КОЛЫБЕЛЬНАЯ УНДИНЫ
До того лета деревня Ключи стояла на семи ветрах. Дома из темного, выбеленного дождями леса жались друг к другу на высоком берегу, а внизу, под обрывом, спал омут. Старики говорили, что омут этот — бездонный, что бьют в нем ключи ледяные из самого сердца земли, и вода в нем даже в июльский зной не прогревается, а остается темной, как зрачок мертвеца.
Детей этим омутом пугали. Классическое деревенское запугивание, работающее безотказно уже сотни лет.
— Не ходи к реке, — строго говорила бабка Агафья своему внуку Петьке, когда тот норовил удрать на рыбалку без спросу. — Ундина утянет. Сидит она на дне, волосы зеленые по воде расплываются, глазища горят, как у щуки. Кто балуется — того за ногу — и в омут.
— А что такое Ундина? — шептал Петька, прячась под одеяло.
— Дух утопленницы. Неупокоенная. Которая без отпевания в воде сгинула. Слышишь, как ветер свистит? Это она поет. Заманивает.
Петька слышал. И все дети в Ключах слышали. Вой ветра в печной трубе они принимали за тоскливый голос Ундины, скрип половиц — за ее мокрые шаги, а лунную дорожку на воде — за ее распущенные волосы.
И дети слушались.
До определенного возраста.
Июнь в тот год выдался душный. Воздух стоял плотный, как кисель, и даже ночью не приносил облегчения. Взрослые мучились бессонницей, выходили на крыльцо, курили, глядя на неподвижную гладь омута, которая странным фосфоресцирующим светом отливала в темноте. Комары, казалось, взбесились и звенели злее обычного.
А потом дети замолчали.
Первой заметила Люба, продавщица в сельпо. Обычно утром перед магазином была толчея — ребятня галдела, выпрашивая у матерей деньги на «сосульки» или дешевые ириски. Но в то утро было тихо. Трое мальчишек лет семи-восьми просто стояли у крыльца, чинно, руки по швам, и смотрели на дверь.
— Чего встали, как неродные? — усмехнулась Люба, открывая замок. — Бегите, пока горячие булки не разобрали.
Мальчишки молча вошли. Выбрали по булке. Один, светловолосый Витька, молча положил на прилавок мятую бумажку, ровно столько, сколько нужно. Сдачи не попросил. Не улыбнулся. Глаза у него были пустые, но не сонные, а какие-то отрешенные, словно он смотрел сквозь Любу, сквозь стенку, сквозь саму реальность — туда, где было что-то другое.
— Вить, ты чего? — окликнула его Люба. — Обидел кто?
Витька мотнул головой и вышел. За ним гуськом, не толкаясь, вышли остальные.
К обеду запаниковали все матери. Дети не шалили. Это было страшно. Абсолютное, тотальное послушание. Их посылали полоть грядки — они пололи, не отвлекаясь, до кровавых мозолей. Их звали обедать — они ели все, что дают, даже ненавистный всеми лук. Им говорили спать днём — они ложились и засыпали мгновенно, без обычных "попить-писать-страшно".
— Сглазили! — заголосила Нинка, мать тройняшек. — Порчу навели!
— К доктору их! К доктору! — кричали мужики.
Докторша, молодая женщина из города, только развела руками. Зрачки реагируют, пульс в норме, температура в норме. Здоровы. Только апатичны. И ещё одна странность, которую заметила она, но не придала значения: у всех детей, которых она осмотрела, были слегка влажные волосы. Будто они только что умывались. И пахло от них не мылом, а тиной и речной прохладой.
Взрослые сбивались в кучки, курили одну за одной, обсуждали, что делать. Деревенский сход решил: звать батюшку из райцентра. Но батюшка приехать отказался — дороги развезло внезапным ливнем, хотя метеосводки обещали сушь.
К вечеру третьего дня тотального детского послушания взрослые начали сходить с ума от тишины. Не слышно было смеха, драк, визга, топота. Деревня вымерла. И в этой ватной, гнетущей тишине они впервые явственно расслышали то, что раньше заглушал детский гомон.
Зов Воды.
Устинья Степановна, старая учительница, сидела на веранде с книгой, но не могла прочесть ни строчки. В ушах стоял тихий, монотонный шум. Не звон, нет, а именно шум, похожий на тот, что слышишь, если приложить к уху ракушку. Шум этот нашептывал, манил. Ей вдруг нестерпимо захотелось спуститься к омуту. Не для того, чтобы утопиться, боже упаси. Просто посидеть на берегу, опустить руки в воду. Остудить голову. Сбросить тяжесть годов.
— Степановна, ты куда? — окликнул её сосед, дед Матвей, который курил на завалинке.
— Да так, проветрюсь, — ответила она, но ноги сами несли её к тропинке, ведущей под обрыв.
— Не ходи, — вдруг резко сказал дед Матвей. Голос у него был хриплый, перепуганный. — Слышишь, не ходи.
Устинья остановилась, словно очнулась. Дед Матвей смотрел на неё белыми от ужаса глазами.
— Она меня тоже кличет, — прошептал он. — Второй день кличет. Как только бабы загомонили про детей, так и началось. Голос у неё — как у моей покойной жены, царствие ей небесное. Когда она молодой была. Зовёт: «Матвей, Матвеюшка, иди сюда, посидим на бережку, вспомним молодость». А жены-то моей уж сорок лет как нет.
Ночью никто не спал.
Дети спали. Крепко, сладко, улыбаясь во сне. А взрослые сидели по домам, запершись на все засовы, забив окна досками, и слушали. Из каждого утюга, из каждого крана с водой, из ведра с колодезной водой, стоящего в сенях, — отовсюду теперь сочился этот звук. Пение без слов. Колыбельная.
Самое страшное открытие сделал Илья, Петькин отец, на рассвете четвертого дня.
Он не спал третьи сутки. Жена его, Настя, сидела в углу, заткнув уши ватой, и раскачивалась, мыча сквозь зубы. Глаза у неё были красные, безумные. Ей казалось, что из подпола её зовёт её собственный, утонувший в младенчестве брат.
Илья пошёл проверить сына. Петька спал на кровати, раскинув руки. Илья наклонился поправить одеяло и замер.
Петькины волосы были мокрыми. Не влажными от пота, а именно мокрыми, холодными, как у только что вынырнувшего из воды. На подушке расплылось тёмное влажное пятно. И пахло от Петьки... рекой. Тиной, рыбой, холодом глубины.
— Настя... — позвал Илья севшим голосом. — Глянь.
Настя подошла, посмотрела и вдруг закричала. Завизжала так, что у Ильи заложило уши.
— Это она! — заходилась Настя в истерике. — Она его крестит! Она его к себе готовит! А мы... А я... Илья, а почему меня она не берёт? Почему детей оставляет, а нас зовёт? Нас-то зачем? Мы же не дети! Мы грешные!
Вопрос жены отрезвил Илью. Он вдруг понял, что́ изменилось в деревне. Ундина всегда была детским страшилищем, орудием воспитания. Её функция была — пугать детей, чтобы те не лезли в воду. Она была сторожем, злым духом-охранителем.
Но теперь роли поменялись.
Ундина перестала охотиться за детьми.
Она их забрала.
Не физически, нет. Их тела остались здесь. Но их души, их воля, их озорство — всё это принадлежало ей. Они стали идеальными, послушными куклами, потому что внутри них теперь текла её вода. Она наполнила их собой, и они утонули в ней, даже не замочив ног.
А взрослым, чьи души загрубели, покрылись коркой грехов и забот, требовалось другое приглашение. Их нужно было позвать лично. Голосом самой большой потери, самой сладкой боли, самой сильной тоски.
Дед Матвей не выдержал первым.
На пятый день утром его нашли на берегу. Он сидел в воде по пояс, в одежде, и смотрел на восходящее солнце. Лицо его было спокойным и счастливым, каким его не видели уже полвека. Мёртвым он был или просто спал с открытыми глазами, никто не понял, но когда его вытащили, изо рта у него потекла тонкая струйка воды.
— Сбылось, — прошептал кто-то из толпы. — Упокоился с миром.
— Не с миром, — зло бросил Илья. — С ней.
В ту же ночь Устинья Степановна надела своё лучшее крепдешиновое платье, которое берегла для выпускных, тщательно причесалась и выпила полный стакан воды из графина. Воды, которая стояла в графине уже три дня. Воды из ключа, бьющего в омуте. Воды, которую наносили ещё до того, как всё началось.
Её нашли утром на кухне. Она сидела за столом, положив голову на руки, словно задремала. Волосы её были мокрые, а на губах застыла блаженная улыбка.
Мужики бросились к графинам и вёдрам. Везде, во всех домах, вода в ёмкостях странным образом помутнела, отдавала зеленью и пахла тиной, хотя принесли её из чистых колодцев.
— Не пить! Не пить воду! — кричал Илья, бегая по деревне. — Она в воде!
Но было поздно.
Дети, которые не пили ничего, кроме сырой колодезной воды (кипячёную они не любили), уже давно были «там». А взрослые... взрослые пили чай, варили супы на этой воде. Она была в каждом доме, в каждом баке. Она была в воздухе — влажном, тяжёлом, как перед грозой, которая всё никак не могла разразиться.
К исходу первой недели в деревне осталось только пятеро взрослых, которые сохранили рассудок и волю: Илья, его жена Настя, Люба-продавщица, старый мельник Егорыч да кузнец Пахом, который пил только магазинную водку, а водой только умывался по утрам.
Они собрались в доме у Ильи, последнем островке здравомыслия. Дети, в том числе Петька, сидели в большой комнате на полу, молчаливые, с пустыми глазами. Иногда они начинали одновременно раскачиваться, словно под музыку, которую слышали только они.
— Надо жечь деревню, — мрачно сказал Пахом. — Это морок. Это наваждение. Огонь очистит.
— С ума сошёл? Там дети! — вскрикнула Настя.
— Это не дети, — тихо ответил Пахом. Он подошёл к тройняшкам Нинки (сама Нинка утопилась вчера в бочке с дождевой водой, просто окунулась с головой и не вынырнула). Он погладил одного из мальчиков по голове. Мальчик даже не моргнул. — Скорлупа. Внутри — вода.
Илья посмотрел на сына. Петька сидел с иконой в руках. Раньше он терпеть не мог молиться, вертелся, отвлекался. Теперь он сидел смирно, гладя на лик Богородицы, но взгляд его... Илья проследил за взглядом сына. Петька смотрел не на икону. Он смотрел сквозь неё, на стену, за которой был омут. Его губы шевелились. Илья приблизился.
— ... спи, дитя, усни, вода тебя хранит, ундина ждёт, ундина убаюкает, спи, дитя, усни... — беззвучно, одними губами шептал Петька.
Илья отшатнулся. Это была та самая колыбельная, которую ему пела мать в детстве. Только слов он таких не помнил. В его памяти была другая мелодия, другие слова.
В полночь началось.
Сначала запели дети. Все разом, не открывая ртов. Звук шёл изнутри, словно вода в них вибрировала, создавая низкий, монотонный гул. А потом этот гул подхватил омут. Тишина взорвалась симфонией. Это была самая прекрасная и самая ужасная музыка, которую когда-либо слышали пятеро оставшихся. Она не была громкой. Она была всепроникающей. Она звенела в зубной эмали, в костях, в самом нутре.
Егорыч, мельник, не сказав ни слова, встал, открыл дверь и, не оборачиваясь, пошёл к обрыву. Он шёл спокойно, деловито, как идут на привычную работу. Он шагнул в темноту, и плеска воды не было слышно — омут принял его без всплеска, как рот принимает слюну.
— Не слушайте! — заорал Пахом, разбивая окно кулаком. — Не слушайте! Она в ушах у нас!
Но Люба уже не слушала его. Она смотрела в угол комнаты, где, по её мнению, стоял её погибший на лесоповале жених, молодой, красивый, живой.
— Коля... Колечка, ты вернулся... — прошептала она и шагнула к нему, прямо сквозь стену, выбежав в сени, где стояла бочка с водой.
Илья схватил Настю за плечи и тряс её, заставляя смотреть себе в глаза, не давая провалиться в наваждение.
— Настя! Настя, смотри на меня! Это не Петька! Это не брат твой! Это вода! Это просто вода, которая хочет стать нами!
Настя билась в истерике, её тянуло к детям, к их пению, которое обещало покой, растворение, вечный сон без сновидений.
Пахом метался по комнате, зажигая лучину, пытаясь поджечь занавески.
— Огонь! Огонь режет морок! — орал он.
Петька вдруг поднялся и подошёл к отцу. Его глаза были широко открыты, но внутри них плескалась чернота омута.
— Папа, — сказал он голосом, в котором не было ни одной детской нотки. Это был голос самой Ундины — глубокий, текучий, древний. — Папа, иди к нам. Иди к нам. Тут хорошо. Тут нет боли. Мы все теперь вместе. Навсегда. Мы — вода.
Петька протянул мокрую, холодную руку к лицу отца.
Илья отшатнулся, прижимая к себе бьющуюся жену.
— Ты не мой сын! — выкрикнул он.
— Он мой, — ответил голос Петьки, но не Петькин. — Все вы — мои. Вы пили меня. Вы дышали мной. Вы пугали друг друга мной. Я жила в ваших сказках, в ваших страхах. А теперь я пришла к вам по-настоящему. Не бойтесь. Это просто вода. Воды много. Воды хватит на всех.
Пахом чиркнул спичкой и поджёг штору. Огонь взметнулся ярко, весело. Пение на миг сбилось, дрогнуло. Лицо Петьки исказилось гримасой боли и злобы. Изо рта у него потекла вода, смешанная с тиной.
— Не смей! — зашипел он (она). — Огонь убьёт их! Ты убьёшь своих детей, дурак!
Пахом захохотал, страшно, безумно.
— Это не дети, тварь! Это скорлупа! Мы уйдём в огонь, но тебе не достанемся!
Дом заполыхал. Жар стал невыносимым. Колыбельная превратилась в визг, в вой урагана. Дети — оболочки Петьки и остальных — закричали, но крик их был беззвучным, они просто открывали рты, и оттуда лилась вода, заливая пол, борясь с огнём.
В этом аду Илья, прижимая к себе потерявшую сознание Настю, пробирался к выходу. Пахом прикрывал их, отмахиваясь горящей доской от водяных щупалец, которые тянулись к ним изо ртов детей.
Они вывалились на крыльцо. Деревня горела. Огонь пожирал дома один за другим. А из омута, из каждого колодца поднимался пар, тяжёлый, удушливый, смешиваясь с дымом.
Петька стоял на пороге горящего дома. Он не горел. Вода стекала по его коже, защищая от огня. Он смотрел на отца с укоризной, как смотрят на нашкодившего котёнка.
— Ты уходишь, папа? — спросил он голосом сына, вернувшимся на миг. — А как же я? Ты оставляешь меня?
Сердце Ильи разрывалось. Но Пахом схватил его за ворот.
— Не смотри! Это не он! Бежим, пока пар не сожрал нас! Вода теперь в воздухе! Она везде!
Илья и Настя побежали. Пахом отстал, прикрывая их отход. Оглянувшись, Илья увидел, как кузнец, могучий мужик, остановился, прислушался к чему-то. Пение прекратилось. Но над пожарищем, над почерневшей землёй висела тишина, в которой явственно слышался тихий, убаюкивающий шёпот.
Пахом улыбнулся, выронил головешку и медленно, не обращая внимания на бушующий вокруг огонь, пошёл назад, к омуту.
Илья и Настя бежали через лес, прочь от деревни, прочь от воды. Они бежали до самого рассвета, пока не упали без сил на сухом, каменистом пригорке, где не было ни ручья, ни родника.
Настя плакала навзрыд. Илья молчал.
Когда взошло солнце, они оглянулись назад. Там, в низине, где были Ключи, клубился туман. Странный, зеленоватый, плотный, как вода.
Через месяц в райцентре судачили о странном пожаре, который уничтожил целую деревню. Выживших было двое — Илья и Настя. Они поселились у дальних родственников, в доме, где не было водопровода, где воду брали из артезианской скважины глубоко под землей, и всегда кипятили её трижды.
Илья устроился работать в котельную. Он любил сухой, жаркий воздух.
Настя больше никогда не брала в руки вязание и не слушала радио. Она боялась звуков. Но больше всего она боялась засыпать. Потому что стоило ей закрыть глаза, как в тишине начинал звучать тот самый мотив.
Колыбельная.
И голос Петьки, который звал её оттуда, где вода сливается с небом, где нет боли, нет страха, есть только покой и прохлада на вечных глубинах.
Иногда, когда Илья возвращался с работы, он заставал жену сидящей на кухне перед стаканом с водой. Она не пила её. Она просто смотрела на поверхность, на которой дрожали блики лампы, и тихонько, одними губами, напевала:
— Спи, дитя, усни... вода тебя хранит... ундина ждёт...
Илья молча забирал стакан и выливал воду в раковину. Настя вздрагивала, смотрела на него пустыми глазами и улыбалась виноватой, чужой улыбкой.
Вода ждала.
Она умела ждать.
Ведь она была везде. И она уже однажды вошла в них.
Осталось только дозваться.
