Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава 37
Звонок в дверь оборвал тишину дома.
Я, чертыхаясь про себя, откладываю помаду и бросаю в зеркало последний взгляд: декабрьское солнце за окном уже пропадало, и лицо в его лучах казалось чужим, слишком бледным, что я и пыталась исправить косметикой.
Шаги к двери дались тяжело — груз невысказанных обид давил на плечи не хуже мешка картошки.
Щёлкаю замком, и рука моя невольно замерла на ручке, когда деревянное полотно отошло от ставней.
–Тебе не кажется, что он банален? – выдыхаю вместо приветствия с горькой усмешкой, а в голосе сквозила только усталость.
Владимир, вечный посыльный чужих причуд, стоял на пороге, окутанный облаком морозного пара.
В руках он держал букет — мои любимые, белые.
Их нежные бутоны, хрупкие, как первый снег, которыми Пчёлкин меня подкупает, смотрели на меня с отстранённой, почти стыдливой красотой.
–Не знаю, – пожимает плечами переминаясь на коврике, пряча глаза то ли от ветра, то ли от моего взгляда – Эти цветы я вам ещё не доставлял.
Просто тогда была не твоя смена...
Он переступил с ноги на ногу и, вдруг вспомнив о деле, торопливо продолжает, и я сразу чувствую, что последует:
–Виктор Палыч просил передать, чтоб вы взяли трубку.
Я откинула со лба непослушную прядь и сильнее кутаюсь в домашний халат, чувствуя, как под веками закипает глухая злость.
Как он не поймет, что я уже вышла из его игры?
–Передай, что у меня нет времени. Я собираюсь на встречу. – голос мой был ровным, стальным, как лезвие – И в конце не забудь: пошёл нахрен. Прям цитатой.
Водитель коротко кивнул, глянул на охапку белого в своих озябших руках.
–Вы цветы сразу выкидывать с балкона будете или подождете, когда я от дома отъеду?
Чувствую, как усталость становится невесомой.
Нет.
Тюльпаны — не астры, они этого не заслуживают.
–Нет уж. Тюльпаны не виноваты, что он идиот, который не держит своих обещаний.
Я взяла букет, ощутив леденящую прохладу стержней о пальцы, и, вежливо попрощавшись, закрыла дверь, оставляя Владимира и его немой вопрос позади — в солнечном декабрьском дне, который так и не стал тёплым.
Запах тюльпанов в прихожей — холодный, влажный, напоминающий о промерзшей земле, из которой их вырвали ради чужого каприза.
Ставлю букет в раковину, слышу, как за окном глухо урчит двигатель — Владимир уезжает, выполнив поручение.
Звонок на домашний заставляет вздрогнуть.
Палец сам собой тянется к красной кнопке, но я замираю.
Нет, не сейчас.
Пусть повисит в небытии, как и я второй день.
Иду в спальню, снимаю домашний халат.
Платье, которое я приготовила для вечера, лежит на кровати — чёрное, выше колена, оно не терпит суеты и бледности.
Надеваю его медленно, будто доспехи и накидываю твидовый короткий пиджак в цвет, золотые пуговицы которого добавляют роскоши.
Косметика уже не кажется лишней: в искусственном свете лампы черты лица обретают чёткость, твёрдость.
Я готова выйти в мир, который ждёт меня за дверью дома, и этот мир больше не включает в себя его.
В последний раз взглянув на тюльпаны в раковине, решаюсь.
Не выброшу, но и не оставлю в вазе, как трофей.
Отношу их на островок кухни, бережно разворачиваю бумагу.
Каждый стебель подрезаю под струёй воды.
Ставлю в высокую стеклянную банку, на самое холодное окно, выходящее во двор.
Пусть простоят сколько смогут.
Их красота — не извинение, а напоминание о том, что некоторые вещи слишком хрупки, чтобы быть орудием в чужих руках.
Запирая дверь, чувствую лёгкость, почти физическую.
Груз, что давил на плечи у порога, остался там же — растоптанный на коврике немыми вопросами и принятым решением.
–Поехали. – ровно кидаю Олегу на водительском, запрыгивая в машину и поправляя шубу.
Он молча тронулся с места, и я наконец позволила себе глубоко вздохнуть.
Стекло машины отделяло меня от промозглого вечера, а тёплый воздух печки постепенно отогревал кожу.
Я смотрела на мелькающие витрины, уже украшенные гирляндами, и думала о том, что не соврала про встречу.
Меня действительно пригласил крёстный в филармонию на предновогодний концерт.
Говорила ему, что на дне рождения Беловой мне невероятно там понравилось, и вчера мы с ним договорились туда вместе отправиться.
После того ужина с предложением о замужестве мы с ним толком не общались, потому я согласилась не обдумывая.
Просто невероятно соскучилась и всё, и все обиды ушли на второй план.
Подъезжая к зданию филармонии, вижу толпу нарядно одетых людей, их смех, растворяющийся в холодном воздухе, и вспомнила, как стояла здесь почти два месяца назад.
Выхожу, поправив шубу, и холодный воздух обжёг лицо, но уже не казался враждебным.
Я прошла мимо вальяжных пар, мимо смеха и бокалов с шампанским в фойе, не задерживаясь, а только купив программку у пожилого билетёра и, не оглядываясь по сторонам, дошла до зала.
Наши места были в партере, с хорошим обзором.
Даже, наверное, лучшим чего и нужно было ожидать от дяди.
Сажусь, оглядывая заполняющиеся ряды.
Его нигде не было.
Ни в проходах, ни среди поднимающихся по лестницам на балкон.
–«Дела, как обычно...».
Расстёгиваю пиджак, позволяя себе откинуться на спинку бархатного кресла и просто ждать.
Звонок телефона в сумочке прозвучал как назойливая оса.
Я вынула его, увидела на экране знакомые цифры назойливой пчелы и на секунду задержала палец над кнопкой отклонения.
Но вместо этого просто убрала телефон обратно, не отключая, а лишь приглушив звук.
Пусть звонит.
Его настойчивость больше не имела власти нарушить тишину, которая начинала наполнять меня с первыми тихими аккордами настраивающихся инструментов.
Я смотрела на пустое кресло рядом и на сцену, где оркестр уже рассаживался, настраивая инструменты.
Время шло, а крёстного всё не было.
Знаю его привычку опаздывать, но сегодня это начинало раздражать сильнее обычного.
Смотрю на запястье — стрелки двигались, и до начала концерта оставалось всего несколько минут.
Публика стихла, свет в зале начал гаснуть, а я поймала себя на том, что всё ещё смотрю на проходы с надеждой.
Мои пальцы теребили край программки, когда раздались первые аплодисменты — вышел дирижёр.
Замечаю движение справа, понимая, что это точно ко мне, за соседнее кресло на котором я глаза уже намозолила, потому губы изображают самую искреннюю эмоцию.
Поворачиваю голову, и моя улыбка сразу испаряется, пока глаза округляются.
И в этот самый миг рядом со мной бесшумно опустился в кресло... Плеханов.
Я вздрогнула, резко, сильно — это было до того неожиданно, что воздух, казалось, споткнулся.
Он улыбался так легко и безмятежно, словно мы столкнулись у прилавка булочной, а не в полумраке зала, за секунду до того, как грянет первая нота.
Я едва слышно, сквозь зубы, процедила:
–Ты? – раздражение уже набухало в горле и, не глядя на него, притворилась, будто слежу за дирижёрской палочкой, пытаясь обуздать волну негатива и ругательств от понимания.
Признаться, я почти поверила, что крёстный забыл про свою затею
Он не обиделся на мой тёплый приём — наоборот, улыбка стала шире, но без тени наглости или заноски.
Плеханов знал, что я не посмею устроить сцену, окружённая десятками чужих взглядов.
А я чувствовала: от его молчаливого присутствия воздух в зале становится ледяным, ещё холоднее, чем был.
Не поворачиваясь, услышала его голос — низкий, отчётливый, словно с высоты:
–Николай Григорьевич просил передать: у него срочные дела. И что его место займу я.
–Так какое из двух мест твоё? – спросила я, изогнув бровь с насмешкой, не отрывая взгляда от дирижёра, который уже замер с палочкой над оркестром, и по залу разлился бесшумный вздох готовности, первые волны нот.
–Оба, если честно. – он усмехнулся, и в голосе его мелькнула едва заметная пауза, которая всё же вынудила меня взглянуть на него в упор – Твой дядя считает, что нам стоит поговорить. И я склонен с ним согласиться.
Слова крёстного с того злополучно ужина — его ненужное сватовство, его настойчивый взгляд и ту фразу, которую я добровольно забыла — всплыли из памяти, как заезженная плёнка.
Дима Плеханов. Он должен был подменить крёстного на этом концерте, чтобы мы оказались наедине.
План был прост до непозволительности: без давления, без разговоров о замужестве, просто упаковать в пространство, полное музыкой и вниманием к нему.
И тогда я поняла, с кристальной ясностью: этот вечер — не случайность.
Это второй — более точный, тихо промышленный — круг той самой петли, из которой я когда-то выскользнула.
Пока это сознание поднимало во мне мутную волну раздражения, я сдержала ее, чувствуя, что скандал в ложе всё-таки станет слишком театрален.
Вместо того я повернулась к нему, приглушила голос:
–Стало быть, ты теперь на подмене и у швейцара, и у посыльного? Крёстный не придумал иного свиданья, кроме своей подмены? Я помню про ваши долги между семьями, но ты ещё помнишь, как именно мы выносили друг друга на приёмах у родителей?
–Кать, я не управляю твоим дядей и не участвую в его планах. Но если он просит — я не умею отказать. А учитывая, что мы давно не видели друг друга, я решил: пусть. – Плеханов говорил ровно, так, будто это просто встреча старых приятелей в случайном зеле, а не спланированный ход.
Я метнула в него взгляд, но мы оба, разумеется, понимали, что осталось не выговоренным.
Я знала этого человека.
Дима всегда был несколько взбалмошен, но вдумчив — и где-то за внешним его спокойствием всегда проступала не приходившая в голову открытость перспективы отцовских поручений.
Но всё же я собирала себя, чтобы не вцепиться ему в воротник, и отвернулась к сцене:
–Если хотел поговорить — у тебя есть мой номер. Но ты выбрал тёмный зал, где я должна сдержанно хлопать в паузах и излучать спокойствие.
–Ты не должна мне ничего. Посидим, послушаем, – легко хмыкнул он – Обещаю не вспоминать ни об Италии, ни о свадьбе. Только музыка.
Он чуть протянул руку и легонько коснулся моей кисти — как жест о перемирии.
Я отдёрнула пальцы быстрее, чем за секунду.
–Тебе одного брака мало? – напомнила я, и в этом оказалось больше колкости, чем я намеривала сказать – Или тот тоже был по расчёту? – взгляд мой скользнул холодно, как и его собственные пальцы вздрогнули на колене.
Какая-то женщина сзади шикает на нас, чтоб мы поубавили пыл своих разговоров.
–Тот был не по расчёту. – тихо ответил он, и в голосе его впервые за вечер проскользнула твёрдость, будто он сдерживается – Он был по глупости и молодости. А с тобой я вообще ни разу не говорил о браке всерьёз, Катя. Это всё твой крёстный с моим отцом решили, что нам нужно породниться.
Открыла рот, но первая нота оркестра вдруг выстрелила в зал, и все разговоры стихли сами собой.
Плеханов откинулся в кресле, явно довольный тем, что время сейчас играет на него.
Я же предпочла спрятаться за музыкой, наблюдая, как смычки взметаются над струнами, как свет мягко играет на металле духовой секции.
Это было безопаснее, чем смотреть на него.
Но я всё равно чувствовала его боковым зрением.
Он слушал музыку так, будто она была ему ложного старания слышать в полсилы — концерт его не особо интересовал.
И это разозлило меня ещё сильнее: если он пришёл не ради симфонии, то ради меня, а я не была настроена быть чьим-то вечерним развлечением.
Дирижёр взмахнул палочкой, и первые такты академского величественно поплыли по залу.
Я усмехнулась, но не от радости, а от нелепости всей этой сцены.
Два человека, которые с детства знают друг друга, сидят в концертном зале и пытаются говорить о браке, о котором один из них даже не думал.
Мне захотелось встать и уйти, но кресла были старыми, с высокими спинками, и выбраться из первого ряда, не переполошив половину балкончика, было настоящей пыткой.
Я осталась.
Сжала пальцы на бархатном подлокотнике и решила, что если уж судьба заставила меня слушать эту музыку с этим человеком, то хотя бы не буду опускаться до его уровня — до этого странного, ледяного спокойствия, с которым он перекраивал наш разговор.
Оркестр перешёл к медленной части симфонии, и во мне вдруг проступила чужая ясность.
Я перестала смотреть в одну точку и повернулась к нему будто случайно, поймав его профиль на фоне тёмной сцены.
Плеханов был красив той самодовольной красотой человека, который знает, что может нравиться и злоупотребляет этим.
Мне это не льстило — меня раздражало, что он не чувствует ни неловкости, ни вины.
Я сказала тихо, почти перекрывая шёпот струн:
–Ты хоть понимаешь, что он отдал бы меня с руками, даже не спросив, мой ли это выбор?
Он чуть дрогнул — то ли от звука моего голоса, то ли от моей резкости.
Но не обернулся.
И тогда я добавила, уже чуть спокойнее, но с насмешкой, про которую не пожалела:
–Ты прав, Плеханов, о браке мы, кажется, не говорили. Только вот мой крёстный с твоим отцом делят конверты, а не наши судьбы.
–Немцова, – он наконец повернулся ко мне, и в полутьме его карие глаза казались почти чёрными – Я не пришёл свататься. Я пришёл потому, что твой крёстный — влиятельный человек, и я не нашёл разумного способа отказаться. Но раз уж мы здесь, может, ты хотя бы на минуту перестанешь думать, что я — это чей-то план. Я — это я. Больше не пацан, который дёргал тебя за косички.
Я хотела возразить, но музыка в этот миг сделала паузу — короткий вдох всего зала — и мои слова застряли где-то между гортанью и губами.
Мало верю его словам.
Плеханов ловил паузу, как сеткой, и продолжил тише:
–Если бы я хотел подыгрывать твоему дяде, я бы выбрал более настойчивую тактику. А я просто сижу здесь, слушаю Чайковского и не трогаю тебя. Может, это и есть лучший разговор, который мы вели за много лет.
Сжимаю губы, но что-то во мне чуть остыло.
Он всё ещё был прав, как бы меня ни бесила эта правота.
Оркестр заиграл громче, и я почувствовала, что моя резкость — как пережжённый провод — начинает терять заряд.
Я выдохнула и сказала, уже мягче, но всё ещё с иголочкой:
–Ты изменил тактику, Дим. На ужине ты хотя бы притворялся, что тебе не всё равно.
Усмехнулся, и эта усмешка мелькнула, как свет на лезвии пера.
Он не посмотрел на меня — глаза его были на сцене, но голос звучал для меня:
–Там я был мальчишкой, который боролся с твоим индюшачьим характером ради собственной выгоды в глазах отца. Сейчас я мужчина. Вечер в филармонии, с чужим креслом и красным бархатом — это не западня, Катя. Это — возможность перестать не разговаривать друг с другом, а придумать хоть какую-то тактику.
Я не нашла, что ответить сразу, потому что это было слишком серьёзно, слишком смешно, слишком почти правдиво.
И мне стало почти стыдно, что я записала его заранее в список своих обидчиков за этот вечер только потому, что он оказался рядом.
Отворачиваюсь, опускаю плечи и слушаю, как скрипки ведут тему к кульминации.
Минута прошла в молчании, и это молчание было чуть другим, чем раньше.
Он не наседал, не тянул мою руку, не ждал ответного шага.
И я вдруг с неловким удивлением заметила, что мне почти спокойно в этом кресле рядом с ним.
Скрипки взмыли ввысь, и я поймала себя на том, что впервые за вечер слушаю не свою обиду, а музыку.
Чайковский умел быть настойчивым без слов, и я вдруг подумала: а что, если и Плеханов умеет так же — тихо, через паузы и присутствие, вести свою линию, не перебивая мою?
Краем глаза я видела, как его пальцы лежат на колене без напряжения, как вполголовы его профиль даёт благодарность за прохладный зал и давно знакомые лица.
Он не смотрел на меня — слушал, дышал, и я перестала наконец обороняться.
Минута шла за минутой, и я почувствовала, что гнев, который я притянула сюда, как тяжёлую накидку, начинает сползать с плеч.
Оркестр перешёл к финалу первой части — лёгкую, почти шаловливую.
Я поймала на себе взгляд той женщины сзади — она, кажется, удивлялась тому, как два человека могут сидеть так близко и говорить так много, двигаясь только шепотом.
Плеханов прав — никто из нас не был здесь случайным.
И эта случайность, из которой он не давил, а просто был рядом, начинала высветливать мне мрачные углы: я настолько привыкла ждать от людей старых уловок, что позабыла, как можно просто сидеть с человеком в тишине, не рисуя планов и недоговорённостей.
Когда последние ноты опали в зал, загорелся свет.
Я повернулась к нему, готовая на новое слово, но он уже поднимался, ободряя пальцами моё плечо — легко, как приятель, без давления.
–Давай я угощу тебя кофе? Если ты позволишь себе компромисс хотя бы на один час — без крёстного, без отцов, без плана и ловушек.
Я молча взглянула на его протянутую руку.
Огонёк зажигался в груди, но не тот острый, раздражительный.
А тот, что шептал: «Хватит видеть опасность в каждом человеке».
Я встала, выдержала паузу и, не взяв его ладонь, пробормотала:
–Один кофе. – спокойно киваю, выставляя перед собой руку с сумочкой, в которой притих телефон – Я выслушаю тебя, но это ещё не мир.
–Кто говорит о мире? – улыбнулся он, и в мягкой простоте его фразы мне вдруг показалось, что это будет лучший наш разговор за последние годы.
Мы вышли в фойе, где уже гудела толпа, разбитая на маленькие островки разговоров.
Мужчины в тёмных костюмах кивали дамам, женщины поправляли причёски, и только я всё ещё чувствовала послевкусие.
Он шёл рядом, не обгоняя, не подталкивая, и это было странно — я привыкла, что мужчины ведут.
Особенно такие, как Плеханов, — привыкшие к компромиссам от других, а не для себя.
Дима взял наши номера гардероба и пошёл за вещами, а я осталась стоять у колонны, глядя на позолоту арок.
Смотрела на людей, которые переговаривались после концерта, на пары, которые держались за руки с тоскливой привычностью, и вдруг поймала себя на недостойной, но тёплой мысли: а ведь если бы не этот вечер, я бы сейчас не стояла здесь одна, слушая чужой смех и сидела в тихом доме, глядя на фонари, который которые светят не для меня.
Или разговаривала с...
Плеханов вернулся с моей шубой, повернул её для меня, отворотом к плечам.
Его пальцы один раз коснулись воротника, поправили мех, и это было не прикосновение собственника, а жест старой привычки, нёсший что-то почти заброшенное.
–Поедем на моей. – просто говорит он, как констатацию фактов.
–Я с водителем.
–Верну я тебя к водителю. – выдыхает, почти устав – Тут недалеко ехать, может, даже на третий акт успеем.
Его «верну я тебя к водителю» прозвучало так буднично, что я поймала себя на том, что уже киваю, прежде чем успеваю придумать причину отказа.
Олег ждал у выхода, но я махнула ему рукой — коротко, как в те времена, когда я ещё могла позволить себе спонтанность.
Он понимающе кивнул, убрал телефон в карман пальто, и через мгновение его машина бесшумно отъехала от тротуара.
А я стояла под тяжёлым фонарём у концертных дверей, чувствуя, как мороз проникает под шубу, и ждала, пока Дима подгонит своё авто.
Лексус подъехал мягко — почти бесшумно, как та же музыка, что мы слушали внутри.
Он вышел, открыл мне дверь, и я скользнула на пассажирское кресло, автоматически пристегнулась в тёплую кожу, нагретую печкой.
Внутри пахло чистотой — кожа, мягкий и чуть заметный аромат свежих цветов.
Я ждала подвоха в том, как он заведёт двигатель, как тронет руль, как будет бросать взгляды на меня — всё это было отточено в прошлом опыте.
Но Плеханов лишь откинулся, проверил зеркала, переключил передачу, и мы выплыли в центр, в святящуюся колоннаду города.
Он не говорил. Просто держал дорогу одной рукой, щурясь на свет идущих машин, а вторую опускал на подлокотник — без всякого движения в мою сторону.
Это было странно и в чём-то даже лучше любой болтовни.
Я смотрела в окно на влажные позолоты, на людей, спешащих к своим поздним делам, и ждала, когда он начнёт говорить о деловом, о выгоде, о наших односторонних договорах.
Но даже когда мы упёрлись в красный свет, он просто продолжил смотреть вперёд, и только на втором сигнале обернулся, спросил:
–Ты любишь кофе с чем-то помимо сахара? Или ты по-прежнему пьёшь чёрный, без всего?
Я хмыкнула, вспоминая, откуда он знает, и он добавил, поймав бегущую мою тень:
–Твой крёстный говорил когда-то, что ты не допускаешь ничего лишнего ни в жестах, ни в чашке. Но я не слежу за этим.
Я молчала.
Он не настаивал.
Мы ехали тихо, он свернул налево, в тихие переулки, где фонари висели реже, а снег покрывал асфальт белой мягкой пылью.
Ни одна мысль об отступлении не рождалась в моей голове.
–А ты, я смотрю, по-прежнему не умеешь просто молчать и слушать. – начала я, поглядывая на него боковым зрением – Вечно тебе нужно что-то знать, как будто это что-то меняет.
Он слегка улыбнулся, не поворачивая головы.
–Знаешь, Кать, а ведь я помню, какая ты была, когда мы встретились на дне рождении Мельникова. Ты тогда ещё не носила такие тяжёлые серьги и не смотрела на людей так, будто они обязаны пройти проверку, прежде чем дышать с тобой одним воздухом.
–Люди меняются, – чувствую, как холодок пробегает по позвоночнику – Ты, например, стал ещё более самоуверенным, чем был.
–Самоуверенность — это то, что отличает нас от тех, кто боится брать своё. – плавно перестроился в левый ряд, – А вот ты... ты стала высокомерной. Не замечала?
Поворачиваюсь к нему, собираясь возразить, но он продолжал, словно не замечая моего взгляда:
–Твой крёстный с моим отцом предлагали выйти за меня. И ты отказалась, даже не хотя обсудить это со мной наедине. Просто послала нахер. Ни одной попытки понять, что я мог бы предложить. Просто холодный отказ на берегу. Это ведь не гордость, Катя. Это спесь.
Меня бросило в жар, несмотря на мороз.
–Ты серьёзно решил поднять эту тему сейчас? Прямо в машине, по дороге за кофе?
–А когда ещё? – он наконец посмотрел на меня, и в его глазах я не увидела ни доброжелательности, ни насмешки, только странную, почти ледяную неприязнь – Ты умудряешься сократить любые разговоры до коротких встреч, где можно обменяться любезностями и разбежаться. Я хочу, чтобы ты поняла: я не просил тебя ни о чём, когда твой крёстный говорил о браке. Это была твоя идея — громко уйти с ужина и любезно со мной попрощаться. А теперь ты ещё и обижаешься, что я замечаю очевидное.
Я сжала пальцы на ремне безопасности, ощущая, как машина плавно набирает скорость.
–Ты назвал меня высокомерной, – голос подрагивает, боясь обгоняемых машин спереди – Это не про меня.
–А что про тебя? – он слегка прибавил скорость, и городские огни потекли быстрее за окном – Ты приехала в фелармонию с водителем, чтобы не оставлять себе ни единого шанса на спонтанность. Ты ходишь на праздники так, будто они записаны у тебя в ежедневнике под грифом «формально». Ты прячешь себя за этими идеальными манерами и дорогой одеждой и когда жизнь предлагает тебе что-то, что не входит в твой план, ты отказываешься, не разбираясь. Это не про высокомерие?
Смотрю на его профиль — чёткий, уверенный, с лёгкой щетиной, которую он, кажется, не собирался сбривать в ближайшие дни.
Хочу высказать грубо, рассказать ему, что всё совершенно наоборот — это мне всю жизнь не дают и единого шанса на спонтанность, на лишний вздох не в ту сторону, но сжимаю жевательные зубы.
Воздух в салоне стал плотнее, и я поняла, что мы уже не едем в кафе, которое я себе представляла по его словам, а куда-то дальше, к пустырям и новым районам, где огни реже и темнота гуще.
Я могла бы попросить его остановиться, но во мне заговорило то самое упрямство, которое он только что описал.
–Ты ведь не кофе предлагал, – наконец разрезаю тишину – Ты вёз меня сюда, чтобы сказать всё это, да?
Он не ответил сразу.
Его рука легла на руль, чуть крепче сжала, и машина добавила ещё немного хода.
Мимо проплыл знак с названием посёлка, который я не запомнила, а потом снег за окном стал гуще, и я увидела редкие силуэты дачных домов.
Но он продолжал ровно, будто размышлял вслух, а не говорил со мной:
–Твой дядя сказал, что ты не подпускаешь к себе людей ближе, чем на вытянутую руку. Я не верил. А теперь смотрю — он был прав. Ты как крепость, в которой никто не живёт, только стены и часовые. И каждое предложение, которое идёт не по твоему сценарию, ты встречаешь как личное оскорбление.
Ощущаю, как что-то внутри напряглось — холодным, точным, как сталь.
Он говорил то, что я сама часто думала в темноте, когда оставалась одна, но сказанное им, вслух, посреди уютного салона его машины, звучало почти жестоко.
–Ты о чём? – спрашиваю, стараясь, чтобы голос звучал ровно, хотя пальцы уже стиснули ремень сильнее.
–О том, что ты слишком высоко себя ставишь, – ответил он, чуть обгоняя машину впереди, неторопливо и плавно перестраиваясь в левый ряд – Когда твой дядя предложил мне стать твоим мужем, я не удивился. А ты даже не поинтересовалась, что я думаю об этом. Ты сразу решила, что имеешь право отказать.
Предложил стать...?
Разве это не их давние долги?
Поворачиваюсь к нему, и мои брови поднимаются.
Внутри возрождалось то самое раздражение, которое я обычно прятала за улыбкой.
–Отказать? – переспросила – Вы предлагали мне брак по расчёту. Ты серьёзно считаешь, что это можно называть предложением? Вы — бизнесмены, и должны понимать, что союз, который я не выбирала, — это не то, что я готова принимать.
–А ты не допускаешь мысли, что я мог относиться к этому иначе? – он бросил короткий взгляд в мою сторону, и я увидела, как его челюсть напряглась – Ты смотрела на меня так, будто я предлагал тебе продать себя. А я просто сказал, что готов взять тебя со всеми твоими заморочками и не требовать ничего, кроме того, чтобы съездить в грёбаную Италию. Но этого тебе мало, да? Тебе всё мало.
Он добавил газу, и машина, мягко качнувшись, вырвалась вперёд, оставляя позади фонарные столбы, сливающиеся в одну световую линию.
Мне нужно его разговорить.
Просто разговорить и он сам мне выдаст что-то, за что я смогу поймать нить плана крёстного.
Кровь в ушах закипает.
Каждое его слово будто снимало слой чего-то, что я тщательно строила годами.
–Ты называешь меня заносчивой, – голос дрогнул от сдерживаемого страха – А сам говоришь со мной так, будто я — твоя собственность, которую ты вот-вот получишь по договору. Я не заносчивая — я требую уважения к себе. Это разные вещи.
–Уважение? – он усмехнулся, но в этой усмешке не было тепла, лишь лёгкое презрение – Уважение — это когда ты хотя бы выслушиваешь человека, прежде чем захлопнуть дверь. Ты же не дала мне и шанса объясниться. Ты просто исчезла, оставив после себя запах дорогих духов и ощущение, что я для тебя — пустое место.
Я почувствовала, как от его слов в груди разрастается тугой комок.
Машина тем временем свернула на грунтовку, и колёса мягко зашуршали по снежной каше. За окнами потянулись силуэты заснеженных сосен, редкие фонари почти исчезли, и темнота стала гуще, плотнее, будто пыталась задушить свет фар.
Перевожу взгляд на спидометр — стрелка подбиралась к ста, и это было слишком для этой узкой, обледенелой дороги.
–Притормози, – стараюсь, чтобы голос звучал твёрже, чем я себя чувствовала – Мне не нравится эта скорость.
Он не сбавил ходу.
Лишь на мгновение повернул голову, и в полумраке салона я увидела, как на его губах заиграла едва заметная улыбка — не злая, но какая-то... властная.
А потом его правая рука соскользнула с руля, мягко опустилась на подлокотник и, не спрашивая разрешения, легла мне на колено.
Тёплая, тяжёлая, чуть шершавая ладонь накрыла мою ногу сквозь ткань колготок, и от этого прикосновения по коже пробежал электрический разряд — страх.
–Кать, – проговорил он, не глядя на меня, продолжая следить за дорогой – Ты думаешь, я пригласил тебя в машину, чтобы просто съездить выпить кофе? Я пригласил тебя, потому что хочу, чтобы ты увидела: мы не чужие. Мы могли бы быть чем-то большим. Ты и я — мы бы смотрелись идеально. Ты — эта холодная, неприступная красавица, и я — тот, кто не боится твоего холода. Мы бы уравновесили друг друга. Ты бы научила меня мягкости, а я бы научил тебя не бояться жить.
Его пальцы чуть сжались на моём колене, и я почувствовала, как внутри меня поднимается волна паники — не из-за скорости, не из-за темноты за окнами, а из-за того, что его слова начали проникать сквозь ту броню, которую я строила годами.
Попыталась отодвинуться, вжаться в кресло, но ремень держал крепко, и его рука оставалась на месте — настойчивая, грубая.
–Плеханов, – произношу я, и мой голос прозвучал хрипло – Останови машину. Сейчас же.
Не остановился.
Вместо этого он чуть сбросил газ, но продолжал ехать, глядя вперёд, туда, где вдали начинал угадываться тёмный силуэт недостроенного здания.
Его голос, когда он заговорил снова, был низким и спокойным, почти ласковым, и от этой ласки мне стало ещё страшнее:
–Я знаю, что ты боишься. Ты всегда боялась того, что не можешь контролировать. Моя скорость, мои слова, моя рука на твоей ноге — всё это не в твоём сценарии, и это пугает тебя до чёртиков. Но, Катя, подумай: разве не устала ты от своих идеально выстроенной жизни и одиночества? Я предлагаю тебе другое. Я предлагаю тебе брак, в котором ты наконец сможешь дышать свободно.
Я смотрела на его профиль, на то, как уверенно он держит руль одной левой рукой, как его кадык дёргается, когда он глотает, и впервые за вечер я осознала, насколько он опасен и незнаком.
–Ты предлагаешь мне не брак. – наконец нахожу в себе силы отстранить его руку.
Я сняла её со своего колена и положила обратно на подлокотник, стараясь, чтобы мои пальцы не дрожали.
–Ты предлагаешь мне раствориться в твоей уверенности. А я не умею растворяться. Я умею только быть собой.
Он молчал ещё несколько секунд, и в этом молчании я слышала лишь гул двигателя и шорох шин по снегу.
Потом он усмехнулся — коротко, зло, не глядя на меня.
–Быть собой, значит? – он покачал головой, и его пальцы на руле на миг побелели от хватки – А ты сама-то знаешь, кто ты?
Я уже открыла рот, чтобы возразить, когда заметила, как его взгляд на долю секунды дёрнулся в сторону — туда, где за снежной пеленой начал вырисовываться тёмный, рваный силуэт.
Что-то массивное, неровное, с пустыми глазницами окон.
Недостроенный дом, брошенный на полпути к жизни.
Дорога сузилась до одной полосы, и снег на ней был плотнее, а под ним угадывался лёд.
–Ты везёшь меня к этому? – совсем тихо бросаю, но он услышал.
Он услышал и улыбнулся — той самой властной, кривой улыбкой, от которой у меня внутри всё сжалось.
–А что? Испугалась? – он не сбавил хода, и я почувствовала, как машина начала скользить, едва заметно, но достаточно, чтобы сердце пропустило удар – Ты думала, я шучу? Я говорил тебе про то, как всё бы у нас было хорошо. Про то, что ты должна научиться слушать то, что тебе говорят. Ну вот. Я покажу тебе, что бывает, когда не отпускаешь руль.
Замираю.
Его слова повисли в воздухе между нами, тяжёлые, почти осязаемые.
Я смотрела на стену дома, которая росла впереди с пугающей скоростью, и понимала, что мы не успеваем затормозить.
Что он не собирается тормозить.
Что его рука на руле не дрогнула ни на миллиметр, а в глазах — тот самый ледяной блеск, который я видела, когда он говорил про мой отказ.
–Ты сошёл с ума. – выдыхаю, вцепившись пальцами в ремень безопасности.
Мой голос сорвался, я услышала в нём то, чего не слышала давно, — панику.
–Останови. Немедленно. Это не шутка.
Повернул голову, посмотрел на меня.
И в этом взгляде я вдруг увидела всю внутреннею гниль этого человека, который не хочет останавливаться на начатом.
–Ты так и не поняла, да? Я не пытаюсь тебя убить. Я пытаюсь тебя объяснить, что по-другому не будет. Мне нужно, чтобы ты согласилась на эту свадьбу.
Снова перевёл взгляд на дорогу.
Я видела, как стена приближается, как она вырастает из темноты — серая, облупленная, с торчащей арматурой, с заледенелыми ступенями, ведущими в никуда.
Мои пальцы судорожно впились в сиденье.
Открыла рот, чтобы закричать, — но звук застрял в горле.
А потом он резко вывернул руль.
Машина вильнула, протестующе заскрипев шинами, и я почувствовала, как меня бросает в сторону.
Снег взметнулся из-под колёс, залепил лобовое стекло, и на секунду мир стал белым, беззвучным, будто я провалилась в вату.
Удар не был громким.
Он был глухим, тяжёлым, как удар кулаком в подушку.
Машину тряхнуло, потащило, и я зажмурилась, ожидая, что сейчас стекло брызнет осколками, что металл сомнётся, что всё закончится.
Но ничего не случилось.
Тишина.
Двигатель заглох.
Снег медленно оседал за окнами.
Открываю глаза и вижу, что мы стоим в нескольких сантиметрах от стены.
Буквально в нескольких сантиметрах.
Его рука всё ещё лежала на руле спокойно, уверенно.
Он смотрел на меня, и в его взгляде не было ничего — ни страха, ни восторга, ни сожаления.
А лишь лёгкая прямая насмешка.
Дима внезапно запрокинул голову и расхохотался — громко, отрывисто, почти безумно.
Этот звук, неестественно резкий в застывшем зимнем воздухе, ударил меня по ушам сильнее, чем сам факт не случившейся аварии.
Его плечи сотрясались, а в глазах, только что ледяных и пустых, теперь плясали искры какого-то дикого, необъяснимого торжества.
Я чувствовала, как моё сердце, минуту назад ушедшее в пятки, теперь бешено колотится где-то в горле, пытаясь пробить путь наружу.
–Ты видела своё лицо? – выдавил он сквозь смех, вытирая пальцами уголок глаза, где выступила влага – О боже, Немцова, ты бы видела себя сейчас. Ты же была готова встретить смерть с гордо поднятой головой, как настоящая мученица, только бы не признать, что кто-то может быть сильнее твоих правил.
Я не могла дышать.
Воздух в салоне казался густым, пропитанным адреналином и его странным, нервным весельем.
Мои пальцы, всё ещё вцепившиеся в ремень безопасности, побелели до такой степени, что начали неметь.
Он медленно повернулся ко мне, всё ещё посмеиваясь, и этот звук постепенно переходил в хриплое, спокойное дыхание человека, который только что сбросил огромную тяжесть.
–Успокойся, – бросил он, прищурившись, и его лицо вдруг стало пугающе серьёзным, словно маска, которую он на секунду примерил, чтобы проверить мою реакцию – Это была всего лишь шутка. Маленький урок для той, кто слишком сильно привыкла контролировать каждый свой вдох. Видишь? Ты не умерла. Даже машина цела. Но теперь ты хотя бы знаешь, что в твоей жизни есть место не только расчётам, но и чистому, первобытному страху, который ты так старательно пыталась вытравить.
Я смотрела на него, и внутри меня всё превращалось в пепел.
Весь мой гнев, весь план, вся решимость, с которой я ехала сюда — всё это рассыпалось под его небрежным «шутка».
В этот момент я поняла, что он не просто опасен; он играл с моей жизнью, как с неисправной игрушкой, ради того, чтобы увидеть, как я сломаюсь и соглашусь.
И самое страшное было в том, что в глубине души, там, где я прятала свою уязвимость, я чувствовала: он победил.
Он дотянулся до того, что я считала неприкосновенным.
Плеханов снова повернул ключ в замке зажигания, и двигатель отозвался утробным, утробно-равнодушным рыком.
Машина плавно тронулась с места, разворачиваясь на узкой, присыпанной снегом обочине.
Его движения были пугающе точными, выверенными до миллиметра, словно ничего из произошедшего минуту назад не выбило его из привычной колеи.
Дима что-то говорил — что-то о том, как полезно иногда выходить из зоны комфорта, — но его голос доносился до меня как сквозь толщу мутной воды.
Я не слушала.
Я смотрела в окно, на мелькающие мимо серые стволы деревьев, чувствуя, как внутри меня медленно, по крупицам, кристаллизуется холодная решимость.
В голове пульсировала лишь одна мысль: крёстный.
Он единственный человек, чей авторитет Дима признавал, единственная стена, за которой я могла укрыться от этого безумия.
Я знала, что расскажу ему всё — каждую деталь, каждый его смешок, каждое слово, брошенное с издевкой.
Но я не произнесу ни звука в присутствии Плеханова, не выдам себя ни единым жестом.
Пусть он думает, что сломал меня, пусть тешится иллюзией контроля.
Эта ложь станет моим единственным оружием, моей единственной защитой в этой неравной игре.
Я сидела, вжавшись в спинку кресла, боясь даже вздохнуть лишний раз, чтобы не спровоцировать его на новый виток «воспитания».
Каждое движение стрелки спидометра казалось мне насмешкой над моим бессилием.
Стараясь скрыть дрожь в руках, я спрятала их под мехом шубы, сжимая кулаки так сильно, что ногти впивались в ладони до боли.
Эта физическая боль была единственным, что удерживало меня в реальности, не позволяя провалиться в бездну отчаяния, которую он так заботливо для меня вырыл.
Мы ехали молча — он с тем же выражением странного, удовлетворенного спокойствия на лице, я — словно кукла с застывшей маской на лице.
Мне казалось, что если я сейчас пошевелюсь, если выдам хоть каплю того ужаса, что сковывал мои легкие, он почувствует это и снова развернет машину в сторону края обрыва.
Весь мир сузился до этого тесного салона, до гула мотора, до запаха цветов и до осознания того, что в данный момент моя жизнь — лишь игрушка в руках человека, который перестал видеть во мне равную.
Мольба о том, чтобы этот путь поскорее закончился, стала моей единственной молитвой.
Видела, как впереди начали проступать очертания города, и с каждой секундой надежда на спасение становилась всё острее.
Я доберусь до водителя, он отвезёт меня домой, там я дождусь момента, когда смогу оказаться в безопасности, и тогда, в тишине дома, я наконец позволю себе перестать быть сильной.
А пока — я буду играть его роль, молчать и ждать своего часа.
Машина притормозила у высокого крыльца филармонии, ещё не успев полностью остановиться, а я уже рванула ручку двери.
Ледяной воздух ударил в лицо, вырывая из душного плена салона, и я на мгновение зажмурилась, впуская в лёгкие эту колючую свежесть.
Дима что-то крикнул мне вслед, но его голос потонул в шуме ветра и собственном сердцебиении, которое гулко отдавалось в ушах.
Я почти бежала к припаркованной у обочины машины, где за рулём сидел Олег.
Водитель уже заметил меня, выбрался из машины и открывал заднюю дверь, но я не сбавляла шага, боясь, что одно лишнее мгновение промедления подарит Плеханову шанс снова схватить меня за руку.
Я уже почти нырнула в спасительный тёплый салон, когда краем глаза уловила движение сзади.
Обернувшись, я увидела, как Дима идёт ко мне через парковку, и в его руке — пылающий на фоне серого снега букет, тот самый который я не замечала в салоне, но чётко слышала аромат.
Я замерла, придерживая дверцу, не в силах отвести взгляд от этих цветов.
Они были неестественно яркими, почти ядовито-красными, с длинными, хищно загнутыми шипами, которые торчали из стеблей, словно иглы дикобраза.
Он остановился в нескольких шагах от меня, и на его губах блуждала та же странная, удовлетворённая улыбка, что и весь вечер.
–Чуть не забыл тебе их подарить. – произнёс, протягивая букет.
В его голосе не было ни угрозы, ни злости, лишь какая-то издевательская, покровительственная забота.
–Нехорошо оставлять без внимания. Люди могут подумать, что я плохо забочусь о своей подруге.
Я смотрела на шипы, на то, как они белеют на кончиках, словно отполированные, и внутри меня всё сжалось в тугой, болезненный узел.
Взять эти розы означало принять его игру, его власть, его «подарок» как знак того, что я сдалась.
Отказаться — спровоцировать его на новый виток агрессии, прямо здесь, на глазах у людей, которые покидали концертный зал.
Водитель, с безразличием и спокойными глазами, стоял у открытой двери и ждал, не вмешиваясь в эту немую дуэль.
Рука моя потянулась к букету сама собой, против воли, повинуясь животному инстинкту — убраться отсюда, оказаться в машине, захлопнуть дверь.
Пальцы сомкнулись на шершавой обёрточной бумаге, и я почувствовала, как один из шипов процарапал кожу, оставляя тонкую, горячую царапину.
Я не вскрикнула, лишь крепче сжала губы и, коротко кивнув, развернулась и опустилась на заднее сиденье.
Плеханов, кажется, хотел что-то добавить, но я уже захлопнула дверцу, и стекло разделило нас — меня с этим проклятым букетом в руках и его, стоящего на снегу с этой жуткой улыбкой.
Мерседес плавно тронулся с места, и только когда машина свернула за угол, скрыв фигуру Димы, я позволила себе выдохнуть.
Руки дрожали, и розы в моих пальцах казались мне живым напоминанием о том, что просто так этот вечер для меня не закончился.
Я смотрела на красные лепестки, на почти появившиеся капли крови, проступившие на царапине, и чувствовала, как внутри меня растёт не страх, а глухая, тягучая злость.
Эти цветы он подарил мне не как знак внимания — он вручил их мне, как клеймо, как напоминание о том, что он всё ещё держит меня на коротком поводке.
Когда машина свернула на шоссе, ведущее за город, я наконец позволила себе откинуть букет на соседнее сиденье, рядом с той самой злостью, что уже не помещалась в груди.
Розы упали с глухим шорохом, их шипы впились в обивку, и я смотрела на них с отвращением, как на дохлую птицу, которую принесла кошка.
Царапина на ладони пульсировала, тонкая полоска крови уже засохла, но боль осталась — тупая, навязчивая, словно заноза, которую не вытащить.
Я сжала руку в кулак, и ногти снова впились в кожу, но теперь эта боль была мне почти приятна.
Она отрезвляла, не давая провалиться в ту липкую, безысходную тоску, что поднималась изнутри и норовила затопить сознание.
За окном мелькали голые деревья, серое небо низко нависало над трассой, и мне казалось, что весь мир замер в том же тягучем ожидании, что и я.
Я боролась с желанием разреветься прямо на ходу — это было бы так просто, так естественно, но я не имела права.
Олег смотрел на дорогу с подчеркнутым безразличием, но я знала, что он видит всё: и мои дрожащие руки, и побелевшее лицо, и ту судорожную неподвижность, с которой я старалась удержать себя в вертикальном положении.
Он был человеком крёстного, старым, проверенным, и я не хотела выглядеть перед ним слабой — особенно после того, как столько времени строила из себя неуязвимую.
Я смотрела в окно, считая столбы, беззвучно повторяя про себя, как молитву, адрес загородного дома, и с каждой секундой он приближался, пробиваясь сквозь пелену этого кошмарного вечера.
Дом появился на горизонте неожиданно, как крепость из тумана — двухэтажный, с тёмными окнами и высокой кованой оградой, утопающей в сугробах.
Олег притормозил у ворот, и я увидела, что они приоткрыты, а у калитки припаркована знакомая иномарка.
Машина Пчёлкина стояла под фонарём, и его тень скользила по свежевыпавшему снегу.
Он курил, прислонившись плечом к капоту, и, когда фары моей машины выхватили его из темноты, он не двинулся с места, лишь медленно выпустил струю дыма в морозный воздух.
Олег заглушил двигатель, но я не спешила выходить — секунду, другую, я сидела, глядя на этот силуэт, и чувствовала, как напряжение в салоне становится почти осязаемым.
Потом я всё-таки открыла дверь, и колючий воздух хлестнул по лицу, возвращая меня в реальность.
Мы встретились на середине двора, как два дуэлянта на рассвете, — я вышла из света фар, он шагнул навстречу из полумрака, и на миг его лицо оказалось в жёлтом круге, осветившем острые скулы и прищуренные глаза.
Он не сказал «здравствуй», разумеется, — он вообще никогда не начинал с простого.
Пчёлкин сбил пепел с сигареты, глядя на меня сверху вниз, и его губы тронула та самая ухмылка, которую я видела уже сотню раз, — ухмылка человека, который всегда знает, что скажет следующим, и уверен, что это будет для меня неожиданностью.
–Ну и вид у тебя, Голубоглазая. – произнёс он вместо приветствия, разглядывая моё лицо с той спокойной, почти наглой внимательностью, что выводила меня из себя сильнее любых оскорблений – То ли ты на концерт ездила, то ли на похороны. Хотя, судя по всему, разница небольшая. – затянулся, выпустил дым в сторону, и в его голосе не было ни злобы, ни насмешки — только усталая констатация факта, словно он говорил о погоде.
Не хочу интересоваться откуда он узнал про филармонию.
Просто хочу убрать из головы возможные доводы и догадки из сегодняшнего дня.
Я неимоверно устала.
Молчу, глядя ему в глаза, и не позволяю себе ни моргнуть, ни отвести взгляд.
Внутри меня всё дрожало от холода и от той глухой злости, что копилась весь вечер, но снаружи я была спокойна, как лёд.
Понимаю, что он проверяет меня, что его колкость — это лишь первый ход в привычной партии, и что моя реакция сейчас определит, кто из нас будет вести разговор дальше.
Я сделала шаг вперёд, сокращая расстояние до него, и позволила себе кривую усмешку, вложив в неё всю ту усталость, что уже не помещалась в груди.
–Решил, если я не беру трубки, то можно лично появиться? Как всегда, без приглашения?
Вижу, как его ухмылка стала чуть шире, но в глазах промелькнуло что-то другое — то ли уважение, то ли лёгкое разочарование от того, что я не сломалась с первого удара.
Он сунул руки в карманы длинного пальто, словно готовился к долгому разговору, и слегка покачал головой, будто услышал от меня что-то забавное и одновременно детское.
–Без приглашения... – повторил он, пробуя слова на вкус – Немцова, я тебе звонил два дня. А ты даже не соизволила ответить на тюльпаны, кроме того, как нахер послала. Не то чтобы я ждал от тебя отчёта, но знаешь, как это выглядит со стороны? Когда человек пропадает после того, как мы договорились о хоть каких-то отношениях в плане друг друга, я начинаю думать, что либо у неё всё в порядке, либо она закапывает кого-то в лесу. Ты не давала повода для второго, так что я решил проверить первое.
Он сделал шаг ближе, и я почувствовала запах табака и морозной свежести от его одежды.
Стою не двигаясь, и смотрю, как он изучает меня — взгляд скользнул по моему короткому платью, по небрежно накинутой шубе, по волосам, которые явно растрепал ветер.
Он всё видел, каждый штрих, каждую деталь моего вечера, и это было хуже любого допроса.
Я уже открыла рот, чтобы ответить что-то резкое, как вдруг сзади послышались шаги — это Олег, подошёл со стороны машины, держа в руке букет роз, который я оставила на заднем сиденье.
Мужские руки молча протягивают мне цветы, и в этот момент я почувствовала, как внутри всё сжалось.
Я взяла букет, машинально, не глядя на него, но Пчёлкин не мог не заметить.
Его глаза опустились на розы — ярко-красные, нахальные, ещё не успевшие замёрзнуть, — и я увидела, как его лицо меняется.
Не то чтобы оно стало злым, но что-то в нём щёлкнуло, как замок, и он перевёл взгляд с букета на меня, и в этом взгляде не было больше ни шутливости, ни усталой игры.
–А, – сказал он коротко, и это «а» повисло в морозном воздухе, как пар от дыхания – Ну, тогда понятно, почему пропала. Цветы, филармония, позднее возвращение... Мне, пожалуй, стоит извиниться, что я помешал твоему свиданию. Не хотел быть третьим лишним.
Пальцами поправил воротник, и в его голосе появилась та самая холодная вежливость, которой он всегда прикрывался, когда злился.
Сжала букет крепче не позволяя себе даже поморщиться.
Я хотела объяснить, что он неправильно всё понял, что это просто цветы от того человека, который морально добивал меня, что весь этот вечер был ложью для меня, которую я мечтала забыть, но слова застревали, потому что я знала — он не поверит.
Не поверит ни одному моему слову, потому что он уже сложил картину, и картина эта была логичнее любой правды.
И даже то, о чём мы договорились на холодном балконе банкетного зала тут не поможет.
–Он даже не знает, какие цветы ты любишь?
–Так, значит, ты не просто так звонил? — перебиваю, оставляя его вопрос без внимания и мой голос прозвучал ровнее, чем я рассчитывала – Не для того, чтобы проверить, жива ли я. У тебя было что сказать, да?
Несколько секунд он смотрел на меня, и я видела, как где-то глубоко у него в голове что-то решается, как он взвешивает, стоит ли говорить то, зачем приехал, или лучше уйти, оставив это между нами как незакрытый вопрос.
Витя затянулся почти бычком, бросил окурок в сугроб, где он зашипел и погас, и посмотрел на розы в моих руках — первый раз за весь разговор посмотрел на них прямо, без притворного равнодушия.
–Я приехал сказать, что виноват. – произнёс он глухо, и эти слова дались ему так тяжело, что я даже растерялась – Перед уходом...после танца я обещал тебе, что вернусь. Не успел. Ты ушла, и я знаю, что подвёл тебя — я подвёл тебя, а не наоборот. Я звонил, чтобы извиниться. Цветы, ну это ты знаешь. Тоже в копилку послал. Вот и решил приехать, сказать в лицо, как положено. Но, вижу, у тебя и без моих извинений вечер выдался насыщенным.
Он кивнул на мои руки, и в этом кивке было столько горечи, что я почувствовала, как моя собственная злость начинает трещать по швам.
Я стояла посреди двора, с букетом в руках, с усталостью в каждой клетке тела, и смотрела в эти синие глаза, и мне хотелось крикнуть, почти закричать, чтобы он понял, что букет — это просто букет, а его слова — это что-то, чего я ждала весь этот кошмарный вечер, но я не могла выдавить из себя ни звука.
Внутри меня всё замерло, когда я услышала эти слова.
Два дня я злилась, два дня я убеждала себя, что он не придёт, что ему плевать, что наш договор — это просто слова на холодном балконе, и не более того...
А он стоял сейчас передо мной, объясняя, что хотел извиниться, и его голос был ровным, но я слышала, как он даётся ему.
Я смотрела на его скулы, на морщинку между бровей, на то, как он сжал челюсть, и вдруг поняла, что не знаю, что делать с этой правдой.
Потому что я ждала чего угодно — колкости, насмешки, очередной игры, — но не этого.
Не этой его глухой вины, которую он привёз мне в морозный вечер вместе с запахом табака.
На секунду мне стало стыдно — за то, что я позволила этому вечеру случиться, за то, что согласилась на филармонию, за то, что не выбросила эти розы, которые сейчас жгли мне ладони.
Я повернулась к Вите, и теперь уже он стоял передо мной, освещённый фонарём, а я — в тени, и это было символично, как будто мы снова поменялись ролями.
–Это не то, что ты думаешь, – начала я, но голос предательски дрогнул, и я снова замолчала, потому что понимала, что объяснения сейчас прозвучат жалко.
Я стояла с этими дурацкими розами, и каждая из них казалась мне теперь обвинением — ярким, нахальным, громким.
Сжимаю их сильнее, и один из шипов, кажется, всё-таки прорвал упаковку и впился в ладонь, но боль была почти приятной — она отвлекала от того, что творилось у меня в груди.
Пчёлкин смотрел на меня, и я видела, как в его глазах что-то меняется.
Эта холодная вежливость, которой он прикрылся, начала трескаться, и под ней проступало что-то живое — то ли усталость, то ли, страшно подумать, ранимость.
Он сделал шаг ко мне, сокращая расстояние до полуметра, и я почувствовала льняной запах его пальто и терпкую горечь сигарет.
–Катя, – сказал он просто, без этой своей ухмылки, без игры – Я не за этим приехал, чтобы выяснять, с кем ты в итоге ходила в филармонию. Это не моё дело. У нас с тобой договор, помнишь? Без обязательств, без отношений. Ты свободна ходить куда хочешь и с кем хочешь. Я приехал извиниться, потому что на балконе я говорил тебе одно, а сделал другое. Обещал вернуться и не вернулся. Это моя вина, и я её признаю. Всё остальное меня не касается.
Я смотрела на него, и в голове у меня эхом отдавались его слова: «Ты свободна».
Свободна.
Вот именно то, о чём мы договорились на том проклятом балконе.
Но если я свободна, почему мне так невыносимо от того, что он не спрашивает, кто подарил мне розы?
Если у нас без обязательств, почему его спокойное «это не моё дело» прозвучало для меня как пощёчина?
Я думала, что не хочу быть с ним, но сейчас, стоя перед ним, я осознала, что больше всего на свете хочу, чтобы ему было дело.
Чтобы он потребовал объяснений, устроил сцену, приревновал — хоть что-то, что показало бы, что всё, что между нами было, — не просто развлечение.
Я хочу в нём раствориться, хоть и плела Плеханову, что не умею этого делать.
Он смотрел на меня долго, молча, и я видела, как кожа вокруг его губ чуть дрогнула — словно он сдерживает то ли усмешку, то ли вздох.
Наконец он убрал руки из карманов, и я заметила, что его пальцы слегка дрожат — то ли от мороза, то ли от того, что он тоже не так спокоен, как хочет казаться.
Он сделал ещё один шаг и оказался совсем близко, так что мне пришлось запрокинуть голову, чтобы видеть его лицо.
Витя не приблизился вплотную — остановился ровно на той границе, где начиналось моё личное пространство, и я почувствовала, как морозный воздух между нами стал плотным, почти осязаемым.
Я смотрела на его руки, на эти дрожащие пальцы, и мне вдруг отчаянно захотелось сделать шаг навстречу, переступить эту невидимую линию, которую мы оба так старательно держали.
Но вместо этого я крепче сжала букет, и шип, уже прорвавший упаковку, впился в ладонь до боли, до той спасительной ясности, которая не давала мне растаять.
–Ты прав, – мой голос прозвучал ровно, хотя внутри всё дрожало – У нас договор. Без обязательств, без отношений. И ты не должен был приезжать, чтобы извиняться. Особенно в такой вечер, когда на улице минус двадцать, наверное.
Пчёлкин усмехнулся — но не той своей привычной, наглой усмешкой, а какой-то другой, горькой, как дым от его сигареты.
Он медленно кивнул, словно соглашаясь с моими словами, но я видела, что он не согласен.
Он смотрел на меня так, будто читал между строк, и каждая моя фраза была для него прозрачной, как лёд на луже.
–Мог бы. Но я не люблю додумывать, когда нужно просто посмотреть в глаза. Особенно когда знаешь, что человек может просто не ответить. – ответил он тихо – Ты два дня не брала трубку. Я не люблю бегать за людьми, но тут решил, что лучше один раз приехать и услышать отказ в лицо, чем гадать, что она обо мне думает.
Молчу и тишина становилась всё тяжелее, как будто сам воздух во дворе превращался в лёд, который вот-вот треснет.
Пчёлкин ждал от меня хоть слова, хоть жеста, но я стояла неподвижно и думала только об одном: он ушёл тогда, на дне рождения Белова, оставив меня одну на танцполе, только раскрыв всю мою сущность, которую я ему отдала на подносе с золотой каёмочкой, а теперь стоит передо мной и говорит, что хотел извиниться.
Он солгал практически сразу, как пообещал этого больше не делать.
Я хотела выплеснуть на него всю эту усталость, всю эту грязь, что осела на мне за вечер в филармонии, ту грязь, куда меня окунул Плеханов, хотела, чтобы он почувствовал хотя бы часть той боли, которая уже давно поселилась у меня под рёбрами, но вместо этого сделала то, что умела лучше всего — промолчала, пряча все эмоции за маской ледяного спокойствия.
Пусть гадает.
Пусть мучается.
Так же, как мучилась я, когда он не вернулся за мной в тот зал, когда его «я скоро вернусь» оказалось пустым звуком, когда я стояла одна и выжигала себе в память всё, что мы наговорили друг другу о нас.
Он не отводил взгляда — эти синие глаза, которые я ненавидела и любила, которые я видела даже во сне, когда он не был рядом.
И я поняла, что если сейчас скажу хоть что-то, то либо разревусь, либо расскажу ему всё: про Диму, про Чайковского, про несущуюся в стену машину, про чужие руки, которые я сегодня так и не смогла стерпеть, и про то, как я на самом деле ждала его появления, а не этих его тюльпанов, которыми он пытался загладить вину.
Я взяла себя в руки, потому что знала — он не заслуживает правды, которую сам не может мне дать.
Не сегодня.
Не после того, как он оставил меня одну, когда я, как дура, поверила его обещанию.
Я сделала шаг назад, почти неосознанно, и пальцы мои сжали букет так сильно, что шип прорвал кожу уже по-настоящему, и я, наконец, почувствовала боль — физическую, настоящую, которая заглушала то, что творилось внутри.
–Я устала, Витя. – проговорила я, и мой голос прозвучал так ровно и отстранённо, что я сама себя не узнала – Устала от этих разговоров, от этих договоров, от этой вечной игры, в которую мы с тобой играем. Ты хочешь извиниться — я приняла. Ты хочешь, чтобы я поверила, что тебе не всё равно, — спасибо. Но давай закроем эту тему. Мне нужно в дом. Мне нужно смыть с себя этот вечер, и ты сделаешь мне одолжение, если просто уйдёшь.
Я видела, как его лицо напряглось — не от злости, нет, а от того, что он понял: я закрываюсь, выстраиваю стену, и это его задело куда сильнее, чем любая моя колкость.
–Наши отношения, если ты, конечно, хочешь, могут продолжаться по тому же сценарию, что мы и планировали.
Он стоял, глядя на меня в упор, и в его глазах я читала то, что он не решался сказать вслух, — что моя усталость не от работы, что в моей отстранённости есть что-то, что он упустил, и что его приезд оказался не спасением, а запоздалой попыткой склеить то, что уже разбито.
Но я не дала ему шанса.
Развернулась и пошла к крыльцу, не оборачиваясь, стуча каблуками по мёрзлой дорожке, и с каждым шагом чувствовала, как его взгляд прожигает мою спину, как он хочет окликнуть меня.
Я уже взялась за холодную ручку ворот — её металл, казалось, высасывал тепло из самых костей, — когда его голос разрезал тишину, как лезвие, слишком долго пролежавшее в ножнах: глухой, с хрипотцой, словно он сам не верил в то, что произносит, и каждое слово давилось о собственное горло:
–Я ведь вернулся тогда.
Мир схлопнулся в одну точку.
Пальцы, сжимавшие ручку, побелели до хруста, но я не обернулась — не могла, не смела, потому что знала: если встречусь с ним взглядом, вся выстроенная броня рассыплется в прах.
Во дворе стояла та особенная тишина, что бывает только перед грозой или после прощания, — и лишь ветер ворошил не сброшенные листья деревьев у забора, шурша, как шёпот чужих сожалений.
Этот звук казался единственным живым в мире, который вдруг остановился, замер на вдохе, ожидая моего приговора.
–Но меня там уже не было. – голос мой прозвучал ровно, будто я читала чужую эпитафию.
Я смотрела в тёмную структуру ворот, где дрожала лишь моя собственная тень — бесплотная, чужая, — и говорила не ему, а той девочке, которая целовала его в ответ и верила каждому слову.
–Ты вернулся, Витя. Только вот я уже перестала ждать.
И эти слова повисли между нами — тяжёлые, как мокрый снег, — а я, наконец, толкнула калитку.
Железо всхлипнуло, отпуская меня, и я шагнула в вечернюю синеву, не оборачиваясь.
Каждый шаг по хрустящему асфальту звучал как точка, как заколачиваемый гвоздь, как финал, который я так долго откладывала.
Я уходила — спокойно, неспешно, — и лишь где-то глубоко, под рёбрами, что-то тонко и безнадёжно оборвалось, как струна, которую наконец перестали терзать.
А он остался позади — в темноте двора, в запахе прелых листьев, в той самой тишине, где больше не было места ни его оправданиям, ни моим слезам.
Завтра мы продолжим эту историю, я знаю это и хочу этого.
Но сегодня я не могу позволить себе этой роскоши.
Нет ничего громче, чем молчание двух людей, которые были влюблены, но остановили всё.
Потому что один из них не мог привести свои приоритеты в порядок, что заставило другого выбирать себя.
Даже, если он не хотел уходить.


Комментарии