Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава 13
Четверг начался с того, что я проснулась от странного чувства — будто что-то должно было случиться, будто день, который наступал, был отмечен каким-то невидимым знаком. Я лежала в постели, смотрела в потолок и пыталась понять, что меня тревожит. Солнце уже пробивалось сквозь щель между шторами, рисуя на полу золотистую полосу, на улице было жарко, в комнате душно — но это была обычная летняя духота, к которой я уже привыкла. Ничего особенного. Обычное утро. И вдруг, как удар, вспомнила: сегодня еду к родителям.
Мысль эта повисла в голове тяжёлым грузом. Я перевернулась на другой бок, зарылась лицом в подушку, надеясь, что ещё можно уснуть и отложить этот день, сделать так, чтобы он не наступал. Но солнце ползло по стене, часы тикали, и время неумолимо шло вперёд.
Мама звонила ещё во вторник вечером. Я как раз вернулась с репетиции, уставшая, счастливая, с пальцами, которые ещё помнили клавиши. В телефоне засветилось её имя, и я сразу почувствовала, как напряжение возвращается.
— Каролина, привет, — сказала она своим обычным мягким голосом. — Как ты?
— Нормально, мам. А вы как?
— Мы хорошо. Папа приехал, спрашивал о тебе. Он хочет, чтобы ты приехала на дачу. Мы так давно не собирались все вместе.
Я замялась. На дачу. К отцу. К разговорам о практике, о будущем, о том, что правильно. Я не была готова. Я вообще не хотела ехать.
— Мам, у меня практика, — начала я, подбирая слова. — Много работы, я не могу отпроситься. И потом, репетиции...
— Какие репетиции? — переспросила она.
Я поняла, что сказала лишнее. Репетиции — это было из другой жизни, той, которую я пока не делила с ними.
— Ну, я хожу в спортзал иногда, — соврала я. — Разминаюсь после работы.
— А, понятно. — В её голосе мне почудилось облегчение. — Но ты всё-таки приезжай. Хотя бы на выходные. Папа будет ждать.
— Я не могу, мам. Правда.
Она вздохнула, и я услышала в этом вздохе что-то знакомое — терпеливую грусть, которую помнила с детства.
— Каролина, ты же знаешь папу. Он сказал, что ждёт. А когда он что-то сказал...
Я знала. Когда отец что-то говорил, спорить было бесполезно. Я помнила это с самого детства — его спокойный, твёрдый голос, который не терпел возражений.
— Я подумаю, — сказала я, чтобы отвязаться.
— Хорошо, милая. Позвони, как решишь.
Я положила трубку и долго смотрела в стену.
На следующий день, в среду, мама прислала сообщение: «Завтра в девять выезжаем. Ждём». Не вопрос, не просьба — констатация факта. Я сидела на кухне, пила чай и смотрела на экран. Надо было отвечать, но я не знала, что написать. «Хорошо» — слишком коротко, сухо. «Приеду» — слишком формально, будто я не дочь, а гостья. «Я не хочу» — нельзя. Нельзя было так писать. Отец бы расстроился, а мама бы долго переживала.
Я написала: «Хорошо, буду». И отложила телефон.
Спала плохо. Ворочалась, сбивала одеяло, вставала пить воду. Думала о том, что завтра увижу отца. О том, что он спросит о практике. О том, что придётся рассказывать — про бумаги, про архив, про Елену Викторовну. О том, что нельзя рассказать о репетициях, о группе, о Дане, о музыке, которая снова стала частью меня. О том, что всё это придётся спрятать глубоко, как прятала семь лет назад.
Я лежала в темноте, смотрела в потолок и слушала тишину. Наверху было тихо — Даня, наверное, спал. Или тоже не спал, думал о чём-то своём. Я думала о нём, о том, как мы танцевали под джаз, как он учил меня делать лимонад, как его рука лежала на моей спине, лёгкая, тёплая, уверенная. И мне становилось чуточку легче.
Утром я проснулась поздно, хотя собиралась рано — хотела успеть позавтракать, собраться, может быть, даже сыграть что-нибудь перед отъездом. Но сон не отпускал, и я провалялась до девяти, пока солнечный луч не добрался до моего лица и не заставил открыть глаза.
Я встала, накинула халат, вышла на кухню. Кофе не хотелось, завтрак не лез. Я налила воды, выпила стакан, потом ещё один. Смотрела в окно, на двор, где уже вовсю кипела жизнь — дети бегали, старушки сидели на лавочке, а кто-то выгуливал собаку. Обычный день. Только вот у меня внутри было пусто и тревожно.
Я медленно собирала вещи. Перекладывала их из сумки в сумку, не зная, что взять. Взяла пару книг, которые давно хотела прочитать, но тут же выложила обратно — читать всё равно не буду, не до того. Взяла тетрадь с конспектами по практике, но подумала, что два дня без них ничего не решат. В итоге положила только пару комплектов белья, купальник, зубную щётку и пару заколок для волос. Сумка получилась лёгкой, почти пустой, как и я сама.
Перед выходом я задержалась у пианино. Оно стояло в углу, белое, блестящее, с самую малость пожелтевшими от времени клавишами, которые я теперь знала на ощупь. Я провела пальцами по крышке, потом по клавишам, не нажимая, просто чувствуя их тепло, их упругость.
Хотелось сыграть что-нибудь. Что-нибудь простое, успокаивающее, как «Арабеска», или то, что мы разучивали на крыше, или ту мелодию, которую я играла, когда думала о Дане. Но я боялась опоздать на электричку, боялась, что, начав, не смогу остановиться, что музыка удержит меня, и я не уеду.
— Я скоро вернусь, — сказала я пианино.
Пианино молчало. Только тёплый лак отражал свет, пробивавшийся через штору.
Я взяла сумку и вышла.
Электричка была полупустой — будний день, люди на работе, только редкие пассажиры с сумками. Я села у окна, поставила сумку на колени, прижала её к себе, как щит, и смотрела, как город медленно уходит назад.
Дома, деревья, станции, платформы. Люди входили и выходили, кто-то с ребёнком, кто-то с велосипедом, кто-то с большими пакетами из супермаркета. Я смотрела на них и думала о том, что у каждого своя жизнь, свои заботы, свои радости. Кто-то едет на работу, кто-то возвращается домой, кто-то, как я, — к родителям на дачу.
Я думала о том, что еду туда, где всё будет как всегда. Папа в своём кресле с газетой, мама на кухне, клубника в саду, вечерний чай на веранде. Всё знакомое, предсказуемое, правильное. Всё такое, каким должно быть.
И я ненавидела это чувство. Ненавидела, потому что знала — там, на даче, я снова стану той Каролиной, которая была до всего этого. До музыки, до репетиций, до Дани. Каролиной-отличницей, Каролиной-юристом, Каролиной-которая-не-отвлекается-на-ерунду. Той, кто сидит с прямой спиной, отвечает на вопросы отца короткими, правильными фразами, улыбается, когда надо, молчит, когда надо.
А я уже не хотела быть той Каролиной. Я хотела быть собой — той, кто играет на пианино, кто импровизирует на репетициях, кто танцует под джаз на чужой кухне. Я хотела говорить о музыке, о том, что она делает со мной, о том, что она — не ерунда.
Но я не могла. Не здесь.
За окном проплывали поля, леса, маленькие деревни с покосившимися домами и сиренью у калиток. Солнце пекло, в вагоне было душно, и я открыла окно. Ветер ворвался в салон, зашелестел страницами забытой кем-то газеты, заиграл моими волосами, принёс запах травы, нагретой земли, реки где-то далеко.
Я закрыла глаза и представила, что еду не на дачу к родителям, а на крышу, где мы репетируем. Представила голос Дани, его улыбку, его руки на грифе гитары. Представила, как он смотрит на меня, когда я играю соло. И мне стало легче.
Мама встретила меня на станции. Она стояла у выхода, в лёгком платье в цветочек и соломенной шляпе, которую я помнила с детства, и улыбалась. Увидев меня, она замахала рукой, и я помахала в ответ, чувствуя, как что-то тёплое, детское, поднимается в груди.
Я вышла из вагона, и она сразу обняла меня, прижала к себе, как в детстве, когда я возвращалась из школы или с музыкалки. От неё пахло цветами, солнцем, чем-то домашним.
— Каролина, ты похудела, — сказала она, отстраняясь и разглядывая меня. — Плохо питаешься?
— Всё нормально, мам. — Я улыбнулась, но чувствовала, что улыбка выходит натянутой.
— Ты бледная. Не высыпаешься?
— Высыпаюсь.
— Глаза какие-то... — Она посмотрела на меня внимательнее. — Ты влюбилась, что ли?
Я замерла. Сердце пропустило удар. Я сама не знала ответ на этот вопрос, но проигнорировать маму не могла.
— Мам, что за глупости, — сказала я, отворачиваясь. — Поехали.
Она не поверила, я это знала. Но ничего не сказала. Взяла мою сумку, и мы пошли к машине.
Машина была старой, папиной, но он за ней ухаживал, и она выглядела как новая — чёрный лакированный корпус, хромированные детали, салон, пахнущий кожей и бензином. Я села на переднее сиденье, мама за руль.
— Папа приехал вчера вечером, — сказала она, выезжая со стоянки. — Сказал, что очень скучал. Спрашивал о тебе каждый день. Как ты, что делаешь, как практика.
— Я тоже скучала, — сказала я.
Это была неправда. Я почти не думала о них в последние недели. Мои мысли были заняты другим — музыкой, репетициями, им. Но я не могла сказать это маме. Не поймет. Не поддержит. Так же, как и отец.
Мы ехали по просёлочной дороге, мимо полей и перелесков. Дорога была узкой, петляла между деревьями, и мама вела машину медленно, осторожно. Она рассказывала о дачных делах — что посадили в этом году, что выросло, что зацвело. Говорила о соседях, о том, что у Петровых внук родился, мальчик, назвали Димой. У Ивановны крышу прохудило, пришлось вызывать мастеров. У Сидоровых забор упал — ветер, наверное.
Я слушала вполуха, смотрела в окно. Солнце стояло высоко, небо было ярко-синим, почти безоблачным.
— А ты, Каролина? — спросила она. — Как практика? Нравится?
— Нормально.
— Что делаешь?
— Архив разбираю. Документы. Готовлю справки.
— Елена Викторовна хвалит?
— Вроде да.
— Папа будет доволен. Он всегда говорил, что у тебя способности.
Я промолчала. Способности. Да, у меня были способности. К юриспруденции. И к музыке. Но об одной способности отец знал, а о другой — нет. Или не хотел знать.
Дача стояла на краю деревни, у самого леса. Белый дом с зелёной крышей, веранда, увитая диким виноградом, сад, где росли яблони, груши и кусты смородины. Всё было таким же, как в детстве — только краска на ставнях облупилась, да крыльцо просело, и яблони стали выше.
Мы заехали во двор, я вышла из машины. Пахло нагретой травой, ромашкой, ещё чем-то знакомым, домашним — может быть, дымом, хотя никто не топил печь. Из дома вышел отец.
Он был в рубашке с закатанными рукавами, в старых брюках, на ногах — резиновые сапоги, в руках — лейка. Волосы седые, лицо строгое, глаза внимательные, цепкие. Он улыбнулся, когда увидел меня, и я улыбнулась в ответ, чувствуя, как что-то сжимается внутри.
— Каролина, — сказал он, подходя и обнимая меня. Крепко, по-отцовски, так, что я почувствовала запах его одеколона, земли, табака. — Хорошо, что приехала.
— Здравствуй, папа.
Он отстранился, посмотрел на меня.
— Похудела, — сказал он. — Много работаешь?
— Нормально.
— Не забывай отдыхать. И есть нормально.
— Я помню.
Он кивнул. Мы прошли в дом.
Дом внутри был прохладным, пахло деревом и сушёными травами — мама всегда вешала пучки мяты и ромашки на кухне. В гостиной стоял старый диван, накрытый пледом, круглый стол, на котором лежала газета и очки отца. На стенах — фотографии, чёрно-белые и цветные. Я узнала себя на одной из них — маленькая, в белом платье, сижу за пианино в музыкальной школе. Рядом — учительница с доброй улыбкой. Мне тогда было лет семь.
— Садись, — сказал отец, кивнув на стул. — Рассказывай.
Я села. Он сел напротив, сложил руки на столе.
— Как практика? — спросил он.
— Хорошо.
— Что делаешь?
— Архив разбираю. Готовлю справки. Помогаю Елене Викторовне с документами.
— Елена Викторовна довольна?
— Вроде да.
— Что значит «вроде»? Она тебе говорила? Хвалила?
Я замялась. Елена Викторовна действительно сказала однажды, что я справляюсь, что у меня хорошая память и внимание к деталям. Но это было между делом, в коридоре, когда она пробегала мимо с папкой в руках.
— Она сказала, что я справляюсь, — ответила я.
— Это хорошо. — Он кивнул, и я увидела в его глазах удовлетворение. — Но нужно больше стараться. Практика — это возможность показать себя, зарекомендовать. Если ты хорошо себя проявишь, тебя могут пригласить после окончания. Елена Викторовна — человек влиятельный, её рекомендация много значит.
— Я знаю.
— Ты должна быть лучшей, Каролина. Ты понимаешь? Лучшей. Это не просто слова. От того, как ты себя покажешь сейчас, зависит твоё будущее.
— Понимаю.
Он смотрел на меня, и я чувствовала тяжесть его взгляда. Всю жизнь я чувствовала этот взгляд — внимательный, оценивающий, требовательный. Он видел меня насквозь, или мне так казалось.
— А что ты ещё делаешь? — спросил он. — Чем занимаешься после практики?
Я замерла. Вопрос прозвучал небрежно, как будто между делом, но я знала — он ждал ответа. И от ответа зависело что-то важное.
— Отдыхаю, — сказала я. — Читаю.
— Что читаешь?
— Книги.
— Какие?
— Разные.
Он смотрел на меня, и я знала, что он не верит. Или чувствует, что я что-то скрываю.
— Каролина, — сказал он. — Ты какая-то отстранённая. Что-то случилось?
— Нет, — сказала я. — Всё нормально.
— Ты не хочешь со мной разговаривать?
— Хочу.
— Тогда рассказывай.
Я молчала. Смотрела на свои руки, сложенные на коленях, на пальцы, на которых уже не было мозолей от ручки, но появились новые — от клавиш. Папа не знал об этих мозолях. И не должен был узнать.
— Может быть, ты встретила кого-то? — спросил он.
Я подняла глаза. В его взгляде было что-то — не ревность, нет, скорее беспокойство.
— Нет, — сказала я.
— Просто я хочу, чтобы ты сосредоточилась на учёбе. Молодые люди, отношения — это всё потом. Сначала нужно встать на ноги.
— Я понимаю, папа.
— Я просто хочу, чтобы у тебя всё было хорошо, — сказал он. — Ты ведь моя дочь.
— Я знаю.
Он кивнул, как будто удовлетворившись ответами, и взял газету.
Обед прошёл в тягостном молчании. Мама накладывала в тарелки суп — щи, которые я любила в детстве, — потом жаркое из курицы, потом компот из смородины. Я ела через силу, хотя раньше любила мамину стряпню, ждала этих обедов, когда приезжала на дачу. Сейчас еда казалась безвкусной, и каждый кусок вставал поперёк горла.
Отец не говорил ни слова, только изредка бросал на меня взгляды поверх очков. Мама пыталась поддерживать разговор — рассказывала о соседях, о погоде, о том, что клубника в этом году уродилась на славу. Я кивала, иногда вставляла короткие фразы, но мыслями была далеко.
После обеда я вышла в сад.
Солнце пекло, трава была сухой, жёсткой, пахло нагретой землёй и цветами. Я прошла к скамейке под старой яблоней, села. Ветер шумел в листьях, где-то вдалеке лаяла собака, на соседнем участке играли дети — слышны были их крики и смех.
Я думала о том, что здесь, на даче, я всегда была другой. Хорошей девочкой, послушной дочерью, примерной студенткой. Я играла по правилам, делала то, что от меня ждали, не спорила, не перечила. И отец был доволен. Мама была спокойна.
А теперь я чувствовала, что правила меняются. Что я больше не хочу быть только хорошей девочкой. Что внутри меня есть что-то другое — музыка, свобода, что-то, что отец, если бы узнал, назвал бы ерундой, пустой тратой времени. И мне было страшно. Страшно, что он узнает. Страшно, что не поймёт. Страшно, что я его разочарую.
Я сидела под яблоней, смотрела на небо, на облака, которые медленно плыли над головой, и думала о Дане.
Он сейчас, наверное, спит после смены в баре. Или играет на гитаре. Или пошёл на репетицию. Я представила, как он сидит на крыше, смотрит на город, напевает что-то себе под нос. Как ветер играет его волосами. Как он улыбается, когда у него получается сложный переход. И мне стало легче. Легче дышать, легче сидеть здесь, под яблоней, ждать вечера.
Вечером мы сидели на веранде. Мама зажгла свечи в стеклянных стаканчиках, поставила на стол чай, печенье, клубнику в плетёной корзинке. Смеркалось, небо на западе розовело, в саду стрекотали кузнечики.
Отец пил чай из своего любимого стакана с подстаканником, который возил с собой везде, листал газету. Я сидела напротив, смотрела на огоньки свечей, на круги на чае, на свои руки.
— Каролина, — сказал он, не отрываясь от газеты. — Ты говорила, что читаешь. Что именно?
Я подняла глаза. Вопрос застал меня врасплох.
— Романы, — сказала я.
— Какие?
— Разные.
— Например?
Я задумалась. Назвала первое, что пришло в голову — книгу, которую видела в магазине на прошлой неделе, но не читала.
— И как тебе? — спросил он.
— Ничего, — сказала я. — Интересно.
Он кивнул, но, кажется, не поверил. Я видела это по его глазам — они стали внимательнее, строже.
— А ты не думала о том, чтобы почитать что-то профессиональное? — спросил он. — Есть хорошие книги по судебной практике. Я могу тебе посоветовать. Они пригодятся.
— Думала, — сказала я.
— Но не читаешь?
— Читаю.
— Тогда почему не спросила?
Я молчала. Смотрела на клубнику в корзинке, на её ярко-красные бока, на капли воды на листьях.
— Каролина, — сказал он, откладывая газету. — Я вижу, что ты чем-то занята. Чем-то, о чём не хочешь говорить. Я не слепой.
— Ничем я не занята, — сказала я.
— Не ври мне.
Голос его был спокойным, но в нём чувствовалась сталь. Мама замерла, перестала наливать чай. Я чувствовала, как она смотрит на меня, как ждёт.
— Ты изменилась, — сказал он. — За последний месяц. Ты стала другой.
— Какой? — спросила я, хотя знала ответ.
— Отстранённой. Задумчивой. Ты здесь, но тебя здесь нет.
Я молчала.
— Я хочу, чтобы ты сосредоточилась на учёбе, — сказал он. — Практика — это важно. То, как ты себя проявишь сейчас, повлияет на твоё будущее. Не отвлекайся на ерунду.
— Это не ерунда, — сказала я.
Он поднял бровь. В его взгляде мелькнуло удивление — я редко перечила ему. А точнее, никогда.
— Что?
— То, чем я занимаюсь, — это не ерунда.
— А что это?
Я смотрела на него. Всё внутри сжалось, сердце колотилось где-то в горле, в ушах шумело. Но я не могла молчать. Не могла больше прятать то, что стало частью меня.
— Я играю на пианино, — сказала я. — Снова.
Тишина повисла над верандой. Даже кузнечики, казалось, замолчали. Мама замерла с чайником в руках. Отец смотрел на меня, и в его взгляде было что-то, чего я боялась.
— И что? — спросил он.
— Мне это нравится. Это... это важно для меня.
— Каролина, — сказал он медленно, растягивая слова. — Ты серьёзно?
— Да.
— Боже, надеюсь, это просто неудачная шутка. Музыка — это хобби. А юриспруденция — профессия. Ты должна это понимать.
— Почему? — спросила я. Голос дрогнул.
— Потому что на музыку не проживёшь. Потому что это несерьёзно. У тебя есть талант к юриспруденции, и ты не должна его закапывать.
— А если я не хочу быть юристом?
Слова вырвались сами, прежде чем я успела их остановить. Я видела, как изменилось лицо отца — оно стало твёрдым, непроницаемым.
— Ты хочешь быть юристом, — сказал он. — Ты просто устала. Отдохнёшь, придёшь в себя.
— Папа...
— Хватит, — сказал он. — Я не хочу это обсуждать.
Он взял газету, снова уткнулся в неё, отгородился от меня. Я сидела, смотрела на него, на его руки, держащие газету, на его профиль, освещённый свечами. Мама молча наливала чай, не глядя на меня. Она никогда за меня не заступалась.
Я встала.
— Я пойду спать, — сказала я.
— Спокойной ночи, — ответила мама.
Отец промолчал.
Ночью я не спала. Лежала в своей старой комнате, где всё было как в детстве — кровать с балдахином, полка с игрушками, которые я не выбросила, стол, за которым я делала уроки, и на стене — старые ноты, которые мама когда-то повесила, чтобы я не забывала. В окно светила луна, на подоконнике стояла герань в горшке, и её тень падала на пол, качаясь от лёгкого ветерка.
Я смотрела в потолок и думала о разговоре с отцом. О том, как он сказал «хватит». О том, как он отрезал, не дав мне сказать ни слова. О том, что он не понимает. Не хочет понимать. Или боится.
Он всегда боялся за меня. За моё будущее. За то, что я сверну не туда. Он хотел, чтобы у меня было всё — стабильность, деньги, уважение. Всё то, что даёт профессия юриста. А музыка... музыка была для него нестабильностью, риском, чем-то, на что нельзя положиться.
Я вспомнила, как в детстве он ходил на мои концерты. Он сидел в зале, слушал, аплодировал. Но никогда не говорил: «Молодец». Никогда. Только молчал. И в этом молчании было столько всего, что я не могла вынести.
А теперь всё повторилось. Он снова молчал. А я чувствовала себя виноватой. Виноватой за то, что играю. Виноватой за то, что мне это нравится. Виноватой за то, что я не та, кем он хочет меня видеть.
Я взяла телефон. Экран засветился в темноте, глазам стало больно. Я открыла чат с Даней. Написала:
«Привет. Ты спишь?»
Ответ пришёл через минуту. Он не спал. В час ночи он не спал.
«Нет. Что случилось?»
Я смотрела на экран и не знала, что писать. С чего начать. Как рассказать о том, что у меня внутри.
«Я у родителей на даче. Мы поссорились».
«Из-за чего?»
«Из-за музыки. Я сказала, что играю. Отец сказал, что это ерунда».
Даня долго печатал. Я смотрела на три точки, которые появлялись и исчезали, и ждала.
«Слушай, это тяжело. Я знаю. Мой отец точно такого же мнения. Но это не ерунда. Ты знаешь, что это не ерунда. Ты сама мне это говорила».
«Я знаю. Но он не понимает».
«Он поймёт. Может, не сейчас. Но поймёт. Главное, чтобы тебе самой нравилось. Если это твоё — не бросай. Не бросай ради того, что другие думают».
Я смотрела на экран, и слёзы катились по щекам, падали на подушку. Я не вытирала их. Просто смотрела на его слова, на буквы, которые складывались в поддержку, в тепло, в что-то, чего мне так не хватало.
«Спасибо», — написала я.
«Не за что. Ты сильная, Каролина. Ты справишься. Ты всегда справляешься».
Я улыбнулась в темноте. Сильная. Да, наверное.
«Спокойной ночи», — написала я.
«Спокойной ночи. Приезжай скорее. Мы скучаем».
Я положила телефон, повернулась на бок. За окном шумел ветер, где-то лаяла собака, в саду стрекотали кузнечики. Я думала о Дане, о его словах, о том, что он сказал «приезжай скорее». И мне стало легче.
Я заснула с улыбкой.
Утром я проснулась от того, что в комнату заглянуло солнце. Оно било прямо в лицо, и я зажмурилась, потянулась, чувствуя, как тело отдохнуло, как сон ушёл, оставив после себя лёгкость.
Я взяла телефон — новых сообщений не было. Я открыла чат с Даней, перечитала наш ночной разговор. «Ты сильная, Каролина. Ты справишься». Я улыбнулась и убрала телефон.
Встала, оделась, вышла на кухню. Мама уже хлопотала у плиты, на столе стояли оладьи, варенье, чай. Папа сидел за столом с чашкой кофе, читал газету. Он поднял глаза, когда я вошла, но ничего не сказал.
— Доброе утро, — сказала я.
— Доброе, — ответила мама, оборачиваясь.
— Доброе, — все таки сказал отец, возвращаясь к газете.
Я села за стол. Некоторое время мы ели молча. Мама подкладывала мне оладьи, я ела, чувствуя, что сегодня они вкуснее, чем вчера. Может, потому что я выспалась. Может, потому что разговор с Даней отпустил что-то внутри.
— Каролина, — сказал отец вдруг, не поднимая головы от газеты. — Я подумал.
Я замерла с оладьей на вилке.
— Если хочешь играть — играй. Но не в ущерб учёбе.
Я посмотрела на него. Он всё ещё смотрел в газету, но я видела, что он ждёт ответа.
— Хорошо, — сказала я.
— Практика — это важно, — добавил он. — Не забывай.
— Я не забуду.
Он кивнул. Я взяла чашку, налила чай. Мама поставила передо мной тарелку с клубникой.
— Ешь, — сказала она.
Я ела. И чувствовала, что что-то изменилось. Немного, но изменилось.
День прошёл спокойно. Мы ходили в лес за грибами — я, мама и папа. Лес был старым, тенистым, пахло хвоей и прелыми листьями. Мама собирала подберёзовики, папа нашёл несколько белых, я набрала лисичек. Мы шли по тропинкам, переговаривались, иногда останавливались, чтобы рассмотреть какой-то незнакомый гриб.
Потом папа ушёл в гараж что-то чинить — у него там всегда были дела, — а мы с мамой сидели на веранде, пили чай и разговаривали.
— Ты на него не сердись, — сказала мама. — Он просто хочет, чтобы у тебя всё было хорошо.
— Я знаю.
— Он тебя любит. Просто не умеет показывать.
— Я знаю, мам.
— А ты... ты правда играешь?
Я посмотрела на неё. В её глазах было любопытство, но не осуждение. Она ждала.
— Да, — сказала я. — Снова.
Она улыбнулась.
— Я рада. Ты всегда хорошо играла. Марья Ивановна говорила, что у тебя талант.
— Папа не рад.
— Папа боится, что ты бросишь учёбу. Он боится за твоё будущее.
— Я не брошу.
— Я знаю. — Она взяла меня за руку. — Ты сильная. И я рада, что ты нашла то, что тебе нравится.
Я смотрела на её руку, на свои пальцы, на мозоли, которые остались от клавиш.
Пожауйста, пусть все будет хорошо.
Вечером, перед отъездом, я вышла в сад. Солнце садилось, небо было розовым, золотым, тени от деревьев становились длинными. Пахло нагретой травой и яблоками. Я подошла к старой яблоне, под которой сидела вчера, и погладила шершавый ствол.
— Я вернусь, — сказала я дереву.
Потом пошла к дому.
Отец стоял на крыльце. Он смотрел на закат, и в его профиле было что-то, что я не замечала раньше — усталость, может быть. Или грусть.
— Каролина, — сказал он, когда я подошла. — Я...
Он замолчал. Я ждала.
— Ничего. — Он покачал головой. — Приезжай чаще.
— Хорошо.
Он обнял меня. Крепко, как в детстве, когда я была маленькой и он носил меня на плечах. И я почувствовала, что всё будет хорошо.
В электричке я смотрела в окно на уходящие поля, леса, деревни. Солнце садилось, небо темнело, на станциях зажигались огни. Я думала об отце, о его словах, о его молчании. О том, что он, может быть, понял. Немного. Но понял.
Я взяла телефон, написала Дане:
«Я еду домой».
Ответ пришёл мгновенно:
«Ждем».
Я улыбнулась. За окном мелькали огни станций, и я считала их, пока не заснула.
Когда проснулась, электричка уже подходила к городу. За окном горели фонари, дома, окна. Я смотрела на этот свет и думала о том, что возвращаюсь домой. К своему пианино. К своей музыке. К Соне и Илье. К нему.
Я вышла на своей станции, прошла через парк, где уже никого не было, только фонари освещали пустые скамейки. Зашла в подъезд, поднялась на свой этаж. На лестничной клетке горела лампочка — та самая, которую я просила заменить, и теперь она работала.
Я открыла дверь, зашла. В квартире было привычно темно и тихо. Я зажгла свет в прихожей, потом в комнате. Пианино стояло на своём месте, чёрное, блестящее, ждало.
Я села за него, провела пальцами по клавишам. Они были прохладными, гладкими, родными. И я сыграла то, что чувствовала — медленную, красивую мелодию, которая родилась сама собой. Про ту, которая была.
Наверху было тихо. Но я знала, что он там. Что он слышит. Что он ждёт.
Я играла, и музыка лилась в темноту, и мне казалось, что где-то там, наверху, он улыбается.
Я улыбнулась тоже.
Дома. Я дома.


Комментарии