Глава 5. От лица Рави
Иногда мне кажется, что мир делится на тех, кто просыпается в тишине, и тех, кто просыпается в шуме. Я из второго типа, потому что никогда не знал утренней тишины.
Моё утро начинается не с солнца, а с кашля моей мамы. Глубокого, обрывающего душу звука, от которого хочется не столько проснуться, сколько перестать жить самому, просто чтобы она перестала мучиться. Потом встаю и бреду в ванную, ну или в ее подобие. Стояло пластиковое ведро, раковина с протекшим краном, и стены были облицованы старой, изъеденной временем плиткой. Вздох и плеск воды, запах уличной пыли, гул авто-рикш, запах канализации и специи с соседнего рынка и уличных лавочек с едой. Всё это неотъемлемо. И всё это — мой мир.
Район Говиндпури не умеет просыпаться умиротворенно, он шатается из одного дня в другой день, как пьяный рабочий, которому надо идти, даже если он больше не может. Здесь много шума, и все звучит одновременно: и молитвы, и телевизоры, и радио с песнями 2003 года, плач детей и голоса тех, кто родился, чтобы торговаться. Здесь ты не один, даже если никого нет рядом. Но это только внешне, внутри меня давно уже образовалась пустота, но я старался удерживать себя, чтобы не упасть. А мне нельзя было падать ни за что. Здесь тебе никогда не дают быть собой, но всё равно все тебя видят насквозь.
Я привык к этому хаосу. А сам я не герой, не святой и, тем более, не особенный. Просто парень, у которого больная мать, старая одежда и рабочие руки, которые пахнут чаще всего специями и дешёвым мылом. Меня часто принимают за хиджру из-за моей внешности, которая андрогинная. Некоторые сторонятся, некоторые смеются, задевают по поводу длинных волос, кто-то зовёт «чакка», кто-то говорит просто: «мерзость». Но самое частое оскорбление звучало так: «Арэ, это парень или что? Твоя мать, сына растила или дочку? Это ей наказание за что-то». Но я не отвечаю почти никогда, потому, что если начать реагировать на всё, то забудешь, зачем вообще пришёл в этот мир.
Я, кстати, никогда не мечтал о деньгах и статусе. А мечтаю о том, чтобы однажды кто-то не посмотрел на меня, как на ошибку, а просто сказал: «останься». А пока этого не случилось, то я просто буду жить, как придется.
Я сегодня проснулся, когда солнечные лучи ещё не успели добраться до окна. В комнате было очень душно, но я давно перестал это замечать. Я подготавливал маме еду на сегодняшний день, перед тем как уйти на работу. Это было моим привычным бытовым ритуалом.
Мама снова кашляла очень часто. И вчера всю ночь мучилась нескончаемыми и тяжелым приступами. Это длилось уже почти десять лет. Я рано привык к ежедневному тяжелому труду, с тех пор, как она была уже не способна работать. Она всегда кашляла так, будто пыталась вытолкнуть из себя всю боль, скопившуюся за годы. Кашель был сухой, надрывный, и мама почти не вставала со старой тахты, только изредка просила воды и шептала молитвы ночами.
Деревянная рама скрипела под её телом каждый раз, когда приступ кашля поднимал её спину, а на краю тахты лежал сложенный платок, рядом пустая кружка и бутылка с водой. Врачи, конечно, говорили что-то про пыль, легкие, но в итоге просто поставили диагноз «Хроническая обструктивная болезнь легких» и назначили лечение. Но кто их слушал, когда нам на ингаляторы едва хватало и на мешок риса.
Я сел на старую раскладушку, спустив ноги на пол, который уже был тёплым, хотя снаружи ещё было раннее утро. Я задумался, начав себя настраивать на новый рабочий день, но мои мысли слегка спутывал шум за стеной. В общежитии всё слышно: как сосед за стеной чихает, как кто-то с нижнего этажа ругается с женой, как ворчливый старик с третьего этажа включает радио на пять минут раньше обычного, словно по графику. Но я уже с детства привык к такому. Мне некуда деться.
Я выдохнул и тихо подошёл к маминой тахте. Она лежала на боку, глаза были закрыты, а лицо влажным от пота.
— Ма, вставай... — осторожно сказал я. — Пора принимать лекарство. Мне скоро нужно будет уйти на работу.
Она с трудом открыла глаза. Они были раздраженными, а сам взгляд тяжелым, на щеках виднелись бледные следы вчерашних слез.
— Ты опять рано, бета... — прошептала она, с трудом приподнимаясь.
Я подал ей стакан с водой и таблетки. Она сразу проглотила, поморщилась и печально улыбнулась, как всегда:
— Эти лекарства уже не лечат. Только напоминают, что я ещё жива.
Я опустил взгляд, ибо спорить было бессмысленно. Мы вдвоем давно это поняли. Мы с мамой давно избегаем эмоции и откровения. Я помог ей поправить подушку, прикрыл ноги лёгким покрывалом. Её руки стали тоньше, чем в прошлом году. Я понимал, что маме все чаще становиться хуже, и она постепенно уходит, но ничего сделать не мог, кроме как заработать деньги на лекарства. А само лечение, которое ей требовалось, было очень дорогим для нас, и некому было помочь с этим.
— Отдыхай. Я вернусь к вечеру, как обычно, — сказал я, подходя к своему ящику с вещами, стоящему на полу.
Мама тяжко вздохнула:
— Только не задерживайся, Рави. Ты знаешь, как я переживаю, когда ты запаздываешь, — договорила она и снова закашлялась.
— Ма... я же каждый день так прихожу, —усмехнулся горько я. — С тех пор, как мне исполнилось четырнадцать.
— Верно, — сказала она с досадой. — А я все ещё хожу за тобой мыслями...
Я вздохнул, кивнув, и накинул длинную хлопковую рубашку, перекинул через плечо сумку с весами и тряпичным чехлом, где иногда лежали остатки моего товара. Запахло рисом, застоявшейся водой, сандалом и прошлогодним дождём, который так редко приходил в этом сезоне.
— Я оставил ингалятор, ма. На тумбе, около тахты, — сказал я, перед уходом. — Не забывай принимать лекарства.
— Хорошо, бета... — кивнула мама слабо. — Только сердце у меня за тебя болит. Возвращайся скорее, — договорила она, и закрыв глаза, улеглась удобнее на тахте.
Я вышел на улицу, которая никогда не спит. Здесь даже ночью кто-то жарит чили, кто-то чинит мопед, кто-то проклинает свою жизнь, а кто-то читает намаз. Наш район, как отражение старой раны — все равно не заживет до конца, но жить с ней можно. Я шёл быстрым шагом к точке, где встречаются поставщики. Те, у кого можно купить товар дешевле: помидоры, у которых не самый лучший товарный вид, чуть увядший лук, специи в мятой бумаге. Всё это — мой ресурс. Из этого я делаю день и продажи, которые крайне цикличны. А все, что не успевало продаться, я пускал в уличные блюда.
Пока шёл, слышал, как за спиной кто-то из соседей окликнул:
— Рави! Эй, хиджра! Опять на рынок? Гляди, как у невесты у него косы длинные!
Я не обернулся, ибо давно не обижаюсь, и почти уже дошёл до угла, где собирались поставщики. Там ряды ящиков, пластиковые брезенты, закопчённые весы и машины с тусклыми фарами, из которых выгружали мешки ещё до рассвета.
— Опять ты? — сказал сухо один из поставщиков. — Сегодня товар получше, выбора больше. Не скупись на деньги.
Я посмотрел на него и молча кивнул. Решил взять немного: лук, баклажаны, несколько кочанов капусты, пару десятков помидоров, те, что уже чуть примяты, но ещё держат форму. Потом пару пучков зелени, картофель, и специи. Я все сложил в ящик, перевязал верёвкой и закинул на тележку, которую и ту мне одалживали.
— Четыреста двадцать, — сказал небрежно поставщик, закуривая сигарету.
— Четыреста, — спокойно ответил я.
Он скривился, но кивнул:
— Ладно. Идет. Только скидку делаю в последний раз.
Я отдал ему деньги, и он пересчитал купюры. Он знал, что я буду приходить к нему каждое утро, поэтому лишний раз решал помалкивать. А я вздохнул и медленно поволок тележку к своей точке, где обычно торговал.
— Рави! Ты опять весь в заботах? — крикнул пожилой торговец из палатки. — Наш местный непризнанный принц снова пришёл спасать мир!
— Я просто работаю, бабу-джи, деньги-то всем нужны, — ответил я спокойно, не повышая тона в голосе.
— Ты бы женился уже, а то мама твоя вся больная, а ты всё не сговариваешься, — ворчал он, даже не глядя. Я фыркнул, но ничего не ответил и пошел дальше.
Рынок был уже почти в расцвете. Шум, гомон, душный воздух, будто изнутри горелок. Всё смешивалось с запахом кориандра, жареной кукурузы и рыбы, которая тухла у одного из торговцев.
Я поставил ящик, разложил на куске ткани овощи вместе со специями и достал весы.
— Эй! Рави-бхай! — вдруг послышался знакомый звонкий голос. Я улыбнулся, не поворачиваясь, и почувствовал, как мне опустили резво руки на спину.
— Амит, — сказал я.
— Ага! Кто бы ещё тебя тут охранял? Ты же красивый, вдруг украдут, — озорно воскликнул мальчишка лет одиннадцати, выскочив из-за моей спины.
Он был в старой серой майке, в запыленных шортах, с порезом на колене и банданой на голове. Его лицо светилось той наглой и обиженной нежностью, которая бывает только у детей, которые слишком рано поняли, что взрослые не боги, и им уже нечего ждать от их мира.
— Смотри, чтобы никто не стянул томаты, пока я дахи с лепешками покупаю, — сказал я, передавая ему монетку.
— Да я всех тут сам поставлю на место, если тронут, — гордо ответил он. — Меня боятся, правда!
Я кивнул с улыбкой и ушел. Может, его и правда боялись. Потому, что такие дети, как зеркала. Они ведь всё видят, а это пугает больше всего.
***
Сегодня продажа шла туго. Было слишком жарко, люди капризничали, постоянно просили скидку, кто-то толкал тележку, кто-то ворчал снова, что «этот парень не как все», кто-то шептался.
Один пожилой мужчина, покупая рядом зелень, процедил:
— Так это... он кто вообще? Он как девка распутная. Он из этих, как их там... неприкасаемых?
— А, этот... — протянул небрежно торговец рядом. — Это Рави, он парень вроде бы. Местным принцем постоянно кличат тут... ага, только трущоб, — захохотал он с ехидством.
Я сделал вид, что не слышал о чем они говорили. Потому что я никогда не объясняю и не извиняюсь за своё существование. Иногда это, конечно, угнетает, но чтобы не сойти с ума, я хожу в храм. Мне там спокойно, и я часто молюсь о здоровье для мамы.
Вечером, ближе к шести, когда солнце уходило за крыши, и запах карри, что я не успел продать, вместе с дорожной пылью разносился по улицам, я свернул свою точку. Решил отдать Амиту остатки тонких лепёшек, а потом увез тележку к соседу по рынку, у которого одалживал.
— Бхай... — сказал Амит, идя рядом, чуть припрыгивая. — А ты в кого такой? Твой отец был весь вусмерть мужиком, как говорят. А ты... ты весь, как из мантры какой-то.
— Из чего? — усмехнулся я тихо, посмотрев на него.
— Ну... ты как будто слышишь что-то, чего нет. И сам ты как будто не отсюда, — пожал плечами Амит и хихикнул. — А может, так и есть. Просто мы многого не слышим и не видим...
Я сначала ничего не ответил. Потому что он, наверное, сказал самое точное за весь день. Я часто чувствовал себя кем-то не с этой планеты.
— Я не из мантр состою, Амит... — сказал я, запнувшись. — Просто я... немного другой.
— Какой, Рави? — посмотрел он на меня.
— Может, просто чокнутый, — посмеялся я, пытаясь отшутиться.
— А я так не считаю, — сказал Амит и слегка толкнул меня по-дружески. — Ну, если что, мне нравятся чокнутые.
— Ты добрый мальчик, Амит, — не сдержал я смешка.
— Я-то?! Да, — встрепенулся он. — Просто многие старики слишком глупые. Не обращай внимание.
А я кивнул в ответ и улыбнулся с теплом.
***
Я вернулся домой поздно. Мама спала, а внутри комнаты было крайне душно, старый вентилятор едва справлялся. Тусклая лампочка замигала, когда я включил свет, а в комнате запахло чем-то до жути неприятным и затхлым. Она, наверняка вставала и мыла полы, и, видно, снова протирала половой тряпкой, которую нельзя спасти даже молитвами. Я никогда ничего не говорил ей об этом, ибо знал, что мама чувствует вину постоянно за то, что все висит на моих плечах.
Я тихо поставил в угол пакет с остатками овощей, которые не распродал, скинул сумку и ушел в ванную. Завтра, может, мама доест, если я успею приготовить алу-гоби вместе с роти. А может, если я не услежу, снова отдаст соседским детям, семьям которых по ее мнению живется еще хуже, чем нам.
Я вымыл руки в раковине, над которой висело зеркало с трещиной по диагонали. Но ни душа, ни тело не отмываются до конца в этой грязной коробке с облупленными стенами и общей дырой, которую называют туалетом.
С улицы, как всегда, доносились крики. Кто-то снова ругался, наверное, в соседней комнате. Я уселся на свою раскладушку, оперся спиной о стену и посмотрел на маму. Она спала спокойно, стиснув пальцы на животе. Я подумал: «интересно, чего стоит наша тишина? В чем измеряется и как? Не в рупиях явно, в чём-то другом. Может, в безмолвной любви, а может, в отречении».
Здесь я научился правильно молчать еще давно, чуть ли не с рождения. Говорить было некогда, да и не с кем.
Я сидел уставившись в окно, и вдруг услышал шорох и тонкий голос мамы:
— Рави?..
— Ма, всё в порядке. Продал почти всё, — вскочив с места, я подошел к ней сразу. — Твои лекарства куплю утром. Ты как себя чувствуешь?
— Я как обычно, бета... — сказала она хрипло. — Ты опять весь день на солнце был... а спина?
— Терпит, — ответил я, вздыхая. — Я пойду, приготовлю ужин, ма. Отдыхай, не суетись лишний раз.
Я быстро занял место на общей кухне. Поставил варить рис, почистил овощи, сделал сабджи, добавил специи и накрыл всё старым платком. Место нужно занимать заранее, иначе останешься без еды. Сегодня повезло, соседка из ближней к нам комнаты управилась быстрее. Раньше было целых три плиты, но ничего в этом мире не остается вечным. Поэтому когда осталось две, мы делили их на восемь комнат.
Газ, конечно же, щёлкнул не с первого раза. Я поднёс спичку ближе и пламя снова вспыхнуло рывком. Я оглянулся на миг, стены на кухне давно потеряли цвет. Если присмотреться, под копотью можно разглядеть старую плитку с мелким голубым узором, стёртым временем. Большая раковина одна на всех, с краном, который протекает, даже когда его закручиваешь до упора, под ним вечно стоит ведро, в которое капает вода. Пол был липкий. Его моют соседи, конечно, но к вечеру всё равно возвращается плёнка из масла и пыли. Кто-то режет лук прямо на подоконнике, кто-то ставит кастрюли на пол, если не хватает места. В углу сушатся поцарапанные алюминиевые тали.
Я привык работать быстро и аккуратно, между делом поправляя длинные пряди волос, которые падали на лицо. Пока рис кипел, я отодвинул чужую сковороду на край, освободил себе место, вытер кусок стола старым полотенцем, но зато своим. Здесь нельзя быть брезгливым. Здесь можно быть только внимательным.
Когда к восьми часам подтянулись остальные, начался привычный хаос.
— Эй, кто опять баллон почти пустой оставил? — рявкнул сосед, за спиной. — Я вчера новый ставил!
— Новый? — возмутилась соседка из третьей комнаты. — Новый он ставил! Ты его на полночь оставил открытым, вот и вышел весь!
— Не ври! — накричал он на нее.
— Сам не ври, идиот! — возразила она.
Металл кастрюль звякнул о плиту. Кто-то резко повернул ручку, пламя вспыхнуло с хлопком.
— Рави, ты надолго? — вежливо спросил старик из угловой комнаты, держа в руках миску с нарезанным луком. — Мне только чай вскипятить.
— Пять минут, чача Ранджит, — ответил я, не оборачиваясь.
— Пять минут он говорит, — пробурчал его вечно хмурый сын у окна. — А потом ещё пять. И ещё пять! Пока мы все тут состаримся!
Соседка фыркнула со смеху:
— Лучше состаримся, чем будем есть сырое, как ты готовишь, Шамми.
— Зато у меня специи настоящие! — возмутился тот. — А не эта пыль с рынка.
— Пыль? — вмешалась другая женщина, засыпая в сковороду горсть чили. — Пыль — это твой характер, вечно ворчливый.
Кто-то громко закашлялся от перца, кто-то хлопнул дверцей шкафчика, а кто-то стукнул ложкой о край кастрюли, проверяя рис. Шум нарастал, как всегда без особой злобы, но с постоянным напряжением. Каждый здесь жил на половине вдоха, на надрыве.
Я помешал сабджи и убавил огонь.
— Рави, опять поздно с рынка пришёл? — спросила соседка, уже мягче.
— Угу, — мягко улыбнулся я.
— Повезло с овощами сегодня? Как твоя мама? — расспрашивала она с интересом.
— Все нормально, анти, не беспокойтесь, — кивнул я в ответ.
— Ты один из нас, хоть ещё человек, — сказала она вдруг, легонько хлопнув меня по плечу. — Остальные только спорить умеют.
Я ничего не ответил, а просто вздохнул. Здесь каждый был человеком, просто по-своему усталым. Я накрыл сабджи платком плотнее. Не люблю, когда в еду летит чужая пыль.
Когда еда была готова, я отнес все в комнату, и сразу принялся за стирку. Я стоял у старого пластикового таза, налитого водой до краёв, и стирал свою курту. Бежевую, вернее, когда-то она была светлой, а сейчас — сероватая, с разводами от солнца, пота, пыли, дешёвого масла и уличной соли. Я налил немного порошка, что нашёл в углу, и начал тереть рукава. Потом, когда отстирал свое, принялся за стирку маминого старого сари и ночных рубашек. Пена оседала быстро, мыло плохое, ибо дешевое. Да и ткань, как бренная жизнь: всё сношено до дыр, но ещё держится.
Я склонился ниже, стирая хлопковую ткань, и вдруг подумал: «Это вся моя жизнь, наверное. Полоскать день за днём то, что вечно покрывается грязью. В том числе свою душу, веру в себя и способность мечтать. А мои чувства, которые некуда деть. Потому что кому я нужен с ними? С этими странными взглядами, этими руками, которые больше привыкли гладить, чем защищать или бить? С этой внешностью, из-за которой мне кидают за спину слова, как камни? С этой кожей, с этими жалкими глазами...»
Я вжал пальцы в ткань сари, будто пытался выжать не воду, а всё, что болело внутри. Меня много раз спрашивали кто я. Я до сих пор не знаю, как ответить. Я знаю только одно: я же все еще живой и хочу быть любимым по-настоящему. Не из жалости или не как «экзотика», а как человек. Чтобы кто-то посмотрел один раз и остался. И потом не спросил: «а ты точно парень?», «а ты не больной?», «а с тобой можно вот так, всерьёз?».
Я не ждал сказки. Таких не пишет реальность. Я просто устал быть тем, кого любят только за то, что я принёс хоть какую-то пользу. И эта мнимая любовь была той, что обитает только в сумерках сознания или быстротечных прохладных вечеров, которых и так крайне мало здесь.
Мыльная вода потемнела. Я выжал ткань сари, повесил на верёвку между стенами и стоял, смотря, как с подола стекают капли. Потом бросил беглый взгляд на руки. Они были покрасневшие и появились складки от натёртостей, ногти обломаны. Я когда-то мечтал, что я буду творить, рисовать, готовить, писать. А теперь мои руки они держат весы, тряпки, мыло. Я уже давно смирился.
Но, может, в этом и есть моя правда?
Жить и делать то, что могу. Не лгать себе, не прогибаться. Пусть всё извращено, но я не обязан быть искажением, даже если все вокруг решили иначе.
Я снова зашел в комнату и вытер руки о старое полотенце, устало выдыхая. Мама уже ужинала тем, что я только приготовил. Она замерла, посмотрела на меня печально и сказала, после долгой паузы:
— Ты же знаешь, Рави... я не доживу до твоей свадьбы.
— Ма, — вздохнул я. — Пожалуйста, не нужно...
— И это нормально, бета, не перебивай, — сказала она, чуть улыбнувшись. — Но я хочу... я хочу знать и быть уверенной, что ты не будешь один, когда меня не станет.
— Не говори так, — пробубнил я, усаживаясь на раскладушку.
— Но ты ведь не хочешь жениться? — аккуратно спросила она. — Я вижу это давно, тебе уже двадцать четыре.
Я долго молчал, потому что после ее слов не мог выдавить из себя хоть что-то. Ком встал в горле и начали подступать слезы. Я понимал, что все это неизбежно, но отказывался верить.
— Я не хочу... быть в клетке, — сказал я, наконец тихо. — Я не хочу, чтобы кто-то был со мной... из жалости или потому что так принято. Я хочу... чтобы меня любили. Просто настоящего и без стыда. Чтобы когда я молчу, всё равно слышали.
Мама мягко улыбнулась и кивнула. Потом сказала:
— Тогда жди. Но знай... ждать — это не всегда про тишину.
Мама закончила ужинать и снова легла отдыхать. Она засыпала быстро, но часто просыпалась из-за кашля. А я все, что мог сделать — это только иногда подать ей воды и ингалятор.
Ночь в Говиндпури была не темной, а грязно-жёлтой. Уличные фонари тускло мерцали, внизу кто-то включил старую песню, запах жареного перца проскальзывал сквозь щели двери.
Я лёг на раскладушку. Усталость в теле была тяжелой, веки смыкались. Я, засыпая, думал о том, как странно, что мир ждёт от тебя быть кем-то определённым, и как мало в этом нем мест, где ты просто можешь быть собой без вопросов или ярлыков. Не парень-бедняк, не хиджра, не сын, не торговец, а просто Рави.
Дели этой ночью не сильно шумел. Иногда бывает такое, что город будто замер или, может, я чего-то не замечал из-за усталости. Но сейчас я слышал только звук редких машин, что скользили по дороге, и как собаки изредка заливались лаем вдоль стен общежития.
Мама вдруг закашлялась. Я резко открыл глаза и прислушался, ее дыхание выровнялось.
Пространство впервые не давило, не требовало скорых решений. Ночь просто была душной и до боли терпеливой. Я снова закрыл глаза. Завтра будет привычный шум.
