для отпуска. А дальше можно будет просто жить: петь, фотографировать, забросить в Сену с моста Турнель седой паричок вместе с паспортом Ариадны Арнольдовны фон (!) Шнеллер и вожделенным швейцарским паспортом Камиллы Робинсон. Наконец купить Айе фотокамеру, да, пожалуй, и снять другую квартиру, побольше, ибо эта мадам Этингер весьма скоро потребует своей беспрекословной доли свободного пространства…
– Пойдем, что покажу! – выдохнула она ему в ухо, схватила за руку и минут двадцать таскала по двору и по дому: заставила подняться на до сих пор пахнущий сеном пустой чердак с мощными стропилами, высоко, как в соборе, вознесенными над головой. Затащила в винный погреб: «Настоящее чрево земли!» – где под низкими сводами выгнутого дугой потолка деревянные стеллажи целили запечатанные дула пыльных бутылок.
Это был добротный фермерский cave a vin. Если судить по кирпичной кладке – века полтора от силы. Но, присмотревшись, можно заметить серые камни прежней кладки, а копнув хорошенько, обнаружить кладку еще древнее. Короткий аппендикс лестницы штопором вонзался в грунт, глухо заваленный камнями. Старая добрая Бургундия: поколение за поколением тут рыли погреба, многокилометровые тайные ходы, что впоследствии заваливались и приходили в негодность.
– Ну, да, подвал… – одобрительно заметил Леон. – Хозяйство было немаленьким.
– Нет, ты глаза закрой и нюхай! – потребовала она. – Здесь есть одна тайна.
И сама зажмурила глаза, ноздри раздула, с шумом втягивая сырой воздух:
– Чуешь? Яблоками пахнет! Совсем как в ангаре у нас на Экспериментальной базе. Только это не апорт, там запах с кислинкой, а здесь сухой, сладковатый. Откуда – среди виноградников? Загадка!
– Ну уж и загадка, – насмешливо улыбнулся Леон. – Это запах ратафии, крепленого вина. Прежний хозяин гнал ее из яблок, вот и вся загадка. В тех вон бочках бродил сидр, набирал нужный градус, а потом отправлялся на винокурню, чтобы стать аперитивом…
…В этой подземной матрешке было сыровато и знобко, но въевшийся в стены стойкий запах яблочного брожения отгонял мрачные мысли.
Они прихватили бутылку красного сухого и по лесенке поднялись в кухню, озаренную жаркой медью сковород и половников, начищенных и развешанных по стенам.
Айя и тут не могла остановиться, все хвастала хозяйством: в шкафах целые залежи прошлого – смотри, какие ухваты, а какой серебряный щелкунчик, видал? А какие чугунные узорные подставки под все на свете! Без умолку болтала новым, свободным и полным голосом без обычной своей хрипотцы, будто дом и ферма принадлежали ей и Леону, а глаза, насыщенные всей этой зеленью, и медью, и красным деревом, и искрами каминного огня, молча умоляли только об одном: давай здесь останемся, давай!
Леон поймал ее за руку, притянул к себе, стиснул.
– Да что за безобразие! Охотник прискакал с намерением завалить лань, а та изворачивается и бегает по двору! Так: вот удобный диван: за-ава-а-аливаем…
– Погоди-погоди! – вскричала она. – А ситцевый балдахин в спальне, ты ж не видел! – Вырвалась, помчалась по деревянной лестнице на второй этаж, крикнула оттуда: – Ты просто рухнешь!
Он взбежал за ней следом, налетел, зажал под мышкой ее голову и – рухнул, заволакивая лань под ситцевый балдахин…
Проснулись только под вечер, не слышали, как вошла в дом и сновала по кухне, расставляя судки с едой, послушница из монастыря: матушка Августа считала своим долгом подкармливать девочку Этингера.
Солнце еще перебирало оборки балдахина – голубого, с черными провансальскими маслинами, – ползло по такой же голубой-оборочной скатерке на деревенского вида комоде, обтекая сливочным блеском фаянсовый кувшин с незабудками…
Проснулись, но все валялись, то и дело напоминая друг другу блаженно-тягучими, на зевках, голосами, что надо спуститься, поставить на газ чайник, приготовить что-нибудь пожрать… Часа через полтора Леон намеревался выехать в Париж. Медленный прозрачный разговор, не имеющий отношения к их страшному и мутному:
– А по-французски «крестьяне» – это «пейзане», да?
– Сейчас их так редко называют, только в смысле «деревенщина». Сейчас говорят «земледелец», agriculteur. Произносится приблизительно так: «агрикюльтёр».
– Покажи еще раз! – приказала она, обеими ладонями поворачивая к себе его лицо.
– Аг-ри-кю-уль-тёр… – он преувеличенно артикулировал, гримасничая, пытаясь дотянуться губами до ее лица. – Постой, а Желтухин-то где?
– Опомнился. Вот цена твоей любви. Желтухин теперь живет в трапезной. Поклонниками обзавелся! Его лично матушка Августа кормит. И, главное…
– Что это играет? – вдруг спросил Леон.
– Наверное, радио. Знаешь, я в кухне отыскала настоящее старое радио, явно по такому «агри-кюльтёры» слушали передачи во время войны. И оно действует: я ладонью слушала… Там такая смешная ручка-рулетик и дли-инная линейка станций. Видимо, прикрутила не до конца. А может, девушка-послушница включила. А что, ты?..
– Подожди! – Он перехватил и сжал ее ладонь.
Пел Андреа Бочелли… Разумеется, Леон сразу узнал этот голос, один из самых красивых голосов в мире – благородно-чувственный тенор, глубокий и мягкий в нижнем регистре:
Lo strano gioco del destino
A Portofno m’ha preso il cuor
Nel dolce incanto del mattino
Il mare ti ha portato a me…[11]
«И, между прочим, у нас там симпатичное общество собирается, – произнес в памяти голос Николь. – Где-где – в Портофино! Ну-у-у… ты уже забыл, я тебе вчера рассказывала? Love in Portofno…»
Популярная когда-то песенка «Love in Portofno» раскачивала мелодию, как лодку, ритмично лилась и лилась, обволакивая нездешними мечтами старый бургундский дом.
«…Можно прекрасно время провести: образованные люди, коллекционеры, умницы – всё наши соседи и всё наши клиенты… Кстати, и россияне есть, так что скучно тебе не будет…»
Леон рывком сел на кровати. Сердце колотилось о ребра, раскачивая не только тело, но и кровать, и весь дом.
Айя села рядом, нежно и сильно провела ладонью по его голой согнутой спине – от затылка до ягодиц. Молча прижалась щекой к плечу. Он даже головы не повернул.
Так вот оно: укрытая среди скал курортная деревушка Портофино. Маленькая удобная марина, уютная пьяцца, пустынная (не сезон) набережная…
«Ведь это полезно для голосовых связок – теплый морской воздух?..»
Сильным проигрышем вступила скрипка, пронеслась мелодическим вихрем, взмыла, растаяла в мягком, но темпераментном ритме ударных, подготавливая вступление голоса, полного чуть старомодной романтической любви:
So-cchiu-do gli o-о-о-cchi
E a me vicino
A Po-оrto-fno-о
Ri-ve-do te-е-е-е…[12]
И сразу же игривый, но несколько натянутый голос Елены Глебовны подчеркнуто произнес:
– А вот другие тенора не обходят своим вниманием наши края!
Леон вскочил и молча стал одеваться. Обняв колени, Айя следила за ним запавшими глазами. Весь солнечный взмыв ее гибкого тела, мягкая кошачья сила полуденной любовной схватки, весенний загар, солоноватый на вкус, – все вмиг ушло, оставив тоску и обреченную готовность к беде.
– Опять бежим? – спросила она. – Вот мне лафа… Ты просто путеводная звезда пилигримов.
– Одевайся! – коротко приказал Леон, быстрыми пальцами проигрывая пуговицы на блейзере. Надо успеть собраться, наскоро прибрать за собой в доме, попрощаться с благодетельницей – игуменьей Августой. – И поторопись… Мы возвращаемся в Париж.
Потом бесчисленное количество раз он допрашивал себя – почему не оставил ее на ферме, зачем поволок в безумие погони, в потный страх, в сердцебиение смертельной опасности, в блевотину соленой морской воды? И, как часто с ним бывало, не мог себе внятно ответить. Мысленно твердил, что ферма и монастырь – отнюдь не самое безопасное место (чепуха, чепуха, чепуха!), что Айя и сама бы отказалась с ним расстаться (приказал бы – осталась!), что она гениально подыграла в задуманном им спектакле, без которого… а иначе бы… а в противном случае…
И сам себя обрывал: чушь, бред, хрень собачья! Ты просто не мог от нее оторваться, вот и все! Не мог даже помыслить вновь ее потерять – обсирался от страха! Облепил себя ею, как пластырем, и ее связал по рукам-ногам – себя, ее… головоногий тяни-толкай!
Но даже в рваные, залитые кровью часы пыток, когда вопль раздирал его несчастные голосовые связки, он знал, почему это сделал: его инстинкт, его нутро, все его существо спасалось в этой любви и питалось ею; само присутствие Айи странным образом обосновывало справедливость смертного приговора, что самолично он вынес и привел в исполнение.
* * *
Портье затрапезного пансиона стоял лицом к входным дверям и потому являл ипостась угрюмого мафиози. Леон успокоил его с порога, просто подмигнув и невзначай обронив на стойку перед его грозным носом купюру в сотню евро. Тот нахмурился, засуетился (все же чаевые были неожиданно жирными) и обратил зверский фас к компьютеру, явив постояльцам благостный профиль Папы Римского…
После простора бургундского дома их возмутительно тесный закут, выкроенный в конце коридора явно из какого-нибудь бывшего туалета или кладовки, Айю не то чтобы шокировал, но озадачил.
– Мы здесь будем жить? – поинтересовалась она.
– Уже не будем. Завтра вылетаем в Геную.
– В Геную… – эхом повторила она, взметнув ласточкины брови. – А это что такое? – откинув занавеску на окне, ощупала никелированные ручки нашего транспорта, сложенного и прислоненного к стене. Леон снова восхитился: мгновенно заметила – вот наблюдательность, глаз-алмаз!
– Это инвалидное кресло.
– Та-ак… И кто тут инвалид?
– Я, – коротко отозвался он. Айя промолчала, продолжая осматриваться. Научишься тут помалкивать, подумал Леон чуть ли не с благодарностью. Если б она распахнула дверцы хлипкого шкафца, втиснутого в простенок, то обнаружила бы там и палку с крестовиной внизу. И то и другое, как и черный ортопедический ботинок, Леон приобрел в Гранд Фармаси Думер-Пасси.
Его любимый персонаж Ариадна Арнольдовна фон (!) Шнеллер (это, говорил Шаули, уже смахивает на обсессию) иногда взбадривалась, поднималась и шкандыбала, опираясь на палку: инвалидное кресло не всюду протащишь. А порой, как это было однажды в Праге, прямо-таки молодела лет на десять. Почему при этом Леон гримировался под Барышню в старости, он объяснить не мог. Эська, уже впавшая в маразм, столько раз повествовала о благородной Ариадне, принявшей еврейскую смерть, что в воображении Леона две старухи слились в один лелеемый им образ.
К тому же тут присутствовал еще нюанс: Леон ведь не просто выпускал в мир ожившую Ариадну: он посылал ее на месть. Спустя семь десятилетий после своего исчезновения старуха являлась в хаос этого грязного мира карающим ангелом, мышцей простертой, изничтожающей зло.
– Ты можешь еще поспать, – предложил Леон, доставая чемодан и раскрывая его на прикроватной тумбочке. – Время есть…
– Я бы хотела душ принять – это здесь позволяется?
– Вон там, за занавеской. Там и унитаз – не пугайся. Я буду выходить по требованию. А раздеваться лучше здесь – туда вползают по стеночке и только боком, причем левым. Постарайся локтем не сбить зеркало.
– Вот сволочи, – в сердцах бросила она, стянула через голову свитерок, расстегнула джинсы и переступила через них. – Бесстыжая обираловка!
– Да уж, это не ферма в Бюсси…
Она нырнула за занавеску и включила душ.
– Работает, слава богу! – крикнула оттуда. – И напор приличный… А мы ведь еще вернемся на ферму, а, Леон? Обещай мне. Я их всех так полюбила… Знаешь, там есть одна послушница – Нектария. Она египтянка, дочь дипломата, жутко умная, книжница такая, ой-ей-ей. Похожа на фараона в саркофаге, в смысле – высохшая, как мумия. И все время молчит…
Он не вслушивался в то, что она там бормочет, но сочетание ее голоса с шумом воды доставляло ему странное наслаждение, вначале необъяснимое, потом он понял: тот душ на пенишете, когда ему пришлось собственноручно мыть ее – тонкую, как мальчик-подросток, с этим шрамом под левой лопаткой, поливая на расстоянии и умирая от желания залезть к ней прямо в одежде и прижать к себе, ну и так далее.
Вдруг ему пришло в голову сейчас же опробовать на Айе… Точно! Почему бы и нет? И улыбнулся, предвкушая ее реакцию…
Достал из чемодана и открыл небольшую пластиковую «шкатулку с сюрпризом».
Она была трехэтажной: каждое донце выдвигалось, являя какие-то скучные баночки, пинцеты, тампоны и кисточки, лоскуты сероватой морщинистой кожи, напоминавшей шкурку ящерицы, прозрачные пластины с как бы проросшими сквозь них волосками бровей, усов и бород разного цвета… И несколько линз на глаза, которыми, впрочем, он редко пользовался, считая ненужным штукарством.
– …И вот кто-то привез в подарок монахиням невиданное баловство: черную икру! Ее вывалили из банок в лохань и поставили в трапезной на общий стол. Египтянка положила себе, как обычно, рисовой каши, сдобрила ее икрой и хорошенько посыпала сахаром. И принялась давиться этой бурдой – с каменным лицом. Представляешь? Смирение паче гордости. И никто ей ничего не сказал – чтобы не смутить…
По крайней мере, душ здесь работал хорошо, и Айя не торопилась, с удовольствием намыливая себя с головы до ног дешевым гостиничным шампунем, пригоршнями плеща в лицо воду, отфыркиваясь и продолжая громко вываливать впечатления из монастырских закромов:
– А еще там есть такая старенькая монахиня из Голландии, ну эта вообще – чудо из чудес. Захожу вчера в кухню и вижу кошмарную картину, можешь не верить: из огромной раскаленной духовки торчат тощие ноги в башмаках! Я ка-ак заору от ужаса! А она выползает ногами вперед – в нейлоновом подряснике, без единого ожога, и в одежде ни дырочки. Вот, говорит, проголодалась, решила отрезать себе кусок пирога. А тот стоит в самой глубине печи.
Леон наизусть подклеивал мятые мешки под глазами, почти не всматриваясь в свое отражение в зеркальце. Его пальцы досконально знали каждый выступ, каждую мышцу и впадину лица, надбровные дуги, горбинку хищного носа, и бежали, где-то прихлопывая складочку, где-то присборивая морщинку, придавливая весьма натуральную бородавку над правой бровью…
В театре он известен был тем, что не прибегал к услугам гримеров; а одна из них, китаянка Же Чен, когда бывала свободна, приходила поглядеть, как он гримируется. Бесшумно витала вокруг него, дышала в затылок, хмурилась где-то у виска, обдувала неслышным выдохом щеку. Говорила: маэстро Этингер, я учусь. Вы грим накладываете, как ноту берете: точно в тон…
– …Я вокруг нее прыгаю: как вы, да что вы, да не надо ли помочь… А она мне с таким спокойным достоинством: спасибо, мол, я справилась. На десятом десятке становишься как-то самостоятельнее… В общем, обязательно туда вернусь и сделаю серию рассказов о монастыре и о деревне – какие там лица есть, Леон, какие лица!
Наконец вышла из-за занавески, обернутая большим полотенцем. Другим полотенцем, поменьше, взлохмачивала темно-каштановую гривку уже отросших волос, что-то оживленно бубня из-под махровой ткани. Наткнулась на молча стоявшего Леона и подняла голову.
Она не издала ни звука, только отпрянула всем телом, уронила полотенце и осела на журнальный столик: к телу Леона была приставлена подрагивающая голова седой старухи с такими тошнотворными золочеными клипсами, что одно это могло кого угодно привести в ужас.
– Видали ее, – сказала страшная старуха отчетливыми губами Леона. – Разнагишалась тут. Подбери титьки, бесстыжая!
Айя изменилась в лице, медленно поднялась на дрожащих ногах и, размахнувшись, так что упало опоясывающее ее полотенце, с силой залепила старухе меткую сверкающую затрещину.
Та подхватила клипсу, издала короткое ржание и торопливо проговорила:
– Нормально, это шок… Да ладно тебе, Супец, я же просто для провер… – и вновь получила по мордасам уже с другой руки, для равновесия (ох и тяжеленькие это были ручки, когда Айя вкладывалась).
Короче, эксперимент, подытожил Леон, минут через пять собственноручно высушивая феном ее темно-каштановый затылок, эксперимент прошел успешно.
Она обозвала его клоуном – когда пришла в себя. Господи, говорила, бросая брезгливые взгляды на морщинистую образину, слишком натуралистично, по ее мнению, навороченную, – с кем я связалась! С кем связалась!
– С Ариадной Арнольдовной фон Шнеллер, – мягко втолковывал ей Леон, слегка грассируя. – Погоди, вот мы еще должны как следует продумать тебя… Ведь ты и сама была в этом бизнесе, а? Платка-берета, понимаешь ли, тут недостаточно, все это чепуха. Кардинально человека меняет прическа. Я тут из гримерки стащил пару симпатичных париков римских легионеров, надо выбрать, примерить… – И обиженно ахал, как хозяйка, чей пирог гости недохвалили: – Почему – в жопу? Ну при чем тут жопа, Супец! Кстати, о ней тоже надо подумать: твоя походка недостаточно сексуальна… Не дергайся! Рассматривай это все как грандиозный спектакль. Ты же художник! Ты же сама рассказыватель историй…
Позже он все-таки разгримировался (она в постель его не пускала) и, лежа на немилосердно комковатом матрасе, брошенном на какие-то металлические козлы, в желтоватом сумраке их постылого закута расписывал Айе Портофино и Чинкве-Терре – пять лигурийских деревушек, «Пять земель», пять борго, где сам вообще-то никогда не бывал…
Она лежала щекой на его плече, закинув руку ему на шею, сонно переспрашивая, уже совсем засыпая… и вдруг опять задавая какой-нибудь вопрос.
Было забавное ощущение, что он укладывает неугомонного ребенка, который вот уже и набегался, и устал, и три сказки выслушал, и дал честное слово крепко закрыть глазки, но вдруг широко открывает их, блестящие, полные оживления, и доверчиво спрашивает: а правда, что боженька видит, когда человек не спит, даже если у того глаза зажмурены? И ты отвечаешь: правда-правда, ну-ка, давай, усыпай, наконец!
Ему необходимо было продумать воздаяние в мельчайших деталях, перебрать возможности, предусмотреть проколы, ничего не упустить. К тому же хотелось (и это смутно ощущалось им как измена Айе) мысленно побыть наедине с Николь, попрощаться по-настоящему — она это заслужила.
Леон ринулся к ней за помощью, как только тенор Андреа Бочелли – там, на ферме – слился в его памяти с голосом Николь, безмятежным, ровным, но всегда исподволь вымаливающим у него хоть каплю ласки…
* * *
Ты поступаешь как подонок, твердил он себе, давя на газ, промахивая узкие каменные улочки Бюсси, Брион, поля и живописные городки со шпилями церквей. Обойдись без этой встречи, без этих преданных тебе и преданных тобою глаз… И понимал, что не получится, не получится обойтись. Ничего не выйдет без сведений, которые может сообщить ему только она. Мала рыбачья деревушка Портофино, но никто не даст ему нужного адреса, а времени на розыски просто нет. Двадцать третье апреля – вот оно, буквально на носу. Нет выхода, надо ей довериться – до известного предела, конечно. Провести партию умно и осторожно. По возможности не лгать. По возможности не ранить. По возможности вытянуть все, что необходимо.
И он позвонил – с телефона заправочной станции, когда Айя отлучилась в туалет.
Бесподобным своим слухом ощупывал, внедрялся в напряженную паузу, в перехваченное дыхание, воцарившееся на том конце провода, едва он выговорил:
– Николь… Николь, моя дорогая…
Удушающая волна собственной фальши окатила его изнутри, хотя насущная нужда в Николь и его симпатия к ней были самыми искренними. Разве он не скучал по ней время от времени?
Она перевела дух, негромко рассмеялась и сказала:
– Не дорогая, нет… Давай уже признаем, Леон, что – совсем тебе не дорогая. Но зачем-то нужна, слышу по голосу.
– Мне необходимо с тобой увидеться. Срочно. Сейчас. Возможно ли это?
– Конечно, – отозвалась она просто. – Конечно, мой дорогой…
Они договорились о встрече, и нужно было мчаться, чтобы успеть…
Поэтому, когда вышла Айя, он купил ей кофе навынос, и по дороге она отхлебывала из картонного стакана, обжигаясь и морщась, когда на крутых поворотах кофе слегка выплескивался на руку. И вот эта его дорогая, дьяволица эта, детектор лжи, а не женщина, заметила, искоса на него глянув:
– Что может стрястись с кавалером за те пять минут, когда дама удалилась в туалет? Что за призрак тебе явился…
Он не стал обращать в шутку ее слова. Просто сказал, что да, через час должен встретиться с одним человеком, и займет это минут двадцать, тридцать, а ей, значит, придется пошататься где-то поблизости, чтобы…
– …Чтобы я ненароком с ней не столкнулась, – понятливо продолжила Айя, мгновенно и непринужденно преображая «человека» в существо женского пола.
И Леон, почему-то разозлившись, ледяным тоном отозвался:
– Именно так.
* * *
…Николь уже сидела где уговорились встретиться: за столиком кафе на площади Гамбетта́. То первое, что в голову ему пришло: и от гостиницы недалеко, и угловое расположение на пересечении двух улиц даст хороший обзор площади.
Когда уже его перестанет интересовать какой бы то ни было обзор каких бы то ни было площадей!
Сидела, как он велел, – в глубине зала в углу. И когда он возник в дверях и двинулся к ней между столиками, продолжала послушно сидеть, глядя на него с милой улыбкой.
Он подошел, склонился и поцеловал ее в душистую макушку, где пышная стрижка цвета спелой ржи свободно распадалась на как бы небрежные густые пряди. С нежностью поцеловал, совершенно искренней…
…при этом в памяти мелькнули искрящая синева Андаманского моря за бортом пенишета и его собственная рука, бестрепетно снимавшая бритвой густые ручьи совсем других, вшивых волос, что покорно падали на пол, открывая ужасный шрам, розовой пиявкой всосавшийся в тонкую спину…
Сел напротив, и с минуту он и Николь молча глядели друг на друга. Она прекрасно выглядела и была прекрасно одета – в фиалкового цвета кашемировый костюм, сидящий на ее полноватой фигуре как влитой. Надо сделать комплимент, спросить, не весенняя ли это модель ее нового модного дома… Какую все же кроткую ласку придает женскому лицу этот темно-голубой цвет глаз!
Красивая, подумал он. Верная. Богатая. Нежная… Ненужная.
– Ты изумительно выглядишь!
– Ну-ну, Леон… – проговорила она и улыбнулась через силу. – Ты явно торопишься, у тебя что-то стряслось, не стоит тратить время на комплименты.
И все, подумал он. Так женщины, воспитанные в приличных домах, дают понять бывшему любовнику, что полностью выздоровели от страсти.
– Я тороплюсь, – согласился он, – но не настолько, чтобы не полюбоваться тобой.
Ее лицо вмиг озарилось смуглой волной удовольствия – возможно, горького удовольствия – от его слов.
Ждала ли она от этого свидания чего-то серьезного? Тогда надо прекратить это мучительство.
Подошел официант. Леон, не спуская глаз с лица Николь, попросил кофе. Какой? Неважно, горячий, сказал он – и рассмеялся, вспомнив, что Айя так заказывает суп.
– Черный, по-турецки, пожалуйста.
Когда официант отошел, Леон проговорил с искренней силой:
– Николь, все так старо и так больно: прости меня!
– Не трать времени и на это тоже, – торопливо сказала она. – Я уже поняла: ты влюблен.
– Как догадалась?
– Ну, это просто: осунулся, высох, как копченая сельдь, растерял свою великолепную невозмутимость, стал похож на… – она грустно улыбнулась, подыскивая сравнение.
– …На арабчонка, – подсказал он.
– Да нет, ты ведь артист, всегда в образе. Сейчас ты скорее – сицилийский рыбак перед выходом на лов. Эти вьющиеся волосы… Очень романтично – я бы сказала, очень байронично. Странно, что ты всегда упорно их сбривал, будто самого себя ненавидел. Но ты весь какой-то… измученный. Я не спрашиваю, кто она. Наверняка что-то потрясающее… – Николь храбро улыбнулась, тряхнула прелестной стрижкой. – Так говори скорей, что тебе нужно.
– Твоя сдержанность, – быстро сказал он. Слегка подался к ней и, не отрывая глаз от ее озадаченного лица, подчеркнул: – Твоя благородная сдержанность.
И далее – не выбирая ни тембра голоса, ни выражения лица, ни каких-то особо убедительных слов:
– Мне нужно твое молчание, даже если сейчас тебя что-то поразит или расстроит. Твоя забывчивость нужна: все, о чем я спрошу, и все, что ты ответишь, ты просто выкинешь из головы и никогда вслух не произнесешь – даже самой себе, Николь…
Непроизвольно выпрямившись на стуле, она подняла с колен дорогую сумочку, переложила ее на стол и спросила серьезно, спокойно:
– Тебя разыскивает полиция? Потому ты назначил встречу в этой паршивой…
– Нет, за последнюю неделю я никого не убил, – оборвал Леон, усмехнувшись. – Но готов, чтобы тебя не разочаровать.
Видимо, на приличных женщин ты производишь стойкое впечатление убийцы, с горечью подумал он. Так ты и есть убийца, был убийцей и будешь им снова.
– Помнишь, ты рассказывала о Портофино?
– Конечно! – оживилась Николь. – Любимое место. Как раз на днях едем всей семьей, чтобы успеть к двадцать третьему…
– К двадцать третьему?! – воскликнул Леон, не удержавшись. – Да что, черт побери, такого там происходит в этот день!
– Ну как же – двадцать третье апреля, день Святого Георгия, – озадаченно пояснила Николь. – Он же патрон, покровитель Портофино. Там и церковь на горе с его мощами. С утра в этот день процессия торжественно обходит всю деревушку… А вечером вообще ужасно весело: музыка, иллюминация, толпы туристов. Главное развлечение – костер, когда стемнеет. На пьяцце устанавливают пеноллу – длинное такое бревно, метра три – и устраивают грандиозную огненную феерию. Символ борьбы Святого Георгия с драконом. Так красиво!
Красиво… Шумно, весело и красиво: туристы, музыка, наверняка колготня. Удобное время для чего угодно – скажем, для переправки на яхту нестандартного груза…
– …и пока огонь горит, все веселятся, пьют-едят, слушают музыку – ждут, в какую сторону упадет пенолла. – Николь с беспокойством вглядывалась в Леона, стараясь угадать причину этого неожиданного, мягкого, терпеливого, но все же – допроса. – Если в море – то рыбачий сезон будет удачным…
– И последние лет восемьсот пенолла падает в море… – в тон ей подхватил Леон.
– Конечно! Послушай, дорогой, к чему, собственно?..
– Ты говорила, там сейчас есть кое-кто из русских, – перебил он. – Кого имела в виду?
Она замешкалась.
– Я так сказала? Странно, почему я так выразилась, – не совсем они русские, конечно. У них скорее совершенно восточные вкусы, даже есть галерея персидских ковров где-то там – не то в Рапалло, не то в Генуе… Да, в Генуе – он еще приглашал посмотреть. А сами живут вообще в Лондоне. Хотя он – немец, вполне симпатичный, вполне интеллектуал… Фамилии не помню, надо дядю спросить – они клиенты нашего банка. Я видела его раза три на приемах. Имя какое-то типично немецкое, помпезно-императорское: Генрих или…
– …или Фридрих, – продолжил Леон ровным голосом.
– Точно! – воскликнула Николь. – Он – Фридрих, а жена… такая элегантная, очень сделанная дама, Хелен, а муж зовет ее коротко, как прислугу: Лена. Вот она как раз русская, да. И между собой они говорят по-русски. – Николь участливо покачала головой: – Милый, ты выглядишь таким изнуренным, и такая… придушенная ярость в твоем лице. Что стряслось? Что тебе сделали эти люди?
И Леон опять не ответил, опять перебил Николь, понесся дальше, не скрываясь, не играя, коротко и жестко задавая вопросы:
– Ты не помнишь, где находится их дом?
– Конечно, помню, довольно близко от нашего – на соседнем склоне, за мысом Кастелло Браун. Это тридцатиминутная прогулка. Постой, я нарисую… У тебя есть ручка или официанта спросить?
Леон поднял с пола рюкзак, нашарил в одном из карманов и достал три шариковые ручки – всегда таскал с собой несколько, ибо постоянный рок: какую ни возьми, кончился стержень.
Придвинув к себе салфетку, Николь развернула ее в квадрат, подумала и провела несколько основных линий:
– Точного адреса не скажу, но это просто: от церкви Святого Мартина вверх, вверх и вверх…
Как прилежная ученица, принялась уточнять пометками: перекрестки, повороты, стрелочки…
– Здесь будет развилка перед казармами карабинеров, на ней поверни резко влево. И поднимайся по этой улочке, которая постепенно перевалит на другую сторону горы, иди до самого конца – она приведет к двум прекрасным виллам, на которых, разумеется, ни адреса, ни фамилии владельцев не значится. По пути слева – за́мок за каменным забором, сплошь увитый глицинией, очень поэтичный, но тебе он не нужен: принадлежит, если не ошибаюсь, «Дольче и Габбана», а может, американскому сталелитейному магнату… Так вот, два палаццо. То, что ниже по горе, – приземистое, из серого камня, брутальное, но не лишено конструктивистского шарма. Там иногда обитает какой-то министр – то ли образования, то ли здравоохранения. А вот последняя вилла на склоне – это они, Фридрих и Хелен. Ты сразу опознаешь: очень высокий и очень противный кирпичный забор, как в техасской тюрьме, а за ним – прелестная, розоватого тона типично флорентийская башня. Дом тоже прекрасных пропорций, но за этим вульгарным забором все навсегда погребено. Короче, настоящая крепость на скале.
– У них есть выход к берегу?
– Не знаю. Некоторые владельцы вилл, удаленных от набережной, строят себе лифт и получают доступ к морю с другой стороны горы. Есть такие, кто предпочитает спускаться к воде по вырубленной в скале лестнице, – ну и что, что двести ступеней, зато для здоровья полезно. А бывает, в таких крепостях совсем уже хитрый спуск, чуть ли не природный туннель из самого дома…
– Ну да, – медленно проговорил Леон. – Карстовые скалы, пещерки, удобные пустоты…
– Ради бога, Леон, – хоть слово о себе, ну, успокой же меня!..
Он, как бы не слыша ее торопливой мольбы, придвинул к себе салфетку, подробно рассмотрел путеводный чертеж, молча сложил его вчетверо и спрятал в рюкзак, хотя мог и не забирать – он все запомнил, там и запоминать было нечего.
А вот интересно: на что «Казаху» – на итальянской ривьере – магазин ковров?
– Не знаешь, есть у них яхта?
– Нет, – определенно ответила она. – Только катер, прокатиться вдоль побережья.
– Ты уверена?
– Я бы знала, если б была… У каждой яхты есть место парковки – четко закрепленная прописка, стоит немалых денег. Мой дядя Гвидо – вот он сумасшедший яхтсмен – много лет плавает на большой гафельной яхте – знаешь, что это? Треугольные паруса называют «бермудскими», а четырехугольные – «гафельными». Я на ней выросла, так что знаю. Стоять на якоре в бухте могут все. Но швартоваться у причала – только члены Итальянского яхт-клуба, там всего четырнадцать мест.
И тем не менее двадцать третьего апреля из марины Портофино к берегам Ливана должна отправиться некая яхта с неким грузом…
Официант забрал из-под руки Николь пустой бокал, но она, даже не обратив внимания, продолжала задумчиво мять и крутить в руках ремешок своей дорогой сумочки. Наконец сказала:
– Постой-ка… Я могу ошибаться, но… Словом, не считай то, что сейчас скажу, святым писанием, просто прими к сведению. У них нет яхты, приписанной в Италии, но раза три в бухту приплывал и стоял там дня по два их приятель. Он тоже русский, тоже бизнесмен – однажды пригласил нас с отцом и с Гвидо на завтрак – на яхту. Она не очень большая, метров сорок пять, сорок шесть, но внутри великолепно отделана: просторный салон с дубовой мебелью, все обито вишневой кожей, по потолку – балки мореного дуба, в библиотеке – сплошь полированный клен… И тому подобное. Семь, кажется, кают – человек на четырнадцать. Команда – как обычно на средних яхтах: капитан с помощником, шеф-повар, официант, пара матросов… И стояла она не в марине, а в заливе Параджи. Мы добирались на катере Фридриха, странно и романтично, среди ковров.
– Среди ковров?!
Николь умолкла, озадаченная силой, с какой, не сдержавшись, вскрикнул Леон.
– Ну да… – в растерянности пробормотала она. – Ковры были из галереи Фридриха, такие рулоны – лежали на деке… Я еще вслух пожалела, что упакованы в непрозрачный целлофан – нельзя развернуть и посмотреть: Фридрих говорил, что торгует только дорогими экземплярами. Ну, оно понятно – морская вода для таких вещей нехороша… Потом коврами занялась яхтенная команда, их поднимали лебедкой, грузили… А нас встречал хозяин. Так вот, когда я что-то сказала о коврах, мол, жаль, что нельзя посмотреть, Фридрих сразу велел размотать рулоны. И после обеда мы любовались коврами, и правда, дивными: под стеклянным потолком, в солнечной паутине… Узоры переливались, как волшебные рыбы. Фридрих сказал, лучшие экземпляры, прямо со стендов. Их так и везли – на штангах.
– На каких штангах?
– Обычных, металлических. Ты видел, как в музеях висят гобелены и ковры… Леон? У тебя лицо… такое пугающее, дорогой… Что тебя потрясло?
Он не ответил.
Так вот где они прячут контейнеры с товаром. Что ж, довольно изобретательно: внутри пустотелой металлической штанги можно запаять несколько свинцовых контейнеров – они ведь маленькие: супертяжелый плутоний в одном кусочке весит два-три килограмма. Три-четыре прекрасных ковра на музейных штангах – вот вам и начинка для бомбы…
– А хозяин яхты – совсем невыразительная личность, знаешь, – продолжала Николь. Казалось, изо всех сил она пытается отвлечь Леона от каких-то непонятных ей и неприятных переживаний, почему-то связанных с клиентами ее отца и дяди. – Такой невзрачный: полноватый, лысоватый, нос уточкой. Зовут Андреа, а вот фамилию не спрашивай, я ее под пыткой не вспомню: что-то шипящее, длинное и каркает… Криш… Краш-ш…
– Крушевич, – проговорил Леон так тихо, что Николь разобрала это скорее по его губам. – Андрей Крушевич.
– Кажется, так, – с облегчением кивнула Николь. – Леон, я же с ума сойду от беспокойства! Ты угодил в беду?
Да, я угодил в беду, в ту беду, что сам для себя заквашивал много лет. И вот она поднялась, эта зловещая опара, топкая и вонючая, как болото…
Он смотрел поверх головы Николь, куда-то туда, где сновали парни из яхтенной команды Крушевича, стропили рулоны ковров, поднимали их лебедкой, перемещая в глубину палубы, пока респектабельные гости, сливки итальянской и швейцарской банковской элиты, направлялись в роскошный вишневый салон. Неплохо придуман тайник, ей-богу, он неплохо придуман. Гуардия костьера, береговая охрана, ищет нынче нелегалов. Кому придет в голову сунуть нос на такую вот яхту? А если и сунут, станут ли досматривать прекрасные персидские ковры, только что привезенные из дорогой галереи в Генуе, со всеми сопроводительными документами…
– Имя яхты, конечно, ты не помнишь…
– Нет, помню! – с торжеством воскликнула Николь. – Еще как помню! Точно так назывался кинотеатр в Афинах, где мы целовались с моим первым мальчиком. «Зевес» – вот имя его яхты.
– Да здравствует первый мальчик, – тихо выдохнул Леон.
Он достал купюру из портмоне, положил ее на стол и поднялся. Николь продолжала сидеть, молча изливая на него непереносимую тревожную ласку темно-голубых глаз. Уже не задавала вопросов. Она всегда чутко понимала пределы своего присутствия в его личном мире.
Он сказал:
– Николь! Я не повторяю просьбы, зная цену твоего слова. Вряд ли я когда-нибудь встречу человека благородней тебя. Я даже пока не придумал, как тебя благодарить и что сказать, чтобы…
– …Чтобы эта последняя встреча показалась мне слаще меда, – задумчиво продолжила она. На его попытку возразить протестующе подняла руку с сумочкой, как бы пытаясь защититься, – трогательный, немного жалкий жест. – И на этом, мой дорогой, пусть прозвучит финальный аккорд. То, что произошло между нами несколько недель назад, – то не в счет. Мы ведь оба с тобой прекрасно знаем, что все закончилось на Санторини…
Возникла пауза, такая плотная, что трудно было вдохнуть.
– Это ты… – наконец выговорил Леон, – была в гроте?
– Я не была в гроте, – со спокойной горечью отозвалась Николь. – Ты же знаешь, у меня никогда не было привычки следить за тобой, когда ты хотел побыть один. Просто я рано проснулась и, как ты велел, стала собираться… а тебя все не было. Я вышла на террасу и там столкнулась с этой сумрачной женщиной, женой твоего друга, ее звали… Магдой, правильно? Она расцветала, лишь когда ты брал первую ноту.
– Просто она любит музыку, – торопливо и смущенно вставил Леон.
– Просто она любит, – в тон ему подхватила Николь. – И точка. Она поднялась на террасу со стороны моря, с тропинки, в мокром купальнике. Она истекала водой, как кровью… У нее было какое-то странное, потрясенное лицо, и она тяжело дышала, будто спасалась бегством… Я спросила, не встретился ли ты ей на море, потому что нам пора в аэропорт. Она вдруг перебила меня, сказав что-то вроде: «Милая девочка, оставь его. Он ничего тебе не сможет дать». Это было так неожиданно и грубо, как… оплеуха! За что? Я растерялась. Просто спросила: почему? Она сказала: «Потому что любовь свирепа, и сейчас я это видела…» И прошла мимо меня в дом. А вскоре ты явился – тоже мокрый и какой-то… раздавленный. Не глядел на меня, только сказал мертвым голосом, чтобы я поторопилась. Вот и все…
Она подняла на него глаза и увидела, что Леон смотрит на улицу сквозь стеклянные двери кафе. У него было напряженное и в то же время отрешенно-счастливое лицо, не имевшее касательства к их разговору.
Он действительно напрягся: на скамейке напротив входа в кафе сидела Айя, которой полагалось болтаться по окрестным улицам. Она сидела, понятия не имея, что за ней наблюдают, перекинув ногу на ногу, разбросав руки по спинке скамьи так, что ее грудь натягивала тонкую ткань свитерка. Сидела, провожая взглядом прохожих, и, казалось, полностью была этим увлечена.
Перехватив взгляд Леона, Николь обернулась и пару мгновений жадно рассматривала девушку.
Спросила:
– Это она?
– Да, – обронил Леон.
– Какая… обыкновенная, – пробормотала Николь.
А он взгляда не мог отвести от сидящей фигурки, так ясно и так больно зная ее сквозь одежду, видя всю с головы до ног, с мальчишескими бедрами и грудками-выскочками, с этим ножевым шрамом на спине, всякий раз пронзавшим самого его, как впервые. Смотрел на нее и желал так мучительно, словно месяца два жил одними мечтами…
– Она глухая, – проговорил он, продолжая загадочно улыбаться, торжествуя, купаясь в созерцании фигурки на скамье (то же чувство охватывало его, когда в полном одиночестве он прослушивал особенно удачные свои записи: чувство абсолютного владения самым дорогим, самым драгоценным в жизни). – Абсолютно глухая! И у нее ужасный характер. И ей плевать, во что она одета и что о ней думают.
Вместе с Николь он смотрел туда, где, закинув одну длинную ногу на другую, девушка, больше похожая на кудрявого мальчика, какого-нибудь «Пастушка» Донателло, спокойно наблюдала жизнь не слишком густой толпы. И то, как она выхватывала каждый следующий персонаж и вела его по тротуару чутким движением брови, как шевелились ее губы и ежесекундно менялось лицо, само по себе было захватывающим зрелищем.
Николь очнулась первой. Легко коснулась плеча Леона и тихо проговорила:
– Забудь, что я сказала. Это просто зависть. Она… она прекрасна!
* * *
Среди ночи он проснулся, – возможно, потому, что вдруг приснился их двор в Одессе, две обшарпанные, препоясанные словесами колонны перед дверью в подъезд, за одной из которых он прятался в нетерпеливом ожидании Виная: во сне тот имел прямое отношение к убийству Большого Этингера, и оставить это безнаказанным было нестерпимо. А Владка, в коротком цветастом халатике, распаренная летним жарким пляжем, взбежала по щербатым ступеням, шлепнула ладонью по колонне, крутанулась вокруг нее и задорно крикнула:
– Пали-стукали сами за себя! – и дальше помчалась, размахивая пластиковой пляжной сумкой…
Проснулся от внезапно оглушившей его тоски по Владке и такого непереносимого желания ее немедленно увидеть, что даже испугался – не стряслось ли чего. Неслышно поднялся, стараясь, чтобы Айя не учуяла пустоты рядом с собой, достал уже сложенный в рюкзак ноутбук, открыл его на прикроватной тумбочке и – впервые за несколько последних лет – щелкнул по адресочку в «Скайпе». Видимо, нынешней ночью где-то там, в небесной комиссии по помилованиям, куда поступают приговоры наших душ и намерений, вышел Владкин срок; видно, положено было ей вернуться из пустыни.
Ты становишься сентиментальным придурком, думал Леон, с волнением слушая звонки, попутно себя ругая – приспичило же ночью звонить! – и злясь на нее, что не подходит к компьютеру… С какой стати ты подорвался, говорил себе, мог и до возвращения подождать. И раздраженно себе ответил: не мог! Ну, не мог!
Тут экран проснулся, и в отблесках настольной лампы расцвели рыжая грива и две ладони, усиленно трущие заспанное лицо. Потом Владка отняла руки и вгляделась в экран.
– Ой, Лео… – сказала, растерянно улыбаясь.
Он не верил своим глазам. Владка выглядела неправдоподобно молодо. Она не старела. А с чего ей стареть, с горечью подумал он, у нее же нет никаких «многия печали»…
– Ну, привет, – буркнул он, чуть не плача, умирая от желания проломить тонкую преграду между ними, схватить этого своего неудачного ребенка, прижать к себе и застыть, уткнувшись носом в молочную теплынь ее шеи, хоть на минуту погрузившись в запахи младенчества.
– Чё эт ты – взял и ночью позвонил! У нас вчера такое бурное собрание было, ты прям не поверишь: я вернулась прям больная, такая расстроенная – опять меня перевыбрали в комитет, опять на них пахать, они же все старые… А я, между прочим, встречалась с Папой Римским! Он так взял мою руку в свои… так нежно глянул прямо в глаза… Не веришь?! Просто я должна была убирать ихнюю временную резиденцию…
…Все в порядке, думал он, переводя дух, все по-прежнему… и не понимал, почему добровольно – на столько лет – изгнал из своей жизни свою нелепую, безмозглую, такую обаятельную Владку.
Вдруг за ее спиной, на собственном старом топчане он приметил такое, от чего даже рот приоткрыл – настолько неправдоподобно этовыглядело:
– А… кто там у тебя?
– Кто? – Она обернулась, будто и сама подзабыла, что там за куча тряпья валяется. – Да это Аврам. Он вчера приперся – ну, жратвы приволок, две лампочки еще перегорели, кондиционер барахлит, то, се… Встал на табурет, и ка-ак шарахнет его радикулит! Или люмбаго? Представляешь, схватился за спину, воет, слезьми плачет, а сойти не может. Я его обняла, еле стащила. Уложила тут, натерла мазью… Да пусть полежит, не жалко ведь?
– Не жалко… – согласился сын, припомнив, что последние лет двадцать Аврам как-то забывает брать с них плату за эту квартирку.
– Он мне уже так надоел, – весело продолжала Владка. Она постепенно проснулась и сейчас входила в свой обычный градус вечно приподнятого настроения. – С этим сватовством. Выходи, говорит, за меня, сколько можно болтаться без присмотру. Дочери у него все давно позамужьями, ему одному скучно в большом доме… А мне его и жалко, конечно, – ну вот кто ему поясницу разомнет? Но опять же, Лео, прикинь: не станет ли он притеснять мою индивидуальность, а?
Главное, не расплакаться тут, глядя на это по-прежнему юное, безгрешное и прекрасное лицо.
– Д-дура! – сказал Леон. – Немедленно выходи за Аврама!
– Ты считаешь? – оживилась она. – Ну ладно! – И доверчиво добавила: – Он обещает, что не будет приставать. Говорит: «Мне уже не до этих глупостей. Устал к тебе мотаться. Пусть уже, – говорит, – ты будешь под боком…»
В этот миг Леон услышал тихий шорох и почувствовал, как проснулась и приподнялась в постели Айя, подалась к нему, замерла за его спиной.
– А еще у меня большой прорыв в науке! – увлеченно воскликнула Владка. – У меня скоро денег будет, Лео… я тебя озолочу! Только выправлю патент. Тут знающие люди говорят, что вот это уже – настоящее изобретение!
– Опять изобретение, – поморщился Леон. – Что ты там еще наворотила, а?
– Только никому, ладно? Это секрет – до патента. А то украдут. Мне дядька в ихнем комитете так и сказал: не советую вам сильно откровенничать по техническим деталям.
– Ну, короче… – Леон наслаждался, слушая звонкий, даже ночью, даже со сна, ее подростковый голос. В этом голосе заключено было все очарование его детства: Одесса, коммуналка, две любимые старухи, свирепые Владкины драки, с милицейскими приводами, дикие картины ее друзей-художников, синее море и два тенора – как два крыла, – однозвучным колокольчиком взмывавшие над искристой синевой…
– Гондононадеватель, – таинственно сообщила она, приблизив лицо к экрану.
Леон онемел – видать, за прошедшие без нее годы потерял квалификацию.
– Автоматический гондононадеватель, – торжественно и терпеливо повторила Владка.
Еще пару мгновений сын молча рассматривал четкое и живое изображение на экране.
– Господи… ты хоть видала когда-нибудь гондон? – наконец спросил он.
– Конечно, видала, – обиделась Владка. – На лекции по СПИДу в комитете афганских вдов и матерей. Нам такие страсти порассказали. И тут я представила – а если у мужика рук нет? А ведь сколько у нас этих инвалидо-солдат! Ведь это какая проблема, а? Сразу вспомнила такой пластмассовый пистолет с раструбом, помнишь, в детстве у тебя был, шариками стрелял… И это дало мне идею!
Айя позади Леона приподнялась на коленях, положила обе руки на его плечи, придвинулась, прижалась теплой грудью к его спине.
– Ой, эт кто это там? – восхитилась Владка, пытаясь разглядеть обнаженную девушку за спиной сына. – Шикарная какая деваха! Только ты приодень ее, Лео, слышь? Чё эт декольте у нее… до аппендицита!
Сын расхохотался. Все было восхитительно и все по-прежнему: каждое Владкино слово – лишнее, за каждую фразу ее хочется прибить.
Айя оторопело глядела на огненно-рыжую женщину в компьютере. И едва ли не в унисон с нею спросила:
– Кто это?
Леон молчал, смущенно улыбаясь между двумя этими женщинами.
– Кто она? – с напором повторила Айя, разглядывая бесшабашно-веселое, молодое Владкино лицо.
Он удивленно качнул головой, будто сам не верил тому, что сейчас произнесет.
– Моя мать, – сказал, будто пробовал на звук непривычное, еще не освоенное им слово.
