У самого порга
Мы неслись сквозь чащу, как загнанные звери. Память была выжжена тем, что мы только что видели. Оставались только ноги, молотившие по снегу, разрываемые лёгкие, выдыхающие клубы пара в ледяной воздух, и слепая, животная потребность бежать. Бежать куда угодно, лишь бы подальше от этого чёрного рта гаража, от чавкающих звуков и сладковато-медного запаха, въевшегося в одежду, в волосы, в саму кожу.
Я тащила Рому за руку, почти не чувствуя его вес. Мой мир сузился до полосы снега под ногами и до рвущейся из груди паники. Лес вокруг был не дружественным укрытием, а ловушкой, где каждая тень шевелилась. И за нами, скользя между стволами, бесшумно и стремительно, тянулись они.
Щупальца тьмы. Не смутные тени, а плотные, маслянисто-чёрные отростки, пульсирующие извивами. Они не молчали. Они смеялись. Это не был человеческий смех. Это был мерзкий, булькающий, многослойный хохот, как если бы смеялась сама гниль, сама пустота. Он настигал нас, обтекал, щекотал затылок ледяными обещаниями.
Вдруг перед глазами, сквозь пелену паники и слёз, вспыхнула она. Золотая нить. Та самая, что вела меня когда-то от лисьих чар. Она висела в воздухе, тонкая, почти невесомая, но невероятно прочная. Она не просто светилась — она пела. Тихим, чистым, невыразимо родным звоном, который заглушал булькающий хохот. Она тянулась вглубь леса, прочь от посёлка, но не к гибели, а к… спасению. К убежищу. Я инстинктивно поняла это. Это была нить жизни, нить дома, нить всего, что они хотели уничтожить.
Я свернула, рванув за собой Рому, и побежала вдоль нити. Это было как плыть против чудовищного течения. Воздух стал густым, как сироп. Каждый шаг давался с нечеловеческим усилием. Щупальца, почуяв направление, взвыли. Их смех сменился пронзительными, душераздирающими воплями — звуками ломающегося стекла, рвущегося металла и самого отчаянного страха, какой только можно вообразить. Эти вопли били по мозгам, по нервам, пытаясь парализовать.
— Сонь… не могу… — позади хрипел Рома. Его дыхание стало сбивчивым, тяжёлым. Я обернулась.
И застыла от ужаса.
Одно из щупалец, длинное и живое, как чёрная гадюка, обвило его лодыжку. Рома дёрнулся, пытаясь высвободиться, но щупальце впилось в ткань брюк, а потом… начало просачиваться внутрь. Тёмная, маслянистая субстанция растекалась по штанам, и там, где она касалась кожи, та приобретала мертвенно-сизый оттенок, будто мгновенно отмирала. Холод, исходящий от захвата, был абсолютным, космическим.
— Отстань, тварь! Отъеб… отсоси, сука! — заорал Рома, его лицо исказилось яростью и болью. Он затопал, пытаясь стряхнуть тварь, бил по ней свободной ногой, рукой, что было мочи. Мат лился из него потоком, грубым, искренним, последним щитом от безумия. — Пошла нахуй! Отпусти, блядь, отпусти!
Но щупальце лишь впивалось глубже. Оно не просто сковывало — оно поглощало. Нога по колено теперь казалась чужеродной, тёмной, почти прозрачной в странном, зловещем свете. Рома крикнул уже не от гнева, а от настоящей, физической боли — боли растворения, исчезновения.
Рядом, из-за деревьев, донёсся топот. Не тяжёлый, а лёгкий, скачущий. И звонкий, чистый, абсолютно детский смех. Три фигуры вынырнули из полумрака.
Алиса, поправляя свою рыжую шубку, смеялась, прикрывая рот ладошкой. Медвежутка, переваливаясь, тыкал толстыми пальцами в нашу сторону и хохотал, как над самой смешной шуткой на свете. Совушка молча качала головой, но в её огромных глазах искрилось ледяное, научное любопытство.
— Смотри-ка, старший братец застрял! — пропела Алиса.
— Утащим? Утащим! — проревел Медвежутка.
— Наблюдение подтверждается: страх повышает пищевую ценность, — без интонации произнесла Совушка.
Мир для меня перестал существовать. Остался только Рома. Рома с его побелевшим от боли лицом. Рома, которого утаскивает в чёрную пучину. Его крик, полный не боли даже, а ярости на свою беспомощность, стал тем самым крюком, который вырвал меня из оцепенения.
Во мне что-то сломалось. Или, наоборот, собралось. Глаза застилала серебристая пелена — слёзы, смешанные с силой, которая больше не желала прятаться. Кожа на руках, на лице стала прозрачно-белой, как фарфор, под ней заструился холодный, нечеловеческий свет. А в груди… в груди взорвалась звезда.
Это была не сила Веры или Тамары. Это была моя сила. Сила Сновидицы, выжженная страхом, спрессованная яростью, отполированная любовью. Она прожигала меня изнутри, обжигала рёбра, горло, каждый нерв. Она требовала выхода.
Я не думала. Инстинкт был проще и мудрее. Моя рука, светящаяся изнутри, взметнулась вверх и схватила ту самую золотую нить. Не мысленно. Физически. Пальцы сомкнулись вокруг неё, и она ответила всплеском ослепительного, тёплого света.
А потом я крикнула. Крик, в котором было всё: и ужас за Рому, и ненависть к этим тварям, и отчаяние, и непоколебимая решимость. И вместе с криком из моей руки, вдоль золотой нити, хлынул поток.
Не просто свет. А река. Река из жидкого золота, из спрессованного солнечного света, детских воспоминаний, запаха бабушкиных пирогов, тепла родного очага, звонкого смеха Вики, родителей, твёрдого прикосновения Роминых рук. Всей той простой, хрупкой, бесценной жизни, которую они хотели поглотить.
Поток ударил в чёрное щупальце, впившееся в Рому.
Было тихо. А потом — шипение, как от раскалённого железа, опущенного в воду. Чёрная плоть тьмы вскипела. Она не отступила — она начала растворяться. Распадаться на хлопья пепла, которые тут же испарялись в воздухе с пронзительным, тонким визгом. Визгом самой тьмы, впервые познавшей боль.
Поток не остановился. Он помчался дальше, по следу остальных щупалец, выжигая их, как кислотой. Лес на мгновение озарился неземным, золотым сиянием. В нём исчезли и тени Масок — я лишь мельком увидела, как их ухмылки сменились гримасами ярости и боли, прежде чем они рассыпались, как дым, с визгливыми воплями обиды.
Сила иссякла так же внезапно, как и пришла. Золотая нить в моей руке потускнела и растаяла. Я рухнула на колени, весь мир поплыл перед глазами. Из носа и ушей текла тёплая, солоноватая жидкость. В ушах стоял оглушительный звон. Я едва могла дышать.
Но я видела главное.
Рома лежал рядом, обхватив свою ногу. Она была… целой. Бледной, покрытой синяками, но человеческой. Никакой тёмной субстанции. Только обычная, живая плоть. Он смотрел на неё, потом на меня. В его глазах был невообразимый ужас, благодарность и новая, леденящая душу тревога — тревога за меня.
Он пополз ко мне, превозмогая боль.
— Сонь… Сонь, что с тобой? — его голос был хриплым от крика.
Я не могла ответить. Я только качала головой, пытаясь уловить хоть один внятный звук в этом гуле. Мы были свободны. На время. Но цена… цена висела в воздухе тяжёлым, металлическим привкусом крови и силы, потраченной не по счёту. И где-то в глубине леса, я знала, они уже собирались снова. Обиженные. Голодные. И теперь — по-настоящему заинтересованные.
Сознание вернулось ко мне не резким толчком, а медленным, вязким всплытием со дна тёмного, беззвёздного омута. Первым пришло ощущение. Твёрдая, но уступчивая поверхность под спиной. Пахнущее летом, пыльцой и сухим теплом сено. Знакомый шорох под грубой тканью. Лежанка. В хижине Веры.
Я попыталась открыть глаза. Не вышло. Веки были тяжёлыми, будто припаянными свинцом к нижнему краю глазниц. Паника, острая и липкая, тут же попыталась подняться в горле, но была задавлена волной истощения. Вместо неё пришло странное, отстранённое любопытство.
Я медленно, будто рука принадлежала не мне, подняла её к лицу. Пальцы наткнулись на грубую, прохладную ткань. Бинты. Они плотно охватывали голову, закрывая уши, глаза, спускались на затылок. Повязка была толстой, пропитанной чем-то травяным, горьковато-терпким. Я не видела. Не слышала в привычном смысле.
Но я ощущала.
Я «видела» помещение. Не красками, а потоками. Тёплый, золотистый поток, истекавший из печки. Холодные, сизые струйки, сочащиеся из щелей в бревенчатых стенах. И тени. Те самые помощницы Веры. Они стояли вокруг лежанки, не шевелясь, но я чувствовала их внимание, как лёгкое давление на кожу — любопытное, настороженное, лишённое враждебности.
Я протянула руку в их сторону. Пальцы не встретили ничего осязаемого, но потоки сизого холода вздрогнули, смешались и отпрянули к стенам, растаяли в более плотной материи древесины. Я их спугнула.
И тогда меня накрыло новой волной — острой, режущей потребностью. Рома. Где он?
Я повернула голову, и «увидела» его. Не глазами, а всем существом. Он лежал рядом, прижавшись ко мне боком. Его тело было источником другого рода энергии — не мистического, а животного, человеческого тепла, пронизанного болью и тревогой. И шрамом. Тёмным, липким, болезненным пятном на его левой ноге. Я «увидела» бинты, туго перетягивающие лодыжку, и исходящий от них крепкий, горьковато-зелёный запах полыни, зверобоя и ещё чего-то, что я не знала.
Я присела на краю лежанки, движение далось с трудом, мышцы дрожали мелкой дрожью. В этот момент дверь скрипнула.
В комнату вошёл источник самого мощного, самого сложного потока в этом помещении. Бабушка Вера. От неё исходило сплетение всего: и спокойной, древней силы земли, и текучей, изменчивой энергии леса, и тёплого, почти материнского свечения. За ней, как шлейф, тянулись её тени, теперь сгрудившиеся у порога.
Увидев меня сидящей, она остановилась. На её лице, которое я воспринимала как сгусток мудрой, усталой доброты, отразилось облегчение и новая тревога. На моих глазах, под повязкой, навернулись горячие слёзы. Они не потекли по щекам, а мгновенно впитались в грубую ткань бинтов, оставив лишь тёплые, солёные пятна.
«Бабушка…» — хотелось выдохнуть, но горло не слушалось.
Я попыталась встать, чтобы подойти к ней. Ноги подкосились мгновенно, будто кости превратились в тростник. Я рухнула на прохладный, земляной пол с глухим стуком.
— Ох, дитятко, ну куда же ты! — послышался её голос, не ушами, а прямо в сознании, обволакивающий и мягкий. Она быстро, с неожиданной для её возраста легкостью, подошла, её сильные, жилистые руки обхватили меня под мышки. — Тихо, тихо. Не дергайся. Силы-то из тебя вытекли, будто воду из пробитой бочки вылили.
Она помогла мне подняться и снова усесться на лежанку. А я, не в силах сдержаться, обвила её шею руками и повисла на ней, вжавшись лицом в грубое домотканное платье, пахнущее дымом и сушёными яблоками. Она не оттолкнула, лишь тяжело вздохнула и погладила меня по спине, по забинтованной голове.
— Ну, вот и ладушки, вот и ладушки, — бормотала она. — Отпускай-ка, дыханье перекрываешь. Дай на тебя поглядеть. Хоть как поглядеть-то…
Я ослабила хватку. Она отстранилась, держа меня за плечи, и её «взгляд» — интенсивное, изучающее внимание — скользнул по моему лицу.
— Видишь меня, внученька? — спросила она прямо, без предисловий.
Я кивнула, и тут же моё восприятие сфокусировалось на ней. Я «увидела» не просто поток. Я увидела нити. Тончайшие, серебристо-зелёные нити, сотнями тянущиеся от неё к стенам хижины, в пол, в сушёные травы под потолком, наружу, в лес. Она была центром паутины, живым узлом этого места.
«Вижу, — мысленно, но я была уверена, она слышит. — Всё вижу. По-другому. Не глазами. Здесь… всё связано. И ты… ты связана со всем».
На её лице, в потоке её энергии, промелькнуло что-то вроде удивления, а затем глубокого удовлетворения.
— Так-так… Не глазами, говоришь? Нитями? — она кивнула, будто что-то подтвердила для себя. — Значит, пробило тебя по полной. Не только наружу рвануло, но и внутрь заглянуло. Глаза-то, поди, болят?
Я снова кивнула. Под повязкой они не просто болели. Они будто были заполнены раскалённым песком.
— И свет сейчас для них — что нож. Потому и завязала. Пару часиков походить придётся в повязке. Пока не заживут… даром что видеть ими не будешь, так хоть не ослепнешь окончательно. Уши тоже тронуло — громкие звуки до поры до времени опасны. А вот внутри… внутри, вижу, прозрела. Сила твоя, сонная, через край хлынула да не просто так — через связи пошла. Ты золотую нить домовую схватила да как пустила по ней… — она покачала головой, в её голосе звучал и ужас, и гордость. — Это ж надо было. Никто так не может. Ни Тамара, ни я… Ты мост, Соня. В самом прямом смысле. Проводник. И провода у тебя теперь… оголённые.
В этот момент на лежанке зашевелился Рома. Он застонал, низко, по-звериному, и тут же сел, движение резкое, полное паники.
— Соня?! — его голос прозвучал хрипло, на грани срыва. Его энергия, тёплая и хаотичная, метнулась ко мне.
Он увидел меня. Увидел бинты на моём лице. Его собственный поток на мгновение окрасился в цвет абсолютного, леденящего ужаса.
— Нет… нет, что с тобой? Глаза? — он буквально подполз, его руки, дрожащие, потянулись к моему лицу, но не коснулись, замерли в сантиметре от повязки. — Сонь, прости… это я… это из-за меня…
Его голос оборвался. И тогда он, не в силах вынести вид этих бинтов, наклонился и начал целовать их. Нет, не целовать — прикасаться губами с отчаянной, нежной трепетностью к тому месту, где должны быть глаза, к вискам, к краю повязки на лбу. Его губы были сухими, горячими. Каждое прикосновение было вопросом, мольбой, обещанием.
— Что случилось? — он говорил, прерываясь этими касаниями. — Я… я помню только чёрное щупальце на ноге, холод, боль… и потом… свет. Ослепительный. Золотой. И твой крик. А потом — темнота. Соня, что ты сделала?
Я нашла его руку и сжала её. Моё восприятие показало мне его ногу — тёмное пятно уменьшилось, но не исчезло, оно было похоже на глубокий ожог на ауре.
«Я схватила нить, — передала я ему, стараясь наполнить мысль спокойствием, которого не чувствовала. — Нить, что вела нас домой. И пустила по ней всё, что было… внутри. Всю свою злость, весь страх за тебя. Всю любовь к нашему миру. Это… сожгло тьму. Но и меня… обожгло изнутри».
Рома замер, прижав лоб к моей повязке. Его плечи затряслись.
— Из-за меня… — прошептал он снова, и в этом шёпоте была бездна самоедства.
— Хватит вину свою кушать, парень, — строго сказала Вера. Она подошла, и её энергия, спокойная и властная, вклинилась между нашими смятенными потоками. — Она тебя спасла. Ценой своей. Такова плата за силу. Ты бы тоже отдал за неё всё. Так? — Она не ждала ответа. — Так вот и она. Теперь ваша задача — помочь ей залатать эти «провода». И свою ногу вылечить. В ней шрам не только плоти, но и души остался. Тьма копыто зацепила. Будем выводить.
Отвар, который Вера дала мне, был густым, как смола, и обжигающе горьким. Он обволок горло, не дав задохнуться от попыток говорить, но каждый звук давался ценой царапающей, хриплой боли. Я говорила. Сквозь спазмы в горле и жгучую пустоту за повязкой, я выкладывала всё. Как прокралась в дом к Антону. Как комната отторгала, как стол был полон не мистики, а жутких человеческих улик. Как нашла маску — эту физическую, кишащую гнилью привязку к Лесу, которую он хранил под подушкой. Как она вибрировала его страхом.
А потом — Катя. Слова застревали в горле, превращаясь в комья. Я описала чёрный гараж, запах ржавчины и старой крови. Брезент. И то, что было под ним. Я говорила о мясорубке не как об устройстве, а как о живом, жующем рте. О том, как Катя смотрела на нас, как её глаза умоляли, а потом остекленели. Я пыталась передать звуки — тот чудовищный, влажный хруст, чавканье, клокотание. Запах — медный, сладкий, невыносимый. Как мы пытались тянуть, и как её тело сопротивлялось, уже захваченное механизмом. Как из раструба хлынуло нечто большее, чем кровь. Как всё внутри меня кричало и немело одновременно. Я говорила, пока голос не превратился в шёпот, полный осколков стекла и костей, а Рома, сидевший рядом, всё крепче сжимал мою руку, его пальцы были холодными, будто до сих пор не отогрелись от того ледяного прикосновения тьмы.
Вера слушала, не перебивая. Её «внимание», которое я ощущала как плотный, сосредоточенный луч, было приковано ко мне. По мере моего рассказа её энергетическое поле, обычно спокойное и ровное, начало меняться. В нём появились всполохи — острые, как уколы, вспышки старого, затаённого ужаса. Её губы поджались, а руки, лежавшие на коленях, сжались в кулаки так, что костяшки побелели.
Когда я, наконец, замолчала, исчерпав и слова, и силы, в хижине повисла тяжёлая, густая тишина. Её нарушил лишь треск поленьев в печке.
— Так… — наконец выдохнула Вера, и её голос звучал устало, будто она только что несла на своих плечах этот груз. — Так вот как он теперь работает. Прячет концы. Не просто забирает. Он… утилизирует. Стирает следы самым буквальным образом.
Она медленно провела рукой по лицу.
— Полиция… Тихонов… Они бьются как рыба об лёд. Мечтают маньяка поймать. А какие у них зацепки? — Она горько усмехнулась. — Следы детей, ведущие в лес, обрываются, будто их подняли на небо. Собаки — лучшие ищейки — упираются, воют, отказываются идти дальше, будто перед ними стена из огня. А на днях… на днях Федосеич, что на окраине живёт, клянётся, что слышал ночью за окном смех. Детский. Весёлый. И узнал голоса… тех самых, что пропали. Семёна и других.
— Бяша тоже говорил что слышал... — хрипло вырвалось из меня.
Рома резко поднял голову.
— Призраки? Отголоски?
— Хуже, — мрачно ответила Вера. — Наживка. Или… насмешка. Чтобы посеять панику. Чтобы показать, что они ещё здесь, но уже не наши. Это его почерк. Он всегда любил играть с надеждой и отчаянием.
Она помолчала, собираясь с мыслями, и её следующая фраза прозвучала тихо, но с весом камня, брошенного в тихую воду.
— Тридцать лет назад, дети тоже пропадали. Тоже в лесу. Тогдашний участковый, Игнатов, человек с чутьём и железной волей, успел вырвать из пасти двоих. Одного нашли в трёх километрах от посёлка, без памяти, весь в царапинах, но живым. Мальчишку двенадцати лет.
Я почувствовала, как замирает моё дыхание. Даже сквозь повязку, сквозь боль, я «увидела», как энергия в комнате сгустилась, ожидая.
— Константин Тихонов, — прошептала Вера. — Он не помнит ничего из того, что с ним случилось. Ничего. Но Игнатов, который его вынес на руках, стал для него… всем. Примером. Путеводной звездой. Вот почему он так яростно, с таким исступлением ищет. Он ищет не просто преступника. Он ищет ответ на свою пустоту. И пытается стать тем же спасителем для других, каким был Игнатов для него.
— А второй? — выдохнула я, моё хриплое горло едва выдавило звук. — Кто второй спасённый?
Вера посмотрела на меня, и в её взгляде была бесконечная, печальная ясность.
— Девочка. Карина. Её нашли позже, в другом месте. Она тоже не помнила почти ничего. Только страх. Глухой, всепоглощающий страх леса. Она выросла, вышла замуж… и стала матерью. Очень строгой, очень бдительной. Потому что знает, пусть и не умом, а костями, что тень за окном — не просто тень.
Перед моим внутренним взором, поверх восприятия энергии, вспыхнул чёткий, яркий образ. Суровая, усталая женщина в дверях дома Антона. Её сжатые губы, глаза, в которых нет места сантиментам, только ледяная готовность к удару. И другой образ: та же женщина, Лилия Павловна, входит в полицейский участок. Не рыдая, не ломая руки. Стоит прямо, как столб, и говорит участковому Тихонову, что её сын не вернулся домой. Голос ровный, но в нём — та самая, знакомая мне до дрожи, глухая трещина ужаса, прошедшего через поколения.
— Мама Антона, — прошептал Рома, и в его голосе было ошеломление. — Она… она одна из тех, кого он не смог удержать тогда. И теперь он забрал её сына. Как… как месть. Или чтобы завершить то, что не удалось.
Вера кивнула, тяжёлым, усталым движением.
— Цикл. Он любит циклы. И симметрию.
Вера стала кормить нас сытным и вкуснопахнущим ужином. Как оказалось, мы пробыли у нее не долго, около 4 часов, может чуточку больше. Оставаться на ночь - было бессмысленно. В этот раз отмазаться будет сложнее, не придумаешь, а так, скажем, что загуляли после школы, вот поздно и пришли. Криков не будет, будут недовольства, но зато без домашнего ареста.
После плотного ужина я заметила что время перекатило уже за восемь, на улице была темень. Зима. Темнее рано, что поделать. Где-то час, думаю у нас есть.
Тяжёлая, насыщенная травами и мясом тишина после ужина была разорвана. Вера, не спеша, разложила на столе странные камни — одни были похожи на куски вулканического стекла, другие — на окаменелые кости, испещрённые природными рунами. Они легли по кругу, образовав неровное, но явное кольцо. Внутрь этого круга она положила всё, что мы принесли: листок с номером Тихонова, детскую варежку, фоторобот, пакетик с перстнем, касету. Воздух внутри круга сразу же загустел, стал тяжёлым, как перед грозой.
Маску она оставила у печки, где та лежала, будто пригретая змея, от неё тянулись едва заметные, дрожащие нити чёрного дыма, которые гасли, не долетая до пола.
— Когда вы уйдете я почищу всё. — сказала Вера, её глаза были прищурены, вся она была сосредоточена, как хирург перед операцией.
Мой взгляд (вернее, всё моё существо, ориентирующееся по потокам) упало на кассету. Она лежала в кругу, и от неё исходила самая странная вибрация — не злая, а… навязчивая. Как навязчивая идея, как заевшая пластинка кошмара. Я протянула руку.
Как только мои пальцы коснулись шершавого пластикового корпуса, мир вокруг поплыл. Стены хижины Веры, тёплый свет лампадки, озабоченное лицо Ромы — всё это отодвинулось, стало фоном. Передо мной, будто на огромном, пыльном экране, возникло изображение. Заснеженные холмы. Кривые, покосившиеся кресты на могилах, пляшущие в порывах ветра. И голос. Мужской голос, глухой, заунывный, лишённый всяких эмоций, кроме леденящего спокойствия констатации ужаса.
«Видели его часто… Именно тогда…»
Я замерла, превратившись в одно большое слуховое и зрительное отверстие. Я боялась шевельнуться, боялась спугнуть этот поток информации, вытекающий из проклятого артефакта.
«Стояла беспросветная кладбищенская ночь. В то мрачное время маленькая Сеня встретила свою судьбу в лице чудовищного обитателя дикой чащобы. Местные называют его не иначе как Хозяин леса.»
На экране камера, дрожащая, любительская, поплыла по чёрному, загаженному угольной пылью снегу. И вот они — лохмотья. Ярко-розовая курточка, порванная в клочья. Маленькие сапожки, валяющиеся отдельно. Что-то тёмное, бурое на снегу вокруг… Я не дала себе думать, что это. Но внутренне сжалась, зажмурилась — хотя мои физические глаза и так были под повязкой. Голос продолжал, монотонно, как диктор, зачитывающий прогноз погоды в аду.
«Зверь разобрался с беспомощной девочкой по-хозяйски. Волки здесь редкие гости. Вот что поведала нам баба Тамара, обитательница одного из местных склепов.»
На экран выползло лицо. Изъеденное жизнью, морозом и дешёвым самогоном. Старая бездомная, её глаза мутные, но в них горит какой-то бредовый, лихорадочный огонёк.
«Да-да… Бестия страшенная. Хуже мертвеца отрытого.»
Она хихикнула, брызгая слюной на микрофон, который держали перед ней.
«И смердит ишшо. Как…» Резкий, пищащий гудок вырезал нецензурное сравнение. «Не припомню я такой вони. Стояла энта тварюга тама, где ты, милок, сейчас стоишь. Таращилася на мяня прям посередь дня. Здоровенная такая, глаза стеклянные…»
Ещё один гудок. «Говорят, если тебя этот диавол заприметить, то сунет в мешок к сябе — и дело с концом. Ха-ха-ха. Но мяня он не трогаеть. Ха-ха! Видать нравлюсь я ему. Вот и зовут мяня чертовой невестою. Ха-ха-ха-ха-ха!»
Её хохот, сухой и безумный, разрезал воздух. А голос диктора возвратился, ещё более бесстрастный:
«Что правда, то правда. Опустившимися до звериного образа жизни хищник брезгует, предпочитая детскую, невинную кровь. Теперь все чаще хозяина леса видят в поселениях на периферии нашей родины. Хозяином леса его прозвали не просто так. Ему подчиняются все звери, лохматые и пернатые. Они — предвестники появления самого чудовища. Если вы слышите вой в далеке, то скорее всего, он знает, где вы живёте. Если порог дома истоптан звериными следами, а за окном караулят птицы, прячьтесь — он уже идёт за вами. А если однажды ночью, проснувшись, вы увидите глаза в окне, то скоро… скоро… скоро… скоро… скоро… скоро… скоро… скоро… скоро… скоро…»
Голос начал зацикливаться, накладываясь сам на себя, превращаясь в механический, нарастающий гул. А на экране, поверх лица хохочущей старухи, поплыло… ОНО.
Моё восприятие, и без того обострённое, сжалось в один болезненный, кричащий узел.
Это был не просто зверь. Была сама идея чудовища, воплощённая в плоти, которая постоянно менялась, текла, как расплавленный воск. Гигантская, сгорбленная фигура, застилаемая клубящимся чёрным мехом и дымом. Морда вытягивалась, превращаясь в козлиный череп с пустыми глазницами, из которых лился холодный, мертвенный свет, а затем обрастала мясом, обнажая клыки, длиннее человеческой руки. Язык, бледно-розовый и влажный, выскользнул из пасти, извиваясь как отдельная змея, длиннее всего тела. На лбу, над двумя основными пустотами-глазами, раскрылись ещё четыре — маленькие, круглые, белые, как пуговицы, и все они смотрели прямо на меня. Рога — сначала два, огромные, закрученные в спирали, как у горного барана, чёрные и блестящие, словно обугленное дерево, — а потом из висков полезла ещё пара, поменьше, острых, как стилеты. Руки, слишком длинные для туловища, оканчивались не лапами, а чем-то средним между человеческой кистью с костяными, загнутыми когтями и звериной ступнёй. Ноги… ноги были лошадиными, с огромными, рассечёнными копытами, которые вонзались в землю, оставляя дымящиеся язвы. На шее болтался огромный, чёрный, покрытый патиной колокол, который беззвучно раскачивался. А на поясе, вместо ремня, была гирлянда… из детских костей. Позвонки, рёбра, мелкие косточки кистей. И он касался их одной из своих когтистых лап, и они издавали тихий, костяной, невыносимо печальный перезвон.
Это был Хозяин. Не в маске, не в облике «отца». В своём истинном, не подлежащем сомнению, апокалиптическом облике. Облике леса, который ненавидит, леса, который пожирает, леса, который есть вечная, голодная могила.
Визуальный поток с кассеты резко оборвался. Я отдернула руку, как от огня, и отшатнулась, наткнувшись на твёрдое, живое препятствие — Рому. Я дышала, как загнанная собака, под повязкой по лицу струился холодный пот. Всё тело тряслось.
— Что? Что ты увидела? — его голос был рядом, в нём слышалась паника, которую он старался подавить.
Я не могла говорить. Я только покачала головой, судорожно глотая воздух. Вера внимательно смотрела на кассету, затем на меня. Её лицо было жёстким.
Дверь хижины Веры захлопнулась за нами с глухим, окончательным стуком, будто запечатав внутри весь тот ужас, что мы принесли и оставили. Ночь встретила нас ледяным, колючим дыханием. Темнота была абсолютной, лишь бледный свет из окон Веры пятном ложился на снег, да редкие звёзды сверлили чёрный бархат неба где-то очень высоко.
Я шла, крепко вцепившись в руку Ромы. Его пальцы были моим единственным компасом в этом мраке, единственным доказательством, что я ещё здесь, ещё жива. Образ, вырвавшийся из кассеты, жёг изнутри, как раскалённая игла.
— Как он… выглядел? — наконец выдохнул Рома, когда мы углубились в лесную тень, подальше от света хижины. Его голос был низким, напряжённым.
Я сглотнула ком в горле, заставляя себя говорить. Описывать это было все равно что снова вызывать кошмар.
— Он… менялся. Тек. Как будто из тысяч кошмаров слеплен. Сначала… козлиный череп. Пустые глазницы. Потом — клыки. Огромные. Язык, как змея… — Я замолчала, чувствуя, как подкатывает тошнота. — Глаза… их много. Шесть. И рога… не два, а четыре. Ноги — лошадиные, с копытами. А на поясе… — голос окончательно сорвался.
Рома остановился, развернул меня к себе. В темноте я лишь смутно различала очертания его лица, но чувствовала его взгляд — острый, испепеляющий.
— Не надо дальше, — сказал он грубо, но в этой грубости была такая щемящая нежность, что слёзы снова предательски выступили под повязкой. — Я понял. Это он. Настоящий. То, что прячется за всеми этими «Алисами» и сладкими речами. Тварь. Просто тварь.
— Он не просто тварь, — прошептала я, прижимаясь лбом к его плечу. — Он… система. Лес сам по себе. Зло, которое считает себя… садовником. И у него на поясе… кости детей, Ром. Он в них… играет.
Рома обнял меня так крепко, что заскрипел шов на его куртке.
— И мы его остановим. Не садовника. Могильщика. Сначала Антона вытащили из петли. Теперь… теперь надо понять, что делать дальше. С полицией? С Тихоновым? Он же… он тоже жертва.
— Не знаю, — честно призналась я. В голове был хаос. Образ чудовища. Катя в мясорубке. Испуганное лицо Оли. Суровое лицо её матери, которая когда-то сама бежала от этого кошмара. — Мы знаем слишком много. И слишком мало. Знаем «кого». Не знаем «как». И «зачем» — кроме этого его извращённого «порядка».
Мы снова зашагали. Лес, обычно пугающий, сейчас казался почти безопасным по сравнению с тем, что таилось в его самой глубине. Мы шли молча, каждый погружённый в свои мысли, но связь между нами была прочнее стали. Мы были двумя частями одного механизма, который только что избежал поломки.
Дом мой светился вдали жёлтыми квадратами окон — такими тёплыми, такими невероятно далёкими от всего, что было сегодня. На пороге я остановилась, не отпуская руку Ромы.
— Сними… сними повязку, — попросила я тихо. — Хочу… хочу видеть тебя перед тем, как зайти.
Он осторожно, боясь сделать больно, развязал узел на затылке. Ткань спала. Морозный воздух ударил по векам, заставив их дрогнуть. Я медленно, преодолевая сопротивление воспалённых мышц, открыла глаза.
Свет из окон резал невыносимо. Всё плыло, расплывалось в ярких, болезненных пятнах. Но сквозь этот водопад слёз и размытости я видела его лицо. Рома. Его тёмные глаза, полные беспокойства, твёрдую линию губ.
— Ну как? — спросил он, всматриваясь в мои зрачки.
— Размыто… но вижу, — выдохнула я, и это было чудом. После той тьмы, после слепоты под повязкой — видеть, даже так. — Ты… как всегда. Самый красивый.
Он хмыкнул, но щёки его порозовели даже в темноте.
— Врешь. Но спасибо. Соня… — он взял моё лицо в ладони, осторожно, как хрупкую фарфоровую чашку. — Завтра. Школа. Антон. Будет тяжело. Ты готова?
— Нет, — снова честно сказала я. — Но пойду. Надо смотреть. Надо видеть, что с ним после… после разрыва маски. И на Полину смотреть.
Он кивнул, потом притянул меня и поцеловал. Это был долгий, медленный, усталый поцелуй. Поцелуй не страсти, а обретения. Мы нашли друг друга снова в этом аду. В его губах было «держись». В моём ответе — «держусь».
— Люблю тебя, — прошептал он, прижавшись лбом к моему.
— Я тебя тоже. Больше всего на свете.
Он ещё раз крепко обнял меня, потом развернулся и зашагал прочь, растворившись в темноте между сугробами. Я смотрела ему вслед, пока последний силуэт не исчез, потом, глубоко вдохнув морозный, пахнущий домом воздух, толкнула калитку.
И сразу попала в объятия… ну, не совсем объятия.
На пороге кухни стояла мама. В одной руке — скалка, облепленная белой мукой. В другой — кухонное полотенце. На лице — смесь дикого облегчения, накопленной за вечер тревоги и готовой вот-вот прорваться материнской ярости.
— Ну, здравствуй, путешественница! — сказала она, и голос её дрожал от сдержанных эмоций. — Уже почти десять! Гулять — так гулять, да? Телефон, говорят, изобрели. Им, оказывается, можно пользоваться! Представляешь?
— Мам, прости, мы… — я начала, но она махнула скалкой.
— Не «мы»! Пока ты тут «мыкалась» с Ромой, у меня тут волосы седые растут! Папа три раза на улицу выходил — выглядывал! Вика сто раз спрашивала, где сестра! — Она подошла ближе, и её гневная маска дала трещину, обнажив испуг. — Соня, что происходит? После всего… после твоего исчезновения… я не могу, когда ты пропадаешь! Я с ума сойду!
В этот момент из гостиной высунулся папа. В его руках была настольная игра, а на шее сидела, хохоча, Вика.
— Ну, вернулась наша блудная дочь! — провозгласил он с напускной веселостью, но его глаза внимательно изучали меня, отмечая бледность, следы повязки на лице, общую подавленность. — Мам, да отцепь ты её. Живая, здоровая. Рома, я так понимаю, живёт пока? — Он подмигнул мне.
— Па-а-ап! — заныла Вика, сползая с него. — Ты обещал достроить башню! Она уже три раза падала! Сонь, иди с нами играть!
Этот бытовой, привычный хаос обрушился на меня, как тёплая, целительная волна. После мясорубки, после вида Хозяина, после магии и боли — вот оно. Просто жизнь. Мама, которая злится от страха. Папа, который отшучивается. Сестрёнка, которой всё равно на взрослые драмы, лишь бы башня не падала.
Мама, фыркнув, схватила меня за рукав и потащила к столу.
— Всё, разговаривать потом. Сначала есть. Морозилку прочищала, пельмени нашла. И пирог с мясом остался. Садись. Рассказывать ничего не надо, пока не поешь.
Я послушно села. Запах жареного лука, пар от пельменей, сладковатый дух пирога — всё это было невероятно, невыразимо прекрасно. Папа усадил Вику снова за игру, а сам сел напротив, положив на стол подбородок на руки.
— Ну, и где гуляли-то? До звёзд добрались? — спросил он, но в его тоне не было допроса. Была забота, завёрнутая в шутку.
— В лесу немного… потом у бабушки Веры были, — сказала я правду, насколько это было возможно. — Она… травки мне дала, для глаз. И Роме ногу подлечила, он подвернул.
— Подвернул, — повторила мама, ставя передо мной тарелку с дымящейся горкой. — У него, я посмотрю, не нога, а вечный двигатель какой-то — то её свяжут, то подвернёт. Ладно, ешь.
Я ела. Каждый кусок был как клятва верности этому простому миру. Вика болтала о том, как они с папой замок из кубиков строили и как он всё время рушился. Папа поддакивал, разыгрывая целую трагедию о «злом драконе-неумехе». Мама хлопотала у плиты, но её плечи понемногу расслаблялись.
И вот, в этой безопасности, среди смеха и запаха еды, у меня вырвался вопрос. Тот самый, что горел на языке с момента разговора с Верой.Папа поднял бровь, доедая пельмень.
— Тридцать лет назад? Да, было дело. Ты ж тогда ещё даже в проекте не была. Не то чтобы часто вспоминают — невесёлая тема.
— Ага, — мама поставила чайник на плиту, задумчиво протирая стол. — Несколько ребят тогда пропало. Помню, всех на уши поставило. Родители не отпускали никуда одних, патрули какие-то собирали... Ходили слухи, что маньяк. Но потом как-то всё затихло.
Я перестала жевать, слушая.
— А... кого-нибудь нашли тогда? Спасённых?
Папа почесал затылок, вспоминая.
— Вроде бы да... Кажется, двоих. Мальчика какого-то и девочку. Мальчишка, по-моему, потом в милицию пошёл. Даже, кажется, наш участковый, Тихонов, это про него история. Его в лесу нашли, совсем ребёнком, без памяти.
— А девочка? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал просто из любопытства.
Мама села рядом, наливая чай.
— Девочку... Кажется, Кариной звали. Её тоже в лесу нашли, в другом месте. Потом она, вроде, в город уехала, но теперь здесь в посёлке живет. Вышла замуж, детей родила... Никогда не общались, просто знаем, что такая есть.
— Страшная история, — тихо сказала я, отодвигая тарелку. — Просто... подумалось, вдруг есть какая-то связь.
Папа вздохнул.
— Связь может быть только одна — не ходить в лес в одиночку и быть внимательнее. И вам, — он указал пальцем на меня и мысленно на Рому, — это касается в первую очередь. Задержаться погулять — одно дело. Шляться где попало — другое. Договорились?
— Договорились, — ответила я.
Ванная была тесным, влажным миром, отгороженным от тепла и запахов кухни. Я закрыла дверь, замкнувшись в этой кафельной коробке. Первым делом — взгляд в зеркало.
Отражение в стекле было не моим. Вернее, это была я, но словно вытаяявшая за недели. Скулы, всегда мягко очерченные, теперь резко выпирали, отбрасывая тени на впалые щёки. Глаза, огромные и слишком светлые, горели в темноте синяков под ними неестественным, лихорадочным блеском. Я похудела. Резко и заметно. Тело, едва оправившееся от первой пытки, теперь выглядело как тростинка, которую держат только натянутые до предела нервы. «Слишком много сил, — пронеслось в голове. — Слишком много, чтобы не сломаться. А если мы победим… кто тогда будет держать лес? Этот безумный, голодный лес? Я? Со своим даром… я могла бы лечить людей. Быть нормальной…»
Мысли путались, убегая от главного. Я повернула кран, набрала в ладони ледяной воды и плеснула в лицо. Вода не принесла облегчения. Потом я посмотрела на свои руки. Чистые. Следов нет. Но на коже, под кожей, в самых костях — сидело ощущение. Липкое, вязкое, медное. Ощущение крови Кати. Той крови, что хлестала из раструба, что пачкала пол, наши руки.
Я схватила кусок мыла. Тёрла ладони, сжав зубы. Мыльная пена побелела, смылась, а чувство — осталось. Оно не было на поверхности. Оно было внутри. Я взяла щётку для ногтей, жёсткую, колючую. Прижала её к ладони и начала тереть. Сначала сильно, потом отчаянно, яростно, будто хотела стереть кожу, стереть слой за слоем, добраться до кости и выскоблить память оттуда. Кожа покраснела, зазвенела болью, появились мелкие царапины. Но ощущение крови не исчезло. Оно стало только ярче, назойливее, превратилось в невыносимый зуд, который разливался по венам.
Паника, тихая и свинцовая, поползла из желудка к горлу. Глаза забегали по полочкам, цепляясь за предметы. Шампуни. Кремы. И… оно. Старый, с синей пластмассовой ручкой, бритвенный станок отца. Лезвие внутри, тусклое, но острое.
Мысль возникла не как мысль, а как приказ, как единственный логичный выход. Если грязь не смывается с кожи… значит, надо снять саму кожу. Срезать её, как плёнку. И тогда, вместе с ней, уйдёт и это чувство. Уйдёт память. Уйдёт вина.
Движения были странно плавными, лишёнными дрожи. Я взяла станок, вытащила лезвие. Холодный, тонкий металл блеснул под светом лампочки. Я прислонила остриё к тыльной стороне ладони, там, где кожа тоньше. Надавила. Острая, чистая боль. На белом фоне проступили алые точки. Я провела лезвием вниз, медленно, с нажимом. Длинная, неглубокая линия расцвела кровавой росой. Это не было похоже на порез. Это было похоже на начало… чистки. Я увидела, как край кожи чуть приподнялся. Ещё чуть-чуть, и её можно будет снять, как пергамент.
В этот момент дверь в ванную открылась. Без стука. Резко, но не грубо.
Время застыло.
В проёме стояла бабушка Тамара. Её взгляд скользнул по моему лицу в зеркале, по окровавленной руке, задержался на лезвии. В её глазах мелькнуло не понимание сразу, а быстрый, профессиональный анализ ситуации: истерика, самоповреждение. Она вошла, прикрыла дверь.
— Соня, что ты делаешь? Дай сюда, — её голос был спокоен, но в нём звучал стальной стержень команды.
Всё, что копилось внутри — ужас, вина, отчаяние — вырвалось наружу с тихим, надрывным стоном.
— Я не смогла, бабуль… Я не смогла её спасти… — голос сорвался, превратившись в хрип. Лезвие выпало из ослабевших пальцев и со звоном упало в раковину.
— Кого не спасти, внученька? О чём ты? — Она осторожно, но твёрдо взяла мою пораненную руку, отвлекая меня от раны своим вниманием.
— Катю! Катю Смирнову! — выкрикнула я, и слёзы, наконец, хлынули потоком. Слова полились, обрывочные, ужасные. — Мы нашли её… в гараже… Она была в мясорубке, бабуль! В огромной мясорубке! Живая! Она смотрела на нас! А мы… мы пытались вытащить, а она… она начала… — Я затряслась, меня начало выворачивать. — Звук был… хруст… и чавканье… и кишки… её кишки пошли… и она кричала, но рот заклеен… и мы ничего не могли сделать! Ничего! Она умерла на наших глазах! Перемолотая!
Я говорила, захлёбываясь слезами и рвотными позывами, а бабушка слушала. Её лицо, вначале просто сосредоточенное, медленно менялось. Глаза расширялись, наполняясь леденящим ужасом. Краешки губ побелели. Она слышала не просто историю. Она слышала описание того самого ада, от которого пыталась уберечь и меня, и всех нас. И её рука, держащая мою, на мгновение задрожала.
— Господи помилуй… — вырвалось у неё шёпотом, беззвучной молитвой. Но этот шок длился лишь секунду. Она была стальной. Она видела, что её внучка тонет в этом ужасе здесь и сейчас.
— И это… это я виновата! — заломила я руки, пытаясь вырваться, чтобы снова схватить лезвие, чтобы наказать себя. — Мы пошли туда! Мы полезли в этот гараж! Если бы не мы… если бы мы не тронули рычаг… может, её бы нашли ещё живую! Это я её убила!
— Молчи! — Голос бабушки прозвучал негромко, но с такой силой, что я физически вздрогнула и замолчала. Она притянула меня к себе, зажав мою окровавленную руку между нами, а другой крепко обхватив мою голову, прижимая к своему плечу. — Ты слушай меня сейчас. Слушай хорошенько. Ты не виновата. Слышишь? Не виновата.
— Но…
— Никаких «но»! — Она отстранила меня, чтобы посмотреть в глаза. Её взгляд был мокрым от слёз, но не от слабости. От гнева. Гнева на ту тварь, что устроила это. И от бесконечной боли за меня. — Его рука это сделала. Его воля. Его машина. Вы пытались спасти. Вы рисковали собой. Вы стали свидетелями самого чудовищного, что только можно вообразить. И теперь он… он хочет, чтобы ты сделала его работу за него. Чтобы ты своими руками добила себя виной. Понимаешь? Это его оружие. И ты сейчас в него целишься.
Она говорила ясно, отчеканивая каждое слово, пробиваясь сквозь мою истерику.
— Чувство, что не смывается… это не её кровь. Это твоя боль. Боль свидетеля. Боль от невозможности спасти. Её нельзя смыть. Её нельзя срезать. Её можно только… принять. Как солдат принимает рану. Как знак, что ты была там, где было очень страшно, и ты не убежала. Ты осталась и пыталась бороться.
Она снова прижала мою голову к своему плечу, и её голос стал тише, хриплее.
— Теперь я знаю. Теперь мы все знаем, с чем имеем дело. И это меняет всё. Но для тебя сейчас главное — одно. Ты будешь жить. Ты будешь целой. Потому что если ты сломаешься, он победит дважды. Поняла меня?
Я, вся в соплях и слёзах, кивнула, судорожно сглотнув. Её слова не сняли тяжесть. Они дали ей имя и место. Это была не грязь. Это была рана.
— Теперь иди сюда, — она вздохнула, отпустила меня и взяла полотенце. Сначала вытерла мои слёзы, потом, уже деловито, прижала ткань к порезу на руке. — Завтра заживёт. А душа… душа заживает дольше. И мы будем лечить её вместе. Я, Вера, Рома. Но больше — никогда. Никогда не поднимай руку на себя. Это не твой путь. Твой путь — сражаться. А для сражения нужен целый воин.
Она вывела меня из ванной, крепко держа за плечо. В её прикосновении больше не было шока от услышанного. Была твёрдая, непоколебимая решимость. Она узнала самое страшное. И это сделало её опору только крепче.
Утром мир вернулся ко мне не звонком будильника, а нежным, но настойчивым щипком за ухо и шелковистым шелестом перьев по щеке. Я заворчала, пытаясь уткнуться лицом в подушку, но щипки стали чаще, а по носу пробежал острый, но аккуратный кончик клюва.
— Зирка, ну хватит… — пробормотала я, открывая один глаз. Над собой я увидела огромную, умную голову орлицы, склонённую ко мне. В её тёмных глазах светилось одобрение и нетерпение. Просыпайся, соня. День. Дело.
Я рассмеялась, слабо и хрипло, и потянулась, обхватив её мощное тело. Она терпеливо позволила мне прижать её к себе на мгновение, а потом, ловко вывернувшись, вспорхнула и уселась мне на голову, как живой, тёплый и невероятно гордый головной убор.
— Ну что, командир, — прошептала я, — доложи обстановку. Всё спокойно?
Она буркнула в ответ, и в моё сознание потекла не речь, а смутные, но ясные образы: наш дом, окутанный привычным золотым сиянием. Дом Ромы, с прочной нитью, тянущейся к нам. Лес на окраине — спокойный, но с одним-единственным, липким и тёмным пятном, которое не двигалось, но и не исчезало. Обстановка: патовая.
— Поняла, — вздохнула я, осторожно поднимаясь, чтобы не сбросить её. — Значит, затишье. Всё к лучшему. Мне нужно в школу. Надо видеть…
Мысль оборвалась, потому что в этот момент в окно что-то ударило.
Не тихо, не случайно. Резко, звонко, с таким глухим стуком, что стекло задрожало в раме. Зирка взметнулась с моей головы с тихим шипением, расправив крылья в тесной комнате. Я резко обернулась к окну, сердце в один миг провалилось в ледяную бездну, а потом выскочило в горло, колотясь там дикой дробью.
