Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава 38
–Дядя Коль, я не сошла с ума и не пытаюсь никого оговорить. – пальцы впиваются в край стола, и холод дерева пробегает по коже, будто пытаясь отрезвить меня – Я видела, как он повернул руль. Видела стену в свете фар. А после того, как машину занесло, он... рассмеялся.
Крёстный сидел напротив, в своём тяжёлом кожаном кресле, которое, казалось, помнило каждое сказанное здесь слово.
Он спокойно перебирал бумаги, и каждый шорох страниц звучал как приговор.
Он даже не поднял глаз, когда я начала говорить.
Словно я рассказывала ему о том, какой сон мне приснился, — о чём-то зыбком, полузабытом, не стоящем его времени.
–Катерина, я тебя внимательно слушаю. – наконец он отложил папку, медленно, с какой-то тягучей обдуманностью, и сложил руки на столе – И я тебе верю. Верю, что ты это видела. Но это не значит, что так всё и было.
Внутри у меня всё оборвалось.
Упало куда-то в живот, холодным комом.
Что значит — «не так»?
Я не выдумала этот вечер.
Не придумала скрип шин, запах бензина, его спокойное лицо в свете встречных фар.
–Что значит «не так»? – голос предательски дрогнул, сорвался в хрип, и я ненавидела себя за эту слабость – Я была там. Я сидела рядом. Я слышала его смех, дядя Коля. Своими ушами! Разве это можно перепутать с чем-то другим?
Он вздохнул, как взрослый человек вздыхает над капризным ребёнком.
Медленно кивнул, будто обдумывая мои слова, но в его взгляде не было ни удивления, ни тревоги. Только лёгкая усталость, как у человека, который слышит детскую сказку.
–Принцесса, сядь. – он указал на стул напротив, но я осталась стоять, впиваясь пальцами в дерево стола, словно ища опору в этой комнате, где воздух вдруг стал тяжёлым –Я знаю Плеханова с его тринадцати лет. Он ездит как псих, это правда, – голос его был ровным, но я слышала в нём металл – Но он никогда, слышишь, никогда не играл с чужой жизнью. Особенно с жизнью девушки, которую хочет видеть рядом.
Эти слова упали в меня, как камни, но внутри всё равно клокотала обида.
Я чувствовала, как щёки вспыхивают, как сердце колотится где-то у горла, требуя выхода.
–Но я же не выдумала это! – мой голос сорвался, я повысила его, уже не в силах терпеть эту тягучую, душащую атмосферу – Ты мне не веришь?
Внутри меня всё кричало: – «Почему ты не видишь? Почему ты не чувствуешь?».
Я хотела, чтобы он просто поверил мне, без оговорок, без снисходительного взгляда, которым он сейчас смотрел на меня, как на ребёнка, упавшего с велосипеда.
–Я тебе верю. – он сделал паузу, и эта пауза показалась мне наигранной, почти театральной – Я понимаю: ты испугалась. Вчера вечером всё было слишком серьёзно. Дима вновь говорил тебе о замужестве. Это страшно. Ты молодая, гордая, независимая. Ты не хочешь, чтобы кто-то решал за тебя. И твой мозг нашёл способ отказать — он внушил тебе, что тот опасен.
Его слова обволакивали меня, но я чувствовала в них не поддержку, а ловушку.
Он аккуратно раскладывал мои чувства по полочкам, как будто я механизм, который можно починить логикой.
Но я не была механизмом.
Я была живой, испуганной, и мне казалось, что меня предали.
–Ты думаешь, я придумала это, чтобы отказать ему? Дядя, я бы просто сказала «нет». Я уже говорила «нет». – мой голос дрожал от горечи.
Я смотрела ему в глаза, пытаясь найти там хоть искру понимания, и внутри меня где-то глубоко, под слоем обиды, росло ледяное чувство одиночества.
–Умеешь. – он кивнул, не споря, и это «умеешь» прозвучало как приговор – Но с Димой всё сложнее — он умеет настаивать.
И в этот момент я поняла: меня не просто не слышат.
Меня стирают, превращая мою боль в удобную версию, которую он может объяснить.
Я начала ходить вокруг стола.
Кабинет вдруг показался мне клеткой.
Каждый предмет — книги на полках, тяжёлые шторы, даже его кресло — всё было на своём месте, всё дышало порядком и уверенностью.
А я стояла посреди этого порядка, как заноза, как неудобная деталь, которую нужно аккуратно вынуть и выбросить.
Остановилась у окна и упёрлась взглядом в тёмное стекло, за которым догорал закат, размазываясь по небу грязным апельсиновым пятном.
Где-то там, за этим стеклом, вчера вечером была та самая дорога, тот самый поворот, тот самый смех.
А здесь, в этой комнате, его будто и не существовало.
–Дядя... – я повернулась к нему, и голос мой уже не дрожал, а звучал глухо и ровно, как будто я вычерпала всю злость и осталась только пустота – Ты говоришь, что веришь мне. Но ты не веришь. Ты веришь тому, что я могла испугаться. Тому, что я могла придумать. Ты веришь в меня такую, которую удобно объяснить. А я не такая.
Он молчал.
Я видела, как он опустил глаза на свои руки — на широкие ладони, которые когда-то держали меня на руках, когда я была ребёнком, которые ловили меня, когда я училась кататься на велосипеде, которые гладили меня по голове, когда я плакала.
И вот эти же руки сейчас лежали на столе, сложенные в замок, и этот замок был символом его решения.
Он уже всё решил.
Он выбрал Плехановых.
Выбрал удобную версию, в которой я — просто испуганная девочка, а он — мудрый взрослый, который знает, как лучше.
–Ты не хочешь понять. – тихо продолжаю, и это прозвучало не как обвинение, а как констатация факта, от которого внутри всё сжалось – Ты хочешь, чтобы я замолчала. Чтобы я согласилась, что это был страх, что мне показалось, что я слишком впечатлительная. Но я не замолчу. Я не могу замолчать, потому что если я замолчу, я предам себя.
Подхожу к столу и наклоняюсь, опираясь ладонями о край, глядя ему прямо в глаза.
В его зрачках я увидела себя — маленькую, растерянную, с пылающими щеками.
И мне стало почти жаль его.
Жаль, что он выбрал удобное вместо правды.
Жаль, что я для него — история, которую нужно сгладить, а не человек, который просит о помощи.
–Хорошо. – я выпрямилась, чувствуя, как в груди вместо обиды разрастается что-то твёрдое, холодное, решительное – Ты не веришь. Пусть так, но я знаю, что видела. И я знаю, что если такое повторится, когда он сядет за руль со мной рядом, я буду смотреть на его руки, на его лицо, на его улыбку. И если я снова услышу этот смех — я открою дверь на ходу. Лучше упасть на асфальт, чем сидеть рядом с человеком, который улыбается, когда едет в стену.
Я развернулась и пошла к двери.
Он не окликнул меня.
Не попросил остановиться.
Только когда моя рука уже легла на холодную металлическую ручку, я услышала за спиной его ровный, чуть усталый голос:
–Мы вернёмся к этому разговору вновь, но уже втроём. Не устраивай сцен.
Я замерла.
Секунду стояла, не оборачиваясь, чувствуя, как ручка холодит ладонь, как в груди бьётся одно единственное слово — «нет».
А потом шагнула за порог и закрыла за собой дверь.
И только в коридоре, уже идя к лестнице, я поняла, что плачу.
Не от обиды, не от злости.
От того, что человек, которого я считала своей защитой, оказался стеной, которая не впускает мой крик.
И я осталась одна — со своим смехом в ушах, со своей правдой, которую никто не хочет слышать.
***
Кабинет пропах табаком, старой кожей кресел и лёгким запахом озона от беспроводной гарнитуры, которую Немцова зажимала плечом, пока её пальцы быстро перебирали бумаги.
Я сидел напротив Фила, боком к Белому, и смотрел на неё, не отрываясь.
Она говорила низким, ровным голосом, почти мурлыкала, но в каждом слове сквозила сталь:
–Нет, вы меня не так поняли, – произносит она в трубку, чуть наклоняя голову – Сокращение процентов — это не обсуждается. Да, я понимаю, что контракт... Нет, не в этом дело. Дело в том, что вы сами подписали дополнительные соглашения, и если мы сейчас пойдём на уступки, то завтра вы попросите ещё.
Она делает паузу, слушает.
А я ловлю себя на том, что задерживаю дыхание.
Когда она говорит, в кабинете меняется давление воздуха, что ли.
Я слушал и думал о том, что сегодня она выглядит... иначе.
Простые чёрные брюки, короткие сапоги на любимых высоких каблуках, конечно же, и дорогой свитер цвета мокрого асфальта.
Свитер сидел на ней свободно, но подчёркивал линию плеч.
Волосы собраны в низкий хвост, ни одной лишней пряди.
Скромно.
Спокойно.
И почему-то от этого спокойствия мне было не по себе.
Откидываюсь в кресле и пытаюсь сделать вид, что разглядываю картину на стене, но взгляд всё равно возвращался к ней.
Она даже не глянула в мою сторону, когда пару часов назад вошла в приёмную, а я бросил пару дежурных шуток про то, что её каблуки, наверное, оставляют следы на асфальте глубже, чем протекторы её бронированного Мерседеса.
Обычно она хотя бы улыбалась уголком рта, цокала языком или стреляла в меня этим своим взглядом из-под ресниц.
А сегодня — ноль.
Прошла мимо, будто я был частью мебели, заперлась в кабинете и сразу схватила трубку.
Фил, конечно, заметил.
Он вообще много замечает, хоть и делает вид, что его интересуют только бокс и сьёмки.
Он хмыкнул, откинулся на стойку секретарши и сказал: –«Бабы, Пчёла, они как погода — сегодня солнце, завтра гроза. Главное — не искать в этом смысла».
Я кивнул, но про себя подумал, что он ничего не понимает.
Это не погода.
Это что-то другое.
Вчера я развернулся и уехал, не дожидаясь, пока она скроется за дверью.
И всю ночь я не спал, перебирал варианты, как псих, пока не понял, что мне нужно знать, кто это был.
Олег позвонил сам около одиннадцати утра, как будто знал, что я уже на взводе.
Мы встретились у «Праги», он взял кофе, я — ничего, сидел и слушал.
Он говорил ровно, по-деловому, как всегда, когда передаёт информацию.
Катя провела вечер с Плехановым в филармонии, потом они уехали куда-то на полчаса, и она вернулась к машине не в себе.
Олег сказал, что она молчала всю дорогу домой, смотрела в окно, и когда он спросил, всё ли в порядке, то она даже не услышала, не повернула головы.
Но Олег работает на Мельникова, а я — на него, в этом вопросе.
Так что вся эта «тайна» легла мне на стол, как докладная записка, и я сидел и переваривал её, чувствуя, как внутри закипает глухая, липкая злость.
Плеханов.
Я знал его, конечно.
Серьёзный человек, не из нашего круга, но с большими связями, с деньгами, с репутацией.
Он не из тех, кто лезет в бандитские разборки, но и не из тех, кто боится.
И то, что Катя поехала с ним в филармонию, а потом куда-то ещё, — это не просто так.
Она умная, она не тратит время на пустых людей.
Значит, либо у неё к нему дело, либо...
Либо он ей интересен.
И от этой мысли мне становилось по-настоящему плохо, потому что я вспомнил, как сам напомнил ей во дворе, что у нас отношения без обязательств.
Просто вырвалось.
Сказал, чтобы она не строила иллюзий, что меня задели подаренные цветы другим мужчиной, чтобы не привязывалась, чтобы мы оба оставались свободными.
Я думал, что так будет правильнее, что я не имею права держать её так близко, когда сам же, за её спиной, предаю
А теперь она, может быть, действительно свободна.
И меня от этого режет хуже ножа.
Я смотрел на неё сейчас, в этом кабинете, и думал о том, как хорошо я её знаю.
Каждое движение, каждый жест, каждую интонацию, когда она злится или когда ей страшно.
И сегодня, когда она вошла, я сразу понял: что-то не так.
Перевожу взгляд на новое движение: Космос снова оживился.
Он вечно в такие момент не мог сидеть спокойно.
Сейчас он тянул шею, пытаясь заглянуть за плечо Немцовой, чтобы понять, зачем она взяла листок бумаги и ручку.
Она не обернулась, просто отодвинула его локтем, не прерывая разговора.
Космос обиженно хмыкнул и откинулся назад, начав нервно крутить в пальцах пустую упаковку от своих дебильных леденцов с ментолом.
Я знал, что он опять нюхал сегодня.
И меня это пиздец как бесило.
Белый сидел напротив, сложив руки на столе, и смотрел в одну точку — на край столешницы.
Он всегда так делал, когда ждал.
Фил, наоборот, крутился на стуле, поглядывая то на Катю, то в окно, то на нас.
Он нервничал, хоть и пытался не показывать.
Руки его лежали на коленях, побелевшие от напряжения.
Мы все ждали.
Ждали, когда она закончит говорить с этим блядским поставщиком, который, видимо, решил, что мы лохи.
Я поймал себя на том, что разглядываю её запястье, когда она жестикулирует.
Тонкое, с голубоватыми венами.
Она сжимала трубку так, что побелели костяшки.
Нервничает, к бабке не ходи.
Космос опять не выдерживает.
Он подходит к столу, когда Катя быстро берёт листок бумаги и ручку, садясь рядом с Филом и начиная что-то там писать.
Она, не оборачиваясь, — просто физически чувствует его присутствие, как я теперь понимаю — резко, но без злости, отталкивает его ладонью от стола.
Даже не смотрит на него, продолжая говорить в трубку:
–Да, я вас слушаю. Повторите, пожалуйста, последние закупки.
Космос обиженно отходит, пожимая плечами.
Белый усмехается и наконец зажигает сигарету, пуская дым в потолок.
Фил издает короткий звук, похожий на смешок, но не поднимает глаз.
А я смотрю на неё.
На то, как она чуть ссутулилась, как держит телефон плечом, освобождая руки, чтобы взять ручку.
Быстро записывает что-то на листке — цифры, наверное, или даты.
Космос снова делает шаг к столу, но Катя, не прекращая разговора, вытягивает назад руку и, не глядя, ставит ладонь перед ним, как шлагбаум.
Он замирает, потом отступает с театральным вздохом.
Мне смешно, но я не смеюсь.
Вместо этого я думаю: как у неё получается быть одновременно здесь, с нами, и там, в этом разговоре?
Она словно дирижирует двумя оркестрами сразу.
И мне нравится, как она это делает.
Мне нравится, как она держит спину, как коротко стриженные волосы у лица открывают шею, как она хмурится, когда цифры, одной ей понятные, не сходятся.
Она замолкает на секунду, слушая собеседника, и я вижу, как её пальцы сжимают ручку чуть сильнее.
Потом она быстро пишет что-то на листке, зачёркивает, пишет снова, и я узнаю этот почерк — резкий, летящий, с острыми хвостиками у букв.
Она всегда так пишет, когда торопится, но при этом не позволяет себе небрежности.
–Хорошо, – говорит она в трубку, и голос её становится мягче, почти ласковым – А теперь последние цифры по законодательному регламенту?
Она долго что-то слушает и смотрит на листок.
Потом, словно осознав очевидное, поднимает глаза — сначала на меня, потом на Саню.
И в этом взгляде я читаю то, что заставляет меня замереть: она не спрашивает, она утверждает.
Она уже всё решила, и ей нужно только наше молчаливое согласие, чтобы двигаться дальше.
Не отрываясь от телефонного разговора, её идеальнее пальцы разворачивают листок к нам, и все трое сидячих одновременно наклоняются вперёд, как будто нас привязали к этому столу невидимыми нитями.
На листке — её почерком, с нажимом, так что ручка чуть продавила бумагу: «Повышаю проценты?». И ниже, мелко, столбиком цифры — расчёт, который она сделала за эти секунды, пока говорила по телефону.
Я пробегаю глазами по цифрам и понимаю: она права.
Она всегда права в этих вопросах, и я ненавижу её за это, потому что в такие моменты не могу ничего добавить, а она и не ждёт.
Белый молчит ровно секунду.
Потом медленно кивает — один раз, уверенно, без тени сомнения.
Он не смотрит на меня, не ждёт моего мнения.
Для него её решение — уже закон, и я знаю, что он прав.
Фил вздыхает, откидывается на спинку стула и ухмыляется, качая головой, — мол, ну ты даёшь, Немцова.
А Кос, который так и стоит у стола, хмыкает и убирает руки в карманы.
Она кивает в ответ, берёт телефон и снова возвращается туда.
Пока ждёт момента для слова, она смотрит на меня — прямо, не отрываясь, как будто проверяет, что я тоже понял.
Я не отвожу взгляда.
Я смотрю на неё и думаю о том, что эта женщина, которая сейчас решает вопросы с миллионными суммами, пару дней назад стояла на том балкончике и смотрела на меня так, будто я был последним человеком на земле, которого она хотела видеть.
А я так тупо разбил её мнение о себе вновь.
Она начинает говорить в трубку тем же ровным, металлическим голосом, и я понимаю, что для неё этот разговор — просто ещё один шаг в игре, которую она ведёт с самого начала и в которой мне отведена роль статиста.
Я смотрю на её шею, на тонкую кожу у виска, где пульсирует голубая жилка, в которую я её целовал, и думаю о том, что хочу обязательно это повторить, если у неё всё получится сейчас.
Хотя...
Это тут совсем не имеет значения.
–...и если вы не готовы пересмотреть условия, мы будем вынуждены обратиться в арбитраж, – говорит она, и в голосе её появляется та самая ледяная вежливость, от которой у оппонентов обычно холодеет внутри – Нет, я не угрожаю, это не ко мне. Я констатирую факт. Вы допустили ошибку и сами того не заметили, потому мы запрашиваем повышение процентов до двадцати.
Я ловлю себя на том, что действительно не дышу.
Глупо, по-мальчишески, но я буквально слышу, как воздух застревает в лёгких, пока я смотрю на неё.
Она знает.
Она прекрасно знает, что я сейчас смотрю на неё и не могу оторваться.
И она знает, что она молодец.
Она всегда знает, когда делает всё правильно, и ждёт — не просит, а именно ждёт — что я ей об этом скажу.
Не сейчас, не в эту секунду, но обязательно.
Она уверена в этом так же, как в цифрах на том листке.
Она слушает собеседника ещё несколько секунд, потом коротко, без тени эмоции, произносит:
–Вот и договорились. Жду подтверждение по почте до конца недели. – и, не прощаясь, нажимает отбой.
Тишина в кабинете становится плотной, как перед грозой, не смотря на декабрь.
Она медленно опускает трубку на рычаг, поправляет рукав свитера и только потом, выдержав паузу, которая длится ровно столько, чтобы мы все успели осознать, что произошло, облокачивается на спинку стула.
И расплывается в улыбке — самой хитрой, самой победной улыбке, которую я видел на её лице за всё время, что знаю её.
Глаза её голубые горят, и в них нет ни капли усталости — только чистый, ничем не прикрытый триумф.
Фил не выдерживает первым.
–Кума, ты вообще знаешь, что такое страх? – протягивает усмехаясь и качает головой.
–А ты знаешь, что такое двадцать процентов сверху? – спокойно отвечает, переводя на него взгляд, всё ещё улыбаясь.
Фил только разводит руками, признавая поражение.
Белый докуривает сигарету, гасит её в пепельнице и, не глядя на неё, говорит ровно:
–Хорошая работа.
Это от него высшая похвала, и Немцова кивает в ответ, принимая её как должное.
Космос, который так и стоит у стола, подпрыгивает и пищит, как девчонка, что мои перепонки режет:
–Ну, Катюха-а! – подбегает к ней и слишком сильно, по моему мнению, хватает её хрупкие плечи – Ты прям голова!
Не выдержав, слишком смачно целует её макушку, от чего она нервно смеётся и выныривает от его атаки, пока я незаметно сжимаю ладонь.
Я смотрю на неё.
Она ловит мой взгляд.
И в её этой улыбке, в этом взгляде, в том, как она сидит — расслабленно, победоносно, с ровной спиной и руками, сложенными на столе, — я вижу всё то, что она не говорит вслух.
Я вижу женщину, которая сделала то, что должна была сделать, и не нуждается в моём одобрении.
Но она знает, что оно будет.
Оно уже есть.
Саня, наконец, поднимается из-за стола. Он поправляет манжеты рубашки и смотрит на Филатова с Космосом коротко, по-деловому, как смотрят на людей, чьё время уже расписано до минуты.
–Так, хорош лясы точить. У нас дело, – он кивает на дверь, и голос его становится ниже, жестче – Те номера, про которые базарили пацаны, — «восемьсот двадцатые», на двух тачках. Одна серая Ауди, вторая чёрный Пассат. Кто-то из них мутный, кто-то просто подстава. Разберитесь, кто катается, откуда ноги растут...
Фил поднимается, потягиваясь, хрустит шеей.
–Помним, Сань. Сделаем в лучшем виде.
Кос, уже у двери, оборачивается, чешет затылок:
–Слушай, а Катька-то с нами не поедет? Она с этими переговорами вон как ловко. Может, и там бы разобралась, кто кому должен.
Белый усмехается углом рта, но в голосе не теплеет:
–Она юрист. У неё другие задачи.
–Брось, Кос. – Валера хмыкает, толкая Космоса плечом – Она человек серьёзный, с телефонами и процентами. Не до тачек ей.
–Ну-ну. – Кос вздыхает, уже выходя в коридор – А я бы её с собой взял. Для солидности.
Дверь за ними закрывается.
Гул шагов стихает в коридоре, и кабинет снова погружается в ту особенную тишину, когда остаёшься наедине с теми, кого не обманешь.
Белый подходит к своему столу, берёт телефон, но не спешит набирать номер — задерживает взгляд на Немцовой, которая всё ещё сидит с этой своей победной улыбкой.
–Кать, – говорит он негромко, и в этом одном слове умещается и признание её заслуги, и что-то ещё, более личное – Ты как? Нормально?
Она кивает, поправляя прядь волос, упавшую на лоб:
–Нормально. Работа есть работа. Я ведь знала, на что училась.
Белый коротко кивает и наконец нажимает кнопку вызова, уходя за свой стол в углу.
Он говорит в трубку тихо, отрывисто, называет какое-то имя, потом цифры, потом снова замолкает, слушая.
А я всё ещё смотрю на неё.
Смотрю, как она сидит в этом кожаном кресле, таком огромном, что она кажется в нём почти ребёнком, хотя я знаю — сильнее и взрослее её здесь нет никого.
И когда она медленно прикрывает глаза, откидывая голову на высокую спинку, я чувствую, как внутри меня что-то обрывается.
Это не то чтобы новое чувство, но сейчас оно острое, как лезвие, и я не нахожу ему рационального объяснения.
Я хочу к ней прикоснуться.
Прямо сейчас, в эту секунду, посреди этого кабинета, где пахнет сигаретами и бумагой, где ещё не остыл воздух от её разговора с оппонентами.
Я хочу провести пальцами по её запястью, по этой тонкой коже, где бьётся пульс, и просто почувствовать, что она здесь, что она настоящая.
Она не открывает глаз, но уголки её губ чуть приподнимаются — она знает, что я смотрю.
Она всегда знает.
Катя не из тех, кто упускает детали, и моё замешательство для неё — не более чем ещё одна деталь обстановки, ещё одна переменная в уравнении, которое она давно решила.
Я не говорю ни слова, но внутри меня всё гудит от этого странного, почти детского желания — трогать её постоянно, касаться её плеча, когда она проходит мимо, заправлять за ухо прядь волос, которую она вечно забывает поправить.
Это не про похоть, не про собственничество.
Это что-то другое — глубже, страшнее, честнее.
Я перевожу взгляд на свои руки, лежащие на столе, и думаю о том, как много раз за последние дни я ловил себя на этом — на том, что мои пальцы тянутся к ней, когда она не смотрит, что я запоминаю, как пахнут её волосы, когда она стоит близко.
И я хочу забыть все её возможные отношения с другими, все её не те слова или действия, все свои уже неправильные действия в её адрес...
Это ёбаное безумие.
Я взрослый человек, я не мальчишка, который впервые влюбился, но сейчас, глядя на неё, я чувствую себя именно так — потерянным, глупым, абсолютно дезориентированным.
И самое страшное — она это знает.
Она чувствует это кожей, потому что она вообще всё чувствует кожей.
Белый у стола в углу продолжает говорить по телефону, и его голос — низкий, ровный, деловой — служит мне якорем, возвращая в реальность.
Но я не хочу возвращаться.
Я хочу остаться в этой странной паузе, в этом моменте, когда Катя сидит с закрытыми глазами, и я могу смотреть на неё без страха быть пойманным.
Почему я боюсь?
Я никогда не боялся её, скорее она меня.
Но сейчас, в этой тишине, я понимаю, что моё желание прикоснуться к ней — это не просто влечение, это потребность, от которой я не могу убежать.
И она знает.
Она блять всё знает.
Я поднимаюсь.
Медленно, как будто всё тело налито свинцом, как будто каждое движение даётся через силу — хотя на самом деле я боюсь только одного: что она откроет глаза и увидит в моих всё то, что я так старательно прячу за игривым тоном и ровным дыханием.
Я обхожу стол.
Шаги мои звучат глухо по ковролину, и каждый из них приближает меня к ней, к этому креслу, где она сидит с закрытыми глазами, откинув голову назад, и выглядит при этом такой спокойной, такой чертовски уверенной в себе, что у меня внутри всё сжимается.
Я встаю за её спиной.
Она не открывает глаза.
Она вообще не двигается — только дышит ровно, и я вижу, как вздымается её грудь под тканью свитера.
Опускаю руки ей на плечи и чувствую тепло её тела сквозь одежду.
Мои пальцы находят мышцы — напряжённые, забитые после долгого разговора, после этой её игры, когда она держала всех на коротком поводке.
Начинаю массировать — мягко, осторожно, стараясь не давить слишком сильно, но и не быть слишком лёгким.
Она не реагирует.
Ни мускулом, ни вздохом.
Просто сидит, позволяя мне это делать, и я не знаю, что хуже — если бы она отдёрнулась или если бы она расслабилась. А она просто сидит и принимает это как должное, как будто мои руки на её плечах — не более чем часть обстановки.
Наклоняюсь ниже.
Мои губы почти касаются её уха, и я чувствую запах её духов — лёгкие, едва уловимые французские, смешанный с запахом табака, который въелся в этот кабинет.
–Что мне для тебя сделать в качестве вознаграждения, светлая ты наша голова? – говорю, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
Она молчит ещё секунду.
Потом её рука поднимается, пальцы касаются моей кисти — коротко, почти невесомо, словно она собиралась сбросить её, но передумала.
Сжимает мои пальцы на своём плече — едва заметно, но я чувствую это каждой клеткой.
И отвечает, не открывая глаз:
–Сделай мне кофе.
И в этом простом, будничном ответе я слышу больше, чем в любой длинной речи.
Это не приказ и не просьба.
Это то, что она говорит человеку, которому доверяет.
–Люда! – быстро выпрямляю спину, кидая в сторону двери из кабинета – Сделай кофе!
Немцова медленно выдыхает и спокойно скидывает мои руки, поднимаясь.
Наклоняет голову в бок — точно так, как когда-то научил её я сам, подавая дурной пример.
–Так и я могла бы. – устало смотрит, но на губах есть тень улыбки.
Я замираю.
Руки ещё помнят тепло её плеч, а она уже обходит меня, направляясь к двери.
–Только Люда уже давно ушла!
Она произносит это без тени упрёка, скорее с лёгкой усмешкой, и я чувствую, как краска мимолётно приливает к лицу.
Голубоглазая знает и это.
И моя маленькая оплошность — лишь ещё один штрих в её бесконечной карте моих слабостей.
Она выходит в коридор, и я слышу, как её каблуки — лёгкие, почти неслышные — удаляются в сторону кухни.
Я остаюсь стоять посреди кабинета, где Белов уже непонятно с кем по счёту разговаривает, чувствуя себя мальчишкой, которого поймали на том, что он не знает, где лежит сахар.
Внутри всё кипит от смеси неловкости и странного восхищения — она даже не оглянулась, чтобы проверить мою реакцию.
Ей это не нужно.
Я делаю шаг к двери, потом останавливаюсь.
Потом всё-таки иду за ней, потому что остаться здесь — значит признать поражение молчанием.
На кухне она уже стоит у чайника, спиной ко мне, и вытаскивает резинку из волос, выпуская их.
Я прислоняюсь плечом к дверному косяку и молча смотрю на неё.
Она чувствует моё присутствие — я вижу это по тому, как чуть заметно напрягаются её лопатки под одеждой, как она замедляет движения, хотя и не оборачивается.
Вода в чайнике начинает шуметь, и этот звук заполняет тишину между нами, делая её почти осязаемой.
–Если ты такая, после вчерашнего разговора... – начинаю я, и голос мой звучит хрипло, как будто я не пил несколько часов.
Катя медленно оборачивается, и в её глазах — та самая усталость, которую я заметил ещё когда она только заходила в кабинет.
Она качает головой, не отвечая, и я вижу, как она рассматривает меня — не как противника, не как партнёра, а как-то иначе, словно видит меня впервые.
Подходит ближе, встаёт напротив, повторяя мою позу — плечом к стене, руки скрещены на груди.
Мы стоим так, разделённые полуметром воздуха, и я понимаю, что не знаю, что сказать дальше.
Смотрит на меня, и в этом взгляде — не вызов, не усталость даже, а какая-то глубокая, давняя печаль, которую она носит в себе, как старую рану, о которой никто не знает.
Я хочу спросить её о Плеханове, о той машине, о том, что она видела и что заставило её замолчать на весь вечер, но слова застревают где-то в горле, потому что я знаю: если я спрошу, она либо соврёт, либо скажет правду, которая мне не понравится.
А я не готов ни к тому, ни к другому.
Смотрю в её ледяные голубые глаза и вижу в них отражение собственного бессилия — я, который привык решать вопросы быстро, жёстко и окончательно, сейчас не знаю, как подойти к ней, чтобы не сломать то хрупкое, что ещё осталось между нами.
Думаю о том, что если она скажет хоть слово против Плеханова, я сделаю так, что он исчезнет из её жизни навсегда, и сделаю это так чисто, что никто никогда не найдёт следов.
Я думаю о том, как я уже делал это раньше — с теми ментами после больницы, когда они подошли к ней слишком близко и жёстко, и о том, что во мне есть эта тёмная, холодная готовность, которая не спрашивает разрешения.
Мне не впервой.
И я не буду чувствовать ничего, кроме глухого удовлетворения, что её глаза перестанут быть такими пустыми.
Но она молчит.
Просто молчит, и от этого я готов биться головой об стену, потому что не знаю, что там было, и не знаю, как ей помочь, если она не пускает меня внутрь.
Она молчит, и в этом молчании я слышу не страх и не обиду, а что-то другое — может быть, защиту.
Защиту меня от того, что я могу сделать, или его от того, что я сделаю, я не могу понять.
И это непонимание разъедает меня изнутри.
Немцова смотрит на меня с минуту, не отводя взгляда, и в этом взгляде только вопрос, который она не задаёт вслух.
Вспоминаю, как вчера сказал ей про «отношения без обязательств», как выпалил это, чтобы защититься, чтобы не показать, как мне больно.
И теперь это слово висит между нами, как дым, который не рассеивается.
–Ты вчера был груб, – говорит она наконец, и голос её звучит ровно, почти без интонаций – Не потому, что сказал правду. А потому, что сказал её так, будто хотел меня оттолкнуть.
Молчу.
Потому что она права.
Потому что я действительно хотел её оттолкнуть — не её, а себя, свою собственную слабость, которую она видит насквозь.
–Так что теперь? – спрашиваю я, и слышу в своём голосе то, что пытался спрятать за иронией весь день — растерянность, почти детскую.
Она опускает глаза, и я вижу, как её пальцы начинают крутить резинку, которую она так и не надела обратно.
Это единственный её жест неуверенности, который я знаю, и от этого мне становится легче.
Значит, она тоже не знает.
Чайник закипает, и этот резкий щелчок выключателя разбивает тишину, как стекло.
Я первый отмираю, ничего так и не сказав, и это поражение почему-то не ощущается как поражение.
Подхожу к чайнику, наливаю кипяток в чашку, насыпаю кофе — без сахара, потому что помню, что она пьёт без него, — и подношу ей кружку.
Катя принимает молча, пальцы на секунду касаются моих, и это прикосновение — как разряд, короткий и болезненный.
Делает глоток, не глядя на меня, и я вижу, как пар поднимается над чашкой, застилая её лицо.
Я делаю вдох, готовый наконец сказать всё — про вчерашнее, про Плеханова, про то, что я не умею иначе и что «без обязательств» были самой глупой фразой, которую я произносил в своей жизни.
Но в этот момент из кабинета доносится голос Белова — громкий, слишком резкий для нашей тишины и этот звук режет воздух, как нож.
–Пчёла! Анвар тебя просит!
Замираю, сжимая кулаки, и чувствую, как внутри всё сжимается в тугой узел.
Анвар.
Если он звонит в такое время, значит с поставкой оружия что-то не так.
Что-то накрывается на границе, хотя паровозы проверяли с собаками уже не один раз.
Перевожу глаза от дверного проёма обратно.
Немцова смотрит на меня, и в её глазах — не обида, не упрёк, а что-то вроде понимания.
Она кивает на дверь, коротко и сухо, и говорит:
–Иди. Я понимаю, что это серьезно.
Я стою ещё секунду, разрываясь между ней и этим ёбанным кабинетом, между тем, что я хочу сказать, и тем, что я обязан сделать.
Она отводит взгляд, делая ещё один глоток кофе, и я вижу, как её пальцы чуть заметно дрожат на кружке — или мне это кажется.
Подхожу ближе, останавливаюсь буквально в двадцати сантиметрах.
–Мы вернёмся к этому разговору.
Не оборачивается, но я вижу, как её плечи чуть опускаются, как будто она выдохнула то, что держала в себе.
Не отвечает, и это молчание — не отказ, а отсрочка.
Я принимаю её, киваю сам себе и отхожу, потому что знаю: некоторые вещи нельзя дожать силой. Их можно только дождаться.
Разворачиваюсь и иду к кабинету, чувствуя спиной её взгляд, который не отпускает меня до самой двери.
Внутри всё кричит, что я оставляю её одну в этой кухне, с этим невысказанным разговором, с этой резинкой, которую она так и держит в руке, — но я иду, потому что Анвар не тот человек, которому можно сказать «подожди».
Дверь в кабинет я закрываю за собой плотно, и звук щелчка замка отсекает коридор к кухне с её тишиной и паром над кофе — как будто отрезает меня от самого важного, что у меня было.
Саня уже стоит у стола, прижав трубку к уху плечом, и в его позе — та самая напряжённость, которую я знаю по годам совместной работы и дружбы: когда что-то идёт не по плану, он становится собранным и злым одновременно, и эта злость никогда не направлена на людей, а только на обстоятельства.
Он протягивает мне трубку, не говоря ни слова, и я беру её, уже зная, что услышу.
Анвар говорит быстро, с тем характерным акцентом, который сгущается, когда он волнуется — и волнуется он редко, только когда дело касается денег или безопасности маршрута.
Суть сводится к следующему: партия стволов, которую мы ждали через неделю, уже в пути, но на одной из промежуточных точек — на перевалочной базе в приграничье — произошло наложение.
Человек, который должен был встретить груз, не вышел на связь двое суток, и Анвар не может подтвердить, что товар не попал в чужие руки.
Он предлагает два варианта: либо мы отправляем своего человека на точку, чтобы проверить всё лично, либо он сворачивает операцию и теряет предоплату — а предоплата там немалая, и я не собираюсь её списывать из-за одного пропавшего контактёра.
Я слушаю, смотрю в окно, где уже совсем стемнело, и внутри меня спокойно — та самая холодная готовность, которая всегда включается в таких ситуациях, когда эмоции нужно отключить и думать только о логистике.
Решение принимаю за три секунды: еду сам.
Потому что посылать кого-то из своих — это рисковать лишним человеком, а я знаю пограничье как свои пять пальцев, и если там что-то пошло не так, я увижу это быстрее любого другого.
Анвару коротко подтверждаю: выезжаю завтра утром, связь буду держать через Белова, он остаётся здесь — присматривать и за делами, и за тем, чтобы никто не дёргался.
Кладём трубку, и Саня смотрит на меня с тем выражением, которое я ненавижу — смесью понимания и неодобрения, потому что он знает, что причина моего решения — не только груз, но и то, что мне нужно отвлечься от кухни, где я оставил её с невысказанными словами.
–Я присмотрю за ней. – просто бросает он, словно знает всё, что между нами происходит, словно слышал каждые из наших с ней разговоров.
И я киваю, зная, что он выполнит, но мне от этого не легче.
Мы обговариваем детали: маршрут, запасные точки связи, пароль на случай, если меня возьмут в оборот — всё это привычно, отработано месяцами, и я делаю это на автомате, пока в голове крутится одна мысль: я уезжаю, не закончив разговор, и это будет висеть на мне тяжёлым грузом всю дорогу.
Выхожу из кабинета и сразу иду к ней, через этот длинный коридор, в глубине которого спрятано её укромное место.
Открываю дверь кабинета Немцовой, но он уже пустой — кружка стоит на столе, половина кофе выпита, резинка аккуратно лежит рядом, сложенная кольцом, и этот порядок почему-то задевает больше, чем если бы она оставила всё как попало.
Кати нигде нет — ушла, не дождавшись меня, и я не знаю, обиделась ли она или просто дала мне пространство, а разница между этими двумя вариантами огромна.
Я стою посреди кабинета, слышу, как тикают часы на столе, отбивая ритм, и понимаю, что завтра утром уеду, не сказав ей ни слова о том, что вчерашняя фраза про «без обязательств» была ложью, которой я прикрывался, как щитом.
И от этого становится так паршиво, что хочется разбить эту чёртову кружку о стену — но я не разбиваю.
Просто оставляю её на месте, выключаю свет и ухожу с диким желанием напиться, зная, что дорога до границы будет долгой, и что с каждой секундой, которую я проведу в машине, вопрос, который я так и не задал, будет становиться всё громче.


Комментарии