Прощай
Утро начиналось не с солнечных лучей, а с тишины, настолько густой, что ее можно было резать ножом. Ее нарушал лишь монотонный, почти призрачный гул кондиционера, безуспешно пытавшийся охладить напряженный воздух в номере. Ангелина открыла глаза, и первое, что она увидела, была не спящая фигура Ландо, а зияющая черная пасть открытого чемодана на светлом, плюшевом ковре. Он лежал там, на том самом месте, где накануне вечером они, смеясь, валялись с книгой, и смотрел на нее немым, полным упрека взглядом.
Внутри царил хаос, идеально отражавший состояние ее души. Аккуратно свернутые джинсы, символ ее обычной жизни, мирно соседствовали с мятыми футболками, которые пахли им — потом, бензином и его одеколоном. Дорожная косметичка с незастегнутой молнией, обнажая жалкое содержимое — ее обычные, «не гоночные» духи, которые теперь казались артефактом из другой, далекой жизни. Чувства накатывали волнами, каждая тяжелее предыдущей. Глубокая, ноющая грусть, словно в груди у нее лежал тяжелый, отполированный ледяной булыжник. Легкое, предательское облегчение, которое всегда приносит бегство, даже если бежишь ты от самого себя, от своей судьбы. И поверх всего — щемящая, острая, почти физическая нежность к спящему рядом мужчине. Его рука, тяжелая, теплая и удивительно беззащитная во сне, все еще лежала на ее талии, будто пытаясь удержать ее даже в царстве Морфея, силой одной только инерции прикосновения.
Она осторожно, с затаенным дыханием, высвободилась из его объятия. Холодок, мгновенно проникший на место его тепла, заставил ее содрогнуться. Она прижала ладони к лицу, чувствуя, как влажные от слез ресницы прилипают к коже. Сегодня был день отъезда. Не переезда, не путешествия, а именно отъезда. Бегства.
Она доползла до края кровати и опустила босые ноги на ковер. Ворс был холодным и колючим. Она сидела так несколько минут, просто глядя в стену, слушая его ровное дыхание и пытаясь запечатлеть в памяти каждый звук, каждый оттенок этого утра. Потом, с усилием, поднялась и направилась в ванную.
Они добрались до трассы в привычной, утренней полусне, но на этот раз сон был похож на похоронный марш. В машине пахло кофе, который она не могла заставить себя пить, и свежестью его одеколона — тем самым, что она втайне упаковала в свой чемодан, завернув во футболку, чтобы он дольше сохранил запах. Она смотрела в окно на проплывающие улицы Японии, пытаясь запечатлеть их в памяти, как фотограф перед долгой разлукой. Вот рекламный щит с его улыбающимся, отретушированным лицом — иконой, которую она любила, но к которой не хотела быть приложением. Вот кафе, где они ужинали, и он, смеясь, рассказывал о какой-то нелепой ошибке на симуляторе. Вот поворот, за которым открывался вид на паддок — место, ставшее для нее одновременно и храмом, и клеткой. Мир за стеклом казался нереальным, размытым, как будто она уже наполовину покинула его, стала призраком, бродящим по краю своей собственной жизни.
У входа в паддок, в тени, скрытые от любопытных глаз репортеров и фанатов, они остановились. Ландо повернулся к ней. В его глазах не было ни утренней расслабленности, ни вчерашнего озорства — только сосредоточенная, стальная серьезность гонщика, готовящегося к битве, которая для него была смыслом существования.
— Удачи, — прошептала она, и это короткое слово застряло у нее в горле, словно ей пришлось вытащить его оттуда клещами.
Он не ответил. Слова были бы лишними, ложными, слишком хрупкими для того, что висело между ними. Вместо этого он взял ее лицо в свои руки. Его большие, сильные ладони, привыкшие к точнейшим, выверенным до микрона движениям за рулем, теперь были невероятно, почти пугающе нежны. Его пальцы вжались в ее кожу у висков, и он поцеловал ее.
Было что-то долгое, глубокое, отчаянное. Поцелуй-обещание, которое он, возможно, не сможет сдержать. Поцелуй-прощание, которое отказывалось произносить свое имя. В нем было все: и вчерашняя дурашливая возня на полу, и тяжелые, полные слез разговоры за полночь, и тихая, трепетная ночь, и вся неизвестность, ждущая за поворотом, как слепой поворот на трассе. Она ответила ему с той же силой, впитывая его тепло, его запах, вкус его губ, пытаясь выжечь это ощущение в каждой клеточке своей памяти, сделать его вечным.
Потом он отпустил ее. Его глаза, темные и бездонные, на секунду заглянули в самые ее глубины, выворачивая душу наизнанку. Он коротко, почти незаметно кивнул — жест, полный какого-то древнего, мужского понимания — и развернулся, уходя в сторону гаража своей собранной, пружинистой, целеустремленной походкой. Он не оглянулся. Настоящие пилоты не оглядываются. Они смотрят только вперед, на трассу.
Ангелина осталась стоять одна, прижав пальцы к губам, все еще чувствуя жар его прикосновения, его вкус на своей коже. Потом, сделав глубокий, прерывистый вдох, словно ныряя в ледяную воду, она вошла в паддок.
На ней были простые темно-синие джинсы, не новые, немного потертые на коленях, и такая же простая серая футболка без каких-либо логотипов, без намека на принадлежность к этому блестящему миру. На ногах — удобные, потрепанные кроссовки, в которых она чувствовала себя собой, а не частью декораций. Дома, перед зеркалом в ванной, она пыталась сделать что-то, чего не делала никогда с таким усердием — накраситься. Ей вдруг захотелось, отчаянно, до боли, выглядеть для него особенной, не просто «той самой Александрой», а кем-то прекрасным и недосягаемым в этот последний день. Но ее пальцы, привыкшие к точным движениям с гаечными ключами и микросхемами, оказались неуклюжими, дрожащими марионетками. Тушь для ресниц легла комками, подводка поплыла нелепой черной рекой, пудра легла неровным, пятнистым слоем. С досады, почти что со злости, она смыла все это водой, стирая с лица маску, которая ей не шла. Оставила только тушь. Ресницы, обрамляющие ее глаза, казались теперь неестественно густыми и черными, маленькой, жалкой попыткой создать броню, защититься от мира, который вот-вот должен был разбить ее сердце.
Гонка в Японии всегда была особенной. Не просто соревнованием, а древним ритуалом скорости, проходящим в тени столетних деревьев. Но в тот день она превратилась в ад, выкованный из огня, раскаленного металла и невероятного человеческого напряжения.
С самого старта, когда двадцать машин рванулись с места, словно стая испуганных зверей, все пошло не по плану. На первом же круге, кто-то задел кого-то, и два болида, выплюнув в небо злое облако обломков карбона и клочьев резины, выбыли из борьбы, вынудив выехать машину безопасности. Ангелина стояла у монитора в командном боксе, вжавшись в стену, стараясь быть невидимкой, призраком. Ее сердце бешено колотилось, сливаясь в унисон с ревом моторов, доносившимся с трассы, — низким, животным, первобытным гулом, от которого дрожала земля.
Машина безопасности уехала, и гонка вспыхнула с новой, удвоенной силой. Ландо, стартовавший с четвертой позиции, начал свою охоту. Он был как голодный хищник, холодный, расчетливый и безжалостный. Его радиообмен с инженером был краток и точен, как выстрелы: «Проблема с перегревом тормозов», «Передние шины теряют сцепление», «Нужно больше прижимной силы». Каждое его слово, каждая цифра на телеметрии отзывались в Ангелине залпом тревоги. Она видела, как его машина, оранжевый молот, плясала на грани сцепления в быстрых поворотах, как он отчаянно, дюйм за дюймом, защищал позицию от атак соперника на длинных прямых, где скорость превышала 350 километров в час.
Пилот из Ред Булла их заклятый соперник, был быстр, безжалостен и точен, как дьявол. Он преследовал Ландо, как тень, находясь в его диффузоре, используя скользкий поток, пытаясь найти малейшую щель, малейшую ошибку для обгона. Воздух в боксе был густым от напряжения, пах потом, страхом и адреналином.
На сорок втором круге Ландо пошел на обгон второго места. Это был ход сродни самоубийству — поздно затормозить в слепом правом повороте занять внутреннюю траекторию и выйти из виража бок о бок с соперником, их колеса разделяли сантиметры. Резина визжала, протестуя против нечеловеческих нагрузок, болиды почти коснулись друг друга карбоновыми обтекателями, и на секунду Ангелина перестала дышать, ее мир сузился до этого одного поворота. Но он прошел! Чисто, жестко, бескомпромиссно. Трибуны взревели от восторга.
Но Ред Булл не сдавался. У них была другая, более агрессивная стратегия пит-стопов, и их пилот на свежих, более мягких резинах начал отыгрывать по секунде за круг. За пять кругов до финиша разница составляла меньше секунды. Это была уже не гонка, а дуэль. Дуэль нервов, выдержки, мастерства и чистой, голой воли. Ландо выжимал из машины все, что можно и нельзя, он боролся с самим материалом, с физикой износа шин, с пределом человеческих возможностей. Каждый его вираж был на грани, каждая точка торможения — вызов самому себе.
На предпоследнем круге Ред Булл пошел в решающую атаку. Длинная прямая перед главной трибуной, использование DRS, и он сравнялся с Ландо. Они неслись к первому повороту бок о бок, Ангелина впилась ногтями в ладони, чувствуя, как под ногтями проступает кровь. Она видела, как машина Ландо слегка дёрнулась, как он, ценой невероятного усилия, отдал сопернику идеальную траекторию, чтобы не столкнуться, и пропустил его вперед. В боксе кто-то громко, с досадой выругался.
Но гонка не была окончена. Последний круг. Ландо шел в хвосте у лидера, всего в полутора секундах. Он атаковал в каждом повороте, пытаясь найти слабину, совершить чудо. Это была отчаянная, красивая, безнадежная и величественная погоня. Когда он пересек финишную черту, заняв второе место, в боксе на секунду воцарилась гробовая тишина, а затем — один общий, тяжелый вздох, смесь облегчения и горького разочарования. Второе место. Это была блестящая, героическая работа, работа титана, но это была не победа. Не та награда, которую он заслужил.
Ландо праздновал свое второе место с той же яростью, с какой он боролся на трассе. Он вылез из машины, с силой, полной фрустрации, швырнул перчатки на асфальт, сорвал с головы балаклаву. Его лицо было залито потом, испачкано грязью и гримасой адреналинового истощения и чистой, неподдельной ярости. Он не улыбался. Он кричал. Кричал что-то нечленораздельное, полное эмоций, бил себя кулаком в грудь, его тело содрогалось от каждого выдоха, отдавая последнюю каплю энергии. Потом он подошел к своей команде, и они обнялись — не радостно, не победно, а по-братски, как солдаты после тяжелого, кровопролитного боя, где они уцелели, но не победили. Он давал короткие, отрывистые интервью, его голос был хриплым от напряжения, взгляд — горящим, как угли. Он был жив, полон огня, и в этом поражении было больше величия и страсти, чем во многих его чистых, легких победах.
Ангелина наблюдала за этим из своего укромного уголка, затерявшись в тени бокса. Она видела не звезду, не икону, не пилота. Она видела человека. Человека, выложившегося до самого дна, до последней капли пота и воли, и не получившего желанной награды. И в этот момент, сквозь боль разлуки, сквозь грусть, она с ошеломляющей ясностью поняла, как сильно, до безумия, до боли, любит его именно таким — яростным, уязвимым, настоящим, без прикрас и масок. Эта мысль обожгла ее изнутри, как раскаленное железо, оставляя на душе болезненный, но прекрасный шрам.
Именно в этот момент, когда ее защита была сожжена дотла, к ней подошел человек. Не механик, не инженер. Это был человек в идеально отглаженной рубашке с вышитым логотипом «McLaren», седовласый, с позолоченными часами на запястье и умными, пронзительными, как рентген, глазами. Один из руководителей технического департамента.
— Мисс Ангелина? — его голос был спокоен, бархатист и невероятно деловит. — Прошу прощения за беспокойство. Могу я отнять у вас минуту?
Она кивнула, чувствуя, как подкатывает комок к горлу, а колени становятся ватными.
— Я внимательно наблюдал за вашей работой последние недели, — начал он, не теряя времени на предисловия. — Ваши отчеты по телеметрии, ваше интуитивное понимание аэродинамики, ваши «золотые» руки, способные чувствовать малейшую вибрацию... Вы прирожденный инженер. Редкая находка. У нас как раз открылась вакансия в нашей престижной программе развития молодых талантов. Стажировка с полным погружением, с последующим трудоустройством. Официальный контракт с «McLaren». Мы хотели бы предложить ее вам.
Мир закружился вокруг Ангелины, потеряв все ориентиры. Это было то, о чем она мечтала с тех пор, как впервые разобрала папино радио. То, ради чего училась ночами, проливала кровь и пот в университетских лабораториях, терпела насмешки от тех, кто считал, что «девушке не место в машиностроении». «Макларен». Легенда. Мечтадля любого инженера. Ее мечта, ее цель, ее страсть лежала у ее ног, нужно было только наклониться и поднять ее. Протянуть руку.
— Я... я не знаю, что сказать, — прошептала она, и ее голос прозвучал чужим, слабым. — Это... это огромная честь. Но... я сегодня улетаю. Мой рейс...
Он мягко улыбнулся, снисходительной, терпеливой улыбкой человека, который привык улаживать неудобные детали.
— Мисс Ангелина, поверьте, такие детали, как билеты, виза, проживание — все это сущие пустяки, которые мы решим за два телефонных звонка. Это шанс. Шанс, который выпадает раз в жизни. Им нельзя пренебрегать.
— Я понимаю. И я бесконечно благодарна. Но я не могу его принять.
Его улыбка, как по волшебству, испарилась, сменившись легким недоумением и настороженностью.
— Почему? Если дело в деньгах, стартовый оклад мы готовы обсудить, он будет более чем конкурентоспособным. Если в позиции — мы начнем с младшего инженера, но рост, при ваших способностях, будет стремительным. Мы инвестируем в таланты.
— Дело не в деньгах и не в позиции, — сказала Ангелина, и ее голос, к ее собственному удивлению, нашел твердость, словнувшуюся из самой глубины ее существа. — Дело во мне. Я не могу, мне срочно нужно домой
— Вы совершаете ошибку, молодой человек, — его тон стал холоднее, жестче. — Мир Формулы 1, да и весь мир высоких технологий, очень мал. Шансы, подобные этому, не валяются на дороге. Здесь связи, репутация и талант — это валюта. А вы отказываетесь от самой твердой валюты, которая у вас есть.
— Я отказываюсь, — парировала она, глядя ему прямо в глаза.
— Это прекрасный, возвышенный идеализм, — он покачал головой, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на жалость. — Но, увы, бесполезный в нашем мире. Через год, максимум два, вы будете горько жалеть об этом решении, стоя у сборочного станка в каком-нибудь провинциальном конструкторском бюро, разглядывая старые фотографии с гонок и понимая, что упустили свой шанс.
— Возможно, — она не отвела взгляда. — Возможно, вы правы. Самое главное, мое решение. Моя ошибка, а не чужая милость.
Он смотрел на нее еще несколько секунд, изучающе, пытаясь разгадать эту загадку, эту девушку, которая добровольно отказывалась от золотого билета. Потом тяжело, по-стариковски, вздохнул.
— Очень жаль. Искренне жаль. Вы многое теряете. Если... если передумаете, — он плавным, отработанным движением достал из внутреннего кармана пиджака тонкую, белую визитку и протянул ей. — Мой личный номер. Без секретарей. Это предложение будет действовать в течение месяца. Не больше.
— Спасибо, — она взяла визитку. Бумага была плотной, дорогой, с рельефным логотипом. Она, не глядя, сунула ее в карман джинсов, туда, где уже лежали ключи от номера и смятая салфетка. — Спасибо за доверие. Оно для меня много значит.
Он кивнул, последний раз окинул ее взглядом, полным неразрешенного вопроса, и развернулся, уходя прочь, растворяясь в толпе механиков и журналистов. Ангелина осталась стоять одна, чувствуя, как дрожат ее колени, а внутри — ледяная, звенящая пустота. Она только что добровольно, осознанно, отдала свою мечту. И самое ужасное, самое необъяснимое было в том, что сквозь всю боль и страх, она не чувствовала ни капли сожаления. Только странное, горькое чувство собственного достоинства, которое обошлось ей дороже, чем любой контракт.
Ландо нашел ее уже после всех пресс-конференций, командных брифингов и обязательных фотосессий. Он был переодет в чистую, темную футболку и простые джинсы, волосы были влажными от недавнего душа. На его лице все еще лежала глубокая усталость от гонки, но в глазах, когда он увидел ее, на секунду вспыхнула привычная, теплая искорка — тот самый огонек, который она любила больше всего на свете. Она погасла в ту же секунду, как только он подошел ближе и прочитал историю предстоящей разлуки в ее позе, в опущенных плечах, в том, как она избегала смотреть ему прямо в глаза.
— Как ты? — сказал он тихо. Это была не констатация факта, а констатация смертного приговора, вынесенного их общему будущему.
— Нормально — ответила она, и ее голос прозвучал хрипло. — Мой вылет через четыре часа.
Он молча, с каменным лицом, взял ее небольшую сумку, и они пошли к выходу, не касаясь друг друга. Машина, темная и безликая, уже ждала. Они ехали по улицам Монцы, которые теперь казались чужими и безразличными. Она смотрела в свое окно, он — в свое. Воздух в салоне был густым и тяжелым, как расплавленный свинец, давя на грудную клетку, не давая дышать.
В лифте отеля, зеркальном кубе, отражавшем их бледные, изможденные лица, он сделал это. Вместо того чтобы нажать кнопку своего этажа, он резко, почти с яростью, ткнул пальцем в кнопку с изображением закрывающихся дверей. Раздался мягкий, но безжалостный щелчок, и створки начали медленно, неумолимо смыкаться, отсекая их от всего внешнего мира, запирая в маленьком, сверкающем саркофаге.
Он развернулся к ней. Его лицо, обычно такое открытое и уверенное, было искажено болью и немым гневом.
— Почему? — выдохнул он, и в этом слове была вся накопившаяся боль. — Почему ты уезжаешь? Как будто ничего этого не было. Как будто мы... как будто то, что между нами, ничего не значит.
— Это не так, — попыталась она возразить, но ее голос был слабым, беспомощным. — Ты же знаешь...
— Тогда что? — он не дал ей договорить, его голос сорвался. — Потому что я тебе «мешаю»? Потому что моя жизнь, моя слава, моя «публичность» слишком тяжелы для твоего хрупкого мира? Ты думаешь, мне это нравится? Ты думаешь, я не мечтаю каждый день просто взять тебя за руку и уехать с тобой куда-нибудь на край света, где нет ни камер, ни репортеров, ни этой вечной погони за секундами?
— Ландо, пожалуйста...
— Нет! Ты слушай меня! — он схватил ее за плечи, не больно, но с такой силой, что она почувствовала его отчаяние, проходящее сквозь ткань ее футболки. Он прижал ее к прохладной стене лифта. — Ты просто сбегаешь. Как в детстве, когда тебе было страшно или больно. Ты сбегаешь от меня. От нас. От того, что мы можем построить.
И тогда в ней что-то окончательно сорвалось, прорвало плотину, сдерживавшую океан боли. Все ее переживания, вся накопленная усталость, страх, ярость и такая огромная любовь, что от нее не было спасения, — все вырвалось наружу единым, огненным потоком.
— Я не сбегаю! Я спасаю себя! Понимаешь? Себя! Потому что если я останусь здесь, в этом твоем золотом аквариуме, я перестану существовать! Я растворюсь, исчезну! Я стану всего лишь тенью, что будет со мной? Со мной? Я люблю тебя, боже, я люблю тебя так, что это больно! Но я не могу, я не хочу исчезнуть ради тебя! Я не могу позволить себе исчезнуть!
Ее слова, громкие и резкие, повисли в замкнутом пространстве лифта, отражаясь от зеркал. Он смотрел на нее, и гнев в его глазах постепенно, мучительно сменился на что-то другое — на глубокое, щемящее понимание и на такую же, как у нее, всепоглощающую боль. Его пальцы на ее плечах разжались, но он не отпустил ее, словно боялся, что она рассыплется в прах, если он это сделает.
— Я не хочу, чтобы ты исчезала, — прошептал он сокрушенно, и его голос дрогнул. — Я никогда этого не хотел. Я хочу, чтобы ты была со мной. Всегда.
— Я не могу быть с тобой, потеряв себя, — ответила она, и это была самая горькая истина, которую ей приходилось когда-либо произносить. — Это будет не я. А я не хочу, чтобы ты любил кого-то другого. Даже если этот кто-то другой — моя же тень.
Он не ответил. Слова закончились. Вместо этого он подкрался к ней, как тогда в номере, но теперь в его движениях не было и следа озорства или игры. Была только бесконечная, пронзительная нежность и отчаяние, граничащее с безумием. Он прижался лбом к ее лбу, его дыхание, теплое и прерывистое, смешалось с ее дыханием. Потом его губы, дрожащие, нашли ее губы.
Этот поцелуй был совсем другим. Не страстным, не требовательным, не нежным. Он был горьким, как полынь, прощальным, как последний вздох, полным слез, которые они еще не пролили, и боли, которую уже не могли выразить словами. Это был поцелуй, в котором было все — и «прости меня», и «я люблю тебя больше жизни», и «не уезжай, умоляю», и «прощай, моя любовь». Они целовались, стоя в застывшем между этажами лифте, как два последних человека на земле, пытаясь вобрать друг в друга всю невысказанную боль, всю любовь, все воспоминания, на которые у них больше не оставалось времени.
Лифт дернулся, нарушив заклятье, и плавно остановился. Раздался мягкий, безразличный сигнал. Они отстранились друг от друга одновременно, как по команде, словно их оттолкнула невидимая сила. Двери с тихим шипением открылись, впуская в их саркофаг воздух коридора. Он молча вышел первым, не оглядываясь. Она последовала за ним, чувствуя, как ноги подкашиваются, и ей приходится держаться за стену, чтобы не упасть. Они шли по длинному, безликому коридору к его номеру в полной, оглушительной тишине, и расстояние в несколько метров казалось непроходимой пропастью, разделившей их навсегда.
В номере царил беспорядок, но это был уже не их общий, живой беспорядок, а хаос перед окончательным запустением. Она молча подошла к своему открытому чемодану, все еще лежавшему на полу, на том самом месте. Она механически застегнула молнию на косметичке, бросила внутрь последнюю, валявшуюся на спинке стула кофту — ту самую, в которую был завернут флакон его одеколона. Комната, еще утром бывшая их общим убежищем, их маленькой вселенной, теперь казалась абсолютно пустой и безжизненной. Исчезли все следы его присутствия — разбросанные носки, кипа бумаг с гоночными данными на столе, пустая чашка из-под кофе. Остался только стойкий, неуловимый запах его одеколона, смешанный с запахом одиночества, и давящая, звенящая тишина.
Ландо стоял у огромного окна, спиной к ней, глядя на залитый алыми красками заката город. Его плечи были напряжены.
— Без тебя будет плохо, — сказал он тихо, и его голос прозвучал хрипло и глухо, словно сквозь плотную ткань. — Пусто. Как... как после серьезной аварии. Когда понимаешь, что ходишь, но часть тебя мертва.
Она закрыла чемодан, щелкнув застежки. Звук был таким громким в тишине, что она вздрогнула.
— Я знаю, — ответила она так же тихо. — У меня тоже. Как будто вырезали кусок души.
Он обернулся. Его лицо, обычно такое молодое и энергичное, казалось усталым и постаревшим на десять лет. В глазах — бездонная усталость.
— Я... я как-нибудь заеду. В Нью-Йорк. Или куда ты там будешь. На выходные. Или...
— Не надо, — быстро, почти резко перебила она его, и тут же пожалела, увидев, как он моргнул, словно от удара. — Не сейчас, Ландо. Пожалуйста. Дай мне... дай нам время. Просто время. Чтобы понять. Чтобы отдышаться. Чтобы я смогла... снова стать собой. Отдельной от тебя.
Он смотрел на нее долго-долго, и в его взгляде была целая вечность. Потом он медленно, тяжело кивнул, поняв все без лишних слов. Поняв и приняв. Как принимают неизбежное.
Дорога в аэропорт была самым долгим, мучительным и бессмысленным путешествием в ее жизни. Ландо за рулем пытался быть веселым, сильным, каким он всегда был. Он говорил о глупостях, вспоминал смешные, нелепые моменты с только что закончившейся гонки, строил воздушные замки — как они будут созваниваться каждый день, как он пришлет ей открытку из следующего города, как они будут смотреть один и тот же фильм по видео-связи. Но его улыбка была натянутой, искусственной маской, глаза — печальными и пустыми. Его попытки разрядить обстановку висели в воздухе тяжелыми, нелепыми пузырями и лопались, не долетев до нее, не коснувшись стен салона. Она лишь кивала, сжимая в белых от напряжения пальцах ремень безопасности, и смотрела в окно на приближающиеся, все более яркие огни взлетно-посадочных полос. Каждый метр, каждый километр, приближавший их к аэропорту, отдавался в ее сердце тупой, методичной болью, словно кто-то медленно вырывал его из груди.
Когда он, наконец, остановил машину у терминала вылета, она не смогла сдержаться. Тихие, предательские, горькие слезы покатились по ее щекам, оставляя соленые, жгучие дорожки на коже. Она даже не заметила, когда начала плакать; это произошло само собой, как естественная реакция на невыносимую боль.
— Эй, нет, — прошептал он, его голос дрогнул от беспомощности. Он потянулся к ней, но не посмел прикоснуться. — Не надо. Пожалуйста, не плачь. Все... все будет хорошо. Я обещаю.
Он вышел из машины, обошел ее и открыл ей дверь. Она вышла, и ее ноги едва держали ее. И тогда он просто взял ее в объятия. Нежно, но в то же время с такой силой, будто хотел вдавить в себя, сделать частью своего тела, спрятать от всего мира и от самой себя. Они стояли так посреди шумного, безразличного аэропорта, у дверей его черного седана, не замечая прохожих, таксистов, суеты, криков, гудков. Он прижимал ее к себе так сильно, что ей стало трудно дышать, но это было единственное, что имело смысл в этот момент. Ее лицо было прижато к его груди, она чувствовала запах его одежды, смешанный с его собственным, родным, знакомым запахом, и плакала, беззвучно, ее плечи вздрагивали в такт сбивчивому дыханию. Он гладил ее по волосам, по спине, целовал макушку, шептал что-то несвязное, утробное на ухо — слова утешения, которые не могли утешить, обещания, которые не мог сдержать, слова любви, которые теперь лишь усиливали боль.
Они простояли в объятиях пятнадцать минут. Целых пятнадцать минут, которые пролетели, как одно единственное мгновение, и длились, как вечность. Это был немой, отчаянный диалог их тел, их душ, их сердец. В этом объятии было все, что они не смогли, не успели, не посмели сказать словами. Все «прости», все «я люблю тебя», все «я буду скучать до боли», все «не уходи, останься», все «это не конец».
Потом он, с нечеловеческим усилием, мягко отпустил ее. Его руки дрожали.
— Позвони, когда приземлишься, — сказал он, и его голос снова был под жестким контролем, ровный, пилотский, без единой трещинки. — Чтобы я знал, что ты в безопасности.
— Обязательно, — кивнула она, вытирая лицо рукавом, оставляя на ткани мокрые пятна.
Она посмотрела на него, пытаясь запечатлеть в памяти, в самой своей сути, каждую черточку его лица — усталые, покрасневшие глаза, резкую линию скул, знакомую, такую любимую форму губ. Он смотрел на нее с той же жаждой, с тем же отчаянием, словно пытаясь напиться ее образом перед долгой дорогой по пустыне.
— Прощай, Ландо, — прошептала она, и это слово было похоже на последний выдох.
— Пока, Ангелина, — ответил он, и в его голосе прозвучала не смиренная покорность, а какая-то странная, новая решимость.
Она развернулась, взяла свою сумку на колесиках и пошла к стеклянным, автоматическим дверям терминала, не оглядываясь. Она знала, что если оглянется сейчас, увидит его стоящим там, одинокого и сломленного, у нее не хватит сил, воли, мужества уйти. Она слышала, как завелся двигатель его машины, ровный, мощный рык, но не обернулась. Она шла по ярко освещенному, стерильному залу, и каждый ее шаг отдавался гулким эхом в пустоте, которая разверзалась внутри нее с каждой секундой, поглощая все — надежду, любовь, будущее. Она прошла контроль, села в холодное пластиковое кресло в зале ожидания и только тогда, когда ее уже никто не мог увидеть, позволила себе обернуться.
Через огромное, бездушное стеклянное окно она увидела его. Он все еще стоял там, на том же месте, как темный, застывший монолит. И затем, медленно, нехотя, он тронулся с места и начал сливаться с вечерним потоком машин, становиться меньше, неразличимее, пока окончательно не исчез в ночи, увозя с собой часть ее сердца, часть ее души, всю ее любовь и всю ее боль, в неизвестность, в надежду, в отчаяние, в жизнь, которая должна была теперь продолжаться без него. Самолет, который должен был увезти ее домой, к старой жизни, к родителям, к учебе, вдруг показался ей не спасением, не новым началом, а самой большой, непоправимой, ужасающей ошибкой в ее жизни.
