- 3 -
От лица Дилана.
Утро. Самое ужасное время суток. Самое ненавистное время, когда хочется убить себя нахрен, чтобы больше никогда не подниматься с кровати и спать дальше.
Все спят, а я не могу.
Я больше не вижу сны. Вижу лишь обрывки воспоминаний, пришитые к памяти, как постоянное напоминание о том, кем я стал и что потерял.
Дым в салоне.
Душно.
Невыносимо дышать и что-либо видеть.
Как на повторе. Как кинолента, вмонтированная прямо в голову.
Блеклый свет фар, рассеянный диффузией дыма.
Губы Сэма шевелятся, в карих глазах было так много жизни...
Крик, удушающий собственное горло.
Как то, что будет навечно внутри, будет каждый раз указывать на то, что ты сделал.
Осколки битого стекла повсюду, они впиваются в анатомический тканевой покров, нарушая его.
Боль.
Словно тебя вместе с машиной заткнули в гигантский блендер.
Как то, что ты никогда не сможешь простить самому себе. Это часть тебя. Часть того, кем ты стал.
Рассвет постучался в окна где-то в четыре утра, а долбаные птицы, сидящие на ветвях деревьев, стоящих у окна, запели раньше. И злюсь я не потому, что они нарушают мой сон. Нет, я больше не вижу сны, лишь персональный кошмар, для которого не понадобились никакие зомби или чудища. Я злюсь потому, что солнце поглощает тьму, разрушает ее, рассеивает, давая свету закрасться в каждый долбаный уголок моей комнаты. И эти птицы, которых хочется удушить, чтобы больше не пели, чтобы больше не слышать их блядские голоса, поющие песни о добром утре.
Утро никогда не бывает добрым.
Опускаю взгляд на часы: почти шесть.
Майк спит спокойно, словно он дома, будто не считает это место клеткой, а себя — загнанной птицей. Зато я эта птица, упираюсь руками в стальные прутья, пытаясь выбраться на волю, но я не умею летать. Встряхиваю рукой, когда та начинает неслушаться и предательски дрожать. И нарисованные прутья на странице скетчбука выходят кривыми, отчего я напрягаю челюсть, пытаясь побороть желание к хренам вырвать страницу и, скомкав, вышвырнуть через окно, как галимый букет сраных ромашек, поставленных Санни в стакан. У нарисованной птицы пустые глаза, в них нет жизни, нет никаких стремлений, кроме одного — умереть. У птицы раскрыт клюв, словно она кричит, нет, не поёт.
Никакого пения.
Никого позитива.
Никакого счастья.
Она кричит в безмолвном крике, но её не слышат. Никто не слышит. Только крик сковывает все тело судорогой и эхом отбивается от стенок стальной клетки.
Маленькая птичка, которая не умеет летать.
Я, который не может ходить.
Бесполезный мусор.
Ненавистный самому себе.
Господи, если я сам себя так ненавижу, так что уже говорить об остальных по отношению ко мне?
Грифель ломается от сильного нажима и приложенной силы. Плевать. Я все равно закончил. Птица, загнанная в клетку из шипов, сходящая с ума от собственного безмолвного крика.
Да.
Это как раз то, что нужно.
— Чувак, ты что, не спал всю ночь?
Отвожу взгляд, переводя его на Майка, чье внезапное присутствие больше не вызывает во мне страх. Парень трет костяшками пальцев глазницы, словно в них насыпали песок, затем разминает шею, а потом поднимается с кровати. Темно-русые волосы спутаны после сна, лицо мятое, а утренний солнечный свет делает радужку его глаз серебристо-серой, призрачно-холодной, как сама зима или небо поздней осенью.
— Нет, — отвечаю, снова опуская глаза на свой рисунок. — Я проснулся рано, а больше мне не спалось.
А больше мне и не уснуть.
Майк пожимает плечами, не задавая лишних вопросов, за что я ему благодарен. Он натягивает на тощее тело футболку, оттягивая серую ткань вниз. Он все еще не спросил меня о том, как я здесь оказался, а ведь всем остальным это до зубодробления интересно — "история о мальчике, который потерял все". Блять, хоть бери да пиши книгу.
— И ты даже не спросишь? — срывается с моих уст.
Парень с волосами цвета пшеницы хмурится, сразу не догоняя, о чем я.
— О том, почему я здесь и как сюда попал, — поясняю, и тогда лицо Майка снова становится ровным, а уголки его губ сгибаются в кривой усмешке. Хвала небесам, что он не давит эту чертову лыбу.
— А зачем? — спрашивает сосед, подходя к подоконнику и упираясь о его борта пятой точкой, скрещивая руки на груди. — Зачем знать о человеке то, о чем он предпочел бы забыть? М?
И то верно. Мне нравится ход его мыслей. Нравится, что он не навязывается и не падает передо мной на колени из жалости, потому что я инвалид. Он относится ко мне как к равному, словно я все ещё могу ходить. Будто я сейчас твердо встану на ноги из этой инвалидной коляски, в которую едва ли могу сесть, переместившись с кровати.
Неправда.
Я не поднимусь.
Я прикован.
Я не могу ходить.
— Ты это, — Майк запинается, прочищая горло, — завтракать идёшь?
Кит в животе от голода царапает стенки моего желудка ногтями, а я не могу вспомнить, когда последний раз нормально ел.
— Ты иди, я чуть позже спущусь.
Или запрусь нафиг, чтобы уже наконец-то сдохнуть.
Задолбало жить.
Ради чего? У меня ничего нет.
— Идёт.
Майк обувает кеды, заправляя шнурки в обувь, а потом кидает на меня короткий взгляд, прежде чем выйти за дверь. С каждой секундой мой сосед нравится мне все больше и больше. Он легко воспринимает грубость и сарказм, отвечая тем же. Молчит, не навязывается, не расталкивает всех в очереди завязать со мной дружбу. Мне не нужна дружба. Мне нужен повод, нужно доказательство того, что никому не будет до меня дела, когда я уйду. Всем будет насрать.
Тишина. Я её люблю и одновременно ненавижу. Люблю, потому что никто тебя не донимает глупыми диалогами, ведущими в один тупик. Ненавижу, потому что в тишине я начинаю думать, а когда я думаю о своей жизни, у меня в голове появляются сразу тысячи способов, как с ней расстаться. Ненавижу, потому что я начинаю думать о матери, о её ненависти ко мне и о Сэме, который умер лишь потому, что я за ним не присмотрел. Я подвел его. Нарушил данное обещание.
Кажется, мои мысли вытекают из черепной коробки, начиная разливаться по венам и пожирая меня изнутри. Слишком шумно в голове, отчего виски начинают болеть. Мыслей слишком много. Слишком много боли.
Нужно рисовать. Чтобы больше не думать.
Нужно рисовать, чтобы забыться.
Рисовать, чтобы стало легче.
Новый чистый лист в скетчбуке, на который нужно выплеснуть дозу боли. Рука ведёт вниз, черча ручкой вертикальную неаккуратную линию со стрелкой на конце. Горизонтальная линия её пересекает и имеет направление вправо, хотя можно было и влево, без разницы. Больше темноты. Жирно навожу стрелки, подписывая их: горизонтальная — больница, вертикальная — кладбище. А затем рваными штрихами рисую запястье с сетью проступающих вздувшихся сиреневых вен и артерий. Больше черни. Все темное. И вены темные, словно по ним течет черная кровь. И инструкция по вскрытию вен готова.
Стук в дверь, и я отрываю взгляд от скетчбука, закрывая его.
Ко мне в комнату пожаловало само долбаное Солнышко. Ну надо же!
Санни открывает двери, и на ее лице тут же расцветает искренняя улыбка. Гребаный смайл, который хочется нахрен стереть с её лица. Да хули ты вообще лыбу давишь? Так весело?
Блять.
— Доброе утро! — произносит она звонким голосом, а с её присутствием в комнате стало как-то светло... Гребнутый свет сочится отовсюду, ослепляя.
Никакое, нахрен, утро не доброе!
Девушка проходит вглубь комнаты, держа в руках новый букет свежесорванных полевых цветов. Она опускает взгляд на стакан, явно намереваясь заменить завялые цветы на свежие. И каково же её удивление, когда она обнаруживает стакан пустым.
Никаких чертовых цветов.
Перестань улыбаться.
Я сказал перестань!
— Что... Что случилось с твоими цветами? — Санни переводит на меня удивленный взгляд голубых глаз, а улыбка на её лице исчезает. Да, я готов вечность выбрасывать цветы, чтобы это гребнутое Солнышко перестало сверкать деснами.
— Не знаю, может, украли, — отвечаю с сарказмом, пожимая плечами и поджимая губы. — А может у колокольчиков выросли крылышки и они решили полетать, — молвлю, а после секундной паузы добавляю: — Через окно.
Санни несколько раз моргает, а потом хренова улыбка снова трогает её губы.
— Ну, ничего, — произносит девушка, — я принесла новый букет, — радостно ставит цветы в стакан, на этот раз уже не колокольчики, а чертовы васильки, прямо как цвет её глаз.
Серьёзно? Тогда сегодня и этот букет полетит к чертям.
Я же сказал никаких цветов!
— Что ты тут делаешь, Санни?
— Я?
Нет, блять. Ты видишь здесь ещё кого-то?
— Райли попросила меня тебя сопровождать, отвести в кабинет для введения лекарств, а после этого доставить в столовую, чтобы позавтракать. Сегодня Нен, наша кухарка, приготовила омлет с помидорами и грибами. Ещё там есть тосты с джемом, если хочешь. Ты, наверное, голоден? Я не видела тебя вчера за ужином, ты пропустил стейк с картофелем... Хотя, что за дурной вопрос. Конечно ты голоден, — с её уст срывается непрекращающийся поток слов, которому нет ни конца, ни края.
Вскидываю бровь, когда Санни наконец-то затыкается.
— Ладно, — вздыхаю, не отстанет ведь. — И передай Райли, что мне не нужна нянька.
Прячу скетчбук в тумбочку и, не поднимая на девушку взгляд, проезжаю мимо нее в сторону выхода из комнаты. Напрягаю руки, крутя колёса инвалидной коляски вперёд. Саманта выходит следом за мной, оставляя в стакане букет этих долбаных васильков, разъедающих сетчатку глаза. Выброшу их нафиг.
Никаких чертовых васильков!
Длинный коридор, в конце которого находятся лифт и лестница. Санни направляется к лифту, нажимая на кнопку вызова. Девушка переминается с носка на пятку, потирая ладони и отслеживая взглядом цифры, демонстрирующие, на каком этаже находится кабина лифта, а я подъезжаю к ступенькам, окидывая их взглядом. Заманчивое предложение выхода из всего этого. Это же так просто. Взять, ненароком скатиться вниз по лестнице, пересчитать челюстью, ребрами и позвонками ступеньки, а в итоге свернуть себе шею. До хруста. Чтоб уже наверняка не подняться, не открыть глаза, чтобы уже не осознать, что ты жив. Ты, чертов ублюдок, не заслужил жить!
И тогда все уйдёт. Больше не будет боли. Больше не будет ничего.
Руки касаются колёс, начиная медленно подкатывать меня вперед, к этим манящим ступенькам, которые так и просят сломать себе на них хребет и проломить череп.
Сэмми, я скоро буду рядом.
— Ты идёшь? — голос Брайт заставляет меня отъехать назад, подальше.
Черт. Уже и о смерти поразмышлять не дают.
Санни придерживает кнопку лифта, чтобы двери не закрылись, пока я въезжаю в кабину. Тяжело управлять этой коляской, но руки у меня сильные, справлюсь. Улицы научили меня уметь стоять за себя, да и Броуди с Митчем удалось мне привить любовь к паркуру. Мы были обыкновенными уличными недоносками, мальчишками с большими мечтами, живущие импульсом шумного и большого города. Мы были свободными от всего. Были королями этого лета, наконец выпустившись из школы. Королями заброшенных и никому ненужных улиц, которые были только нашими. Мои руки все ещё помнят мозоли от железных поручней и труб, когда я перепрыгивал через них; ладони помнят, каково это, сдираться в кровь, когда падаешь на антрацитовый асфальт, поблескивающий миллиардом звёздных осколков, осыпавшихся с неба. Лёгкие все ещё помнят терпковатый запах относительной свободы. А мои ноги словно все ещё бегут, я рассекаю ветер, становлюсь им, становлюсь несокрушимым.
Лифт закрывается, и в нем повисает относительная тишина. Как бы мне хотелось её сохранить, но, нет, долбаному Солнышку нужно все испортить:
— После приёма лекарств ты можешь погулять в саду, тебе не обязательно возвращаться к себе в комнату.
— Ага.
— К тому же Райли и моя бабушка считают, что свежий воздух способствует ускорению восстановления здоровья.
Как гребаный воздух снова поставит меня на ноги? Если воздух "способствует ускорению восстановления здоровья", тогда почему им не лечат все болезни? Рак, например?
Бредос.
— Ты... Ты находишься здесь с бабушкой? — ловлю себя на мысли, что впервые задаю ей вполне адекватный вопрос.
Что такое, О’Брайен, поболтать захотелось?
— Ну, — тянет девушка, словно задумывается над ответом, — да, я здесь ради нее. У нее, кроме меня, больше никого нет...
Воу, я уж было подумал, что это Солнышко запихнули сюда из-за несползающего с фейса смайла. Диагноз: синдром вечной улыбки. Срочно вылечить.
Срочно. Или щас рожа треснет.
Критическое состояние пациента.
— Ясно.
***
Куча всяких таблеток, которые нужно глотать горстями. Дайте мне целую пластинку или баночку, что вы жадничаете? И тогда будет одним бесполезным уродом меньше. Стопятьсот уколов в руки и ноги, последние из которых я вообще не чувствую. Нахрена столько лекарств, если от них не становится легче? Создать видимость, что все здесь отчаянно пытаются мне помочь? Подарить гребаную ложную надежду на то, что однажды я все же встану на ноги и снова смогу ходить? Очень жестоко давать такие надежды, чтобы человек пригрел их под сердцем, а потом все перетлело бы, потому что чудес не бывает. Мне сказали по факту: инвалид, травма позвоночника, отказали нижние конечности. Все. Нехер мне лапшу вешать, мол, все изменится к лучшему. Нехер мне давать повод цепляться за эту долбаную жизнь, словно за ниточки, чтобы не упасть, не исчезнуть. Нехер заставлять меня верить.
— А что там? — спрашиваю кивая головой в сторону двери напротив, где виднеются брусья и тому подобные вещи для физической нагрузки.
Райли отрывает взгляд зеленых глаз от очередного шприца с жидкими медикаментами, которые собирается снова ввести мне под кожу. Она отслеживает мой взгляд, и уголки её губ немного тянутся вверх.
— В этой комнате люди снова учатся ходить, управлять своим телом, — объясняет, а потом смазывает мою руку проспиртованной ваткой, аккуратно загоняя иглу мне в кожу. Жмурюсь, ощущая, как что-то намеренно вводится мне в кровь. — Однажды и ты будешь там заново учиться ходить, Дилан, — чувствую, как тёплая рука Райли ложится мне на плечо. Поворачиваю к женщине голову, читая в ее глазах искреннее сожаление.
Сожаление, что мне ещё не скоро попасть в ту комнату, где стоят специальные брусья, с помощью которых учатся ходить.
Сожаление, что именно мне выпала эта участь.
— Ладно, идите позавтракайте с Санни, а потом мы с тобой встретимся для сеанса, Дилан.
— Постойте, для какого ещё сеанса? — хмурюсь, будучи не в теме, о чем она говорит.
— Я практикующий психолог, Дилан, мы поговорим о том, что тебя беспокоит. Но об этом позже, идите завтракать.
Сожаление. Им всем жаль. Вот только мне на их жалость насрать.
***
Аппетита нет вообще никакого. Начиная от вида людей в зале, основную часть которых составляют пожилые люди, заканчивая тем, как громко они стучат по тарелкам и едва ли пережевывают вставной челюстью овсяную кашу, которая вываливается у них изо рта. Отвратительное зрелище. Кучка старперов. Никакой это не санаторий, это гребаный дом престарелых, дом для людей, которые вообще никому не нужны, о них забыли. И я тебя поздравляю, Дилан, в свои восемнадцать ты уже стал стариком, и для этого тебе не понадобилась седина, артроз и старческая амнезия, которая потихоньку стирает самого тебя с лица твоего сознания. Поздравляю, дедок.
И люди, сидящие здесь, которые старше меня, — им по двадцать, тридцать, сорок лет — тоже уже старики. Жизнь прекратила своё существование в тот самый момент, когда их сбила машина или врачи обнаружили какую-то херь в организме.
Осталось лишь мирно доживать свои оставшиеся пятьдесят лет, нет, даже сорок, чтобы уйти на покой в среднестатистические шестьдесят.
— Если хочешь, можешь сесть за наш с бабушкой столик, думаю, Глория будет не против, — пожимает плечами Санни. "Улыбашка" смотрит на меня своими большими васильковыми глазами, ожидая ответа, а я лишь хмурюсь, несколько грубо отвечая "нет". — Ладно... — тянет. — Но если ты передумаешь, — чертова улыбка на её лице становится шире, — мы сидим вон там, на веранде, — указывает пальцем в сторону столика, за которым сидит пожилая женщина с седыми волосами цвета снега. Что ж, Санни чем-то на нее похожа.
— Я понял, — отвечаю.
Господи, да отвяжись ты от меня уже! Иди... Иди завтракать этой долбаной овсянкой, вываливающейся изо рта.
— Тогда встретимся после завтрака.
И снова эта улыбка.
Блять, прекрати улыбаться!
Никакой улыбки.
Никакого позитива.
Никакого солнца.
Ничего не отвечаю, сверля Санни взглядом, а затем девушка наконец уходит, и я спокойно выдыхаю. Какая же надоедливая, ну...
Разворачиваю коляску, оглядываясь в поисках пустого места. Аппетита по-прежнему нет, но нужно что-то съесть. Хотя зачем? Почему бы не заморить себя голодом? Было бы неплохо. Ещё один способ снова быть с Сэмом.
Сэмми, ты хочешь?..
Оглядываюсь, замечая Майка одиноко сидящим за одним столиком, хотя не могу сказать, что ему прямо-таки одиноко. Он сам себе на уме. На поверхности его стола стоят четыре порции, а за столом сидит лишь он один. Вздыхаю, подъезжая к соседу и понимая, что перспектива сесть рядом с ним намного лучше, чем с кем-то ещё, включая Солнышко.
— Не возражаешь? — спрашиваю, и Майк молча кивает мне, не отрываясь от своего старательного занятия: выстроить что-нибудь стоящее из хлебных корочек.
Отставляю стул в сторону, подъезжая ближе. Господи, смотреть на эту овсянку не могу. В детстве, когда мать подолгу не возвращалась с очередных гулек, мы с Сэмом только овсянку и ели. Это было единственным, что всегда можно было найти дома на полке, ведь мама считала, что с её употреблением сможет скинуть пару кило.
Отодвигаю кашу в сторону, Господи, смотреть на нее не могу, и беру в руки нож и вилку, приступая к омлету. Аппетита нет, но львиный рев в недрах желудка заставляет все же съесть что-то. Что ж, неплохо. Во всяком случае лучше, чем стряпня матери, она не была особым кулинаром, да и готовить в общем-то не умела. Да и времени на это толком не было, потому мы с Сэмом всегда завтракали хлопьями с молоком, обедали сендвичами, а на ужин заказывали что-то из итальянской или китайской кухни. Мама редко готовила лазанью или варила супы.
— Черт, — ругается блондин, коротко облизывая губы кончиком языка. Его "шедевральный" замок из хлебных корочек развалился. — Ну вот как всегда.
— Да уж, жаль, был отличный хлебный дворец, — пожимаю плечами, издавая смешок, на что Майк изначально одаривает меня несколько оскорблённым взглядом, а потом соглашается с моим утверждением.
— Ну а что ещё делать? Кстати, когда ты наконец сможешь ходить, ты поднимешься ко мне на чердак? Ты должен это видеть, чувак, там просто потрясающе.
Хах, вряд ли я смогу ходить.
— Да, — почему-то соглашаюсь, — да, почему бы и нет? — а потом мысленно отвешиваю себе подзатыльник.
— Ладно, приятного аппетита, я пошёл, — бросает парень, поднимаясь из-за стола.
— Давай, — коротко отвечаю.
Майк уходит, через секунд десять скрываясь из виду, как будто его и не было. Как будто за этим столиком я все это время сидел один.
***
Райли просила ждать её на улице возле одной из этих чертовых лавочек, под солнечными лучами, которые дико раздражают. Жмурюсь, смотря куда-то впереди себя, когда взгляд цепляет Санни, сидящую в компании своей бабушки и ещё нескольких пожилых людей. Неужели ей это в кайф? Просаживать свою молодость рядом со стариками, от которых уже несёт смертью?
Девушка сидит на траве, скрестив ноги, и раскачивается из стороны с сторону, ритмично хлопая в ладони. Губы её шевелятся, как будто она поёт. А я не слышу её пения, мне ещё этого не хватало.
Никакого пения.
Никакого позитива.
Улыбаешься? Ну-ка, срочно перестань!
— Дилан? — слышу голос за спиной, узнавая в нем голос доктора Кинг. — Прости, что заставила тебя ждать, не каждый раз мне удастся выйти на связь с мужем. Я здесь, а он в Юте, так что...
— А почему вы не хотите работать где-нибудь там и быть рядом с ним?
— Ну, он занятой человек. Мы с ним не так давно вместе, но сейчас проверяем отношения расстоянием. Мой муж тоже врач, он работает медбратом в скорой помощи. Кстати, именно он спас тебе жизнь, вернул тебя с того света.
Да, именно он обрек меня на муку ненавидеть всех вокруг, но себя в стократной степени больше.
Именно его голос, выкрикивающий "разряд", я слышал в тот момент, когда я умер, а потом снова возродился.
— Хорошо, давай начнём.
Райли садится на лавочку.
— Что, прямо здесь?
— Ты не любишь свежий воздух или предпочитаешь замкнутые пространства, четыре стены? — женщина улыбается уголками губ, и меня посещает та же мысль, касаемо Саманты. Она не должна улыбаться. Когда люди улыбаются — они счастливы. А я несчастен.
— Нет, просто думал, что все это будет как в фильмах: серые стены, мне смотрят в глаза, просят сосчитать от десяти до одного, следить взглядом за колебанием маятника, а затем гипнозом влазят в душу и разум, промывая мозги, а после я становлюсь овощем, — поясняю, а затем почему-то поворачиваю голову в сторону Санни, которая теперь уже перестала хлопать в ладони, как ненормальная, и взялась за гитару.
Она... Она играет?
Сэм тоже играл. Он постоянно резал себе подушечки пальцев о самую нижнюю, самую тонкую струну, но он так хотел играть...
Отвернись.
Пусть Саманта себе играет, тебе должно быть плевать.
— Интересное у тебя видение моей профессии.
— А то. Кстати, где ваш блокнот? Вы же должны что-то записывать, делать сноски о том, насколько воспаленный у меня мозг.
— Воспаленный мозг? Обижаешь, — смеется Райли. — Но ты прав, сноски я буду делать потом, — отвечает, а затем я чувствую, как её рука ложится на мою руку. Одариваю женщину недоуменным взглядом, когда её лицо становится серьёзным. — Мы можем с тобой вот так часами болтать, обмениваясь своим запасом сарказма и колкостей, но это не изменит ничего. Скажи, Дилан, ты мне веришь?
— Ги... — запинаюсь, глядя в серьёзный омут зелёных глаз. — Гипотетически, — отвечаю, сглатывая жидкость.
— Это хорошо. Это очень хорошо. Потому что я хочу, чтобы ты был открытым, был честен не только со мной, но в первую очередь с самим собой.
— Что я должен сделать?
— Расскажи мне о том, что ты сейчас чувствуешь. Вот прямо сейчас.
Что?
Рассказать о том, что реально болит? Что зудит под кожей, словно под ней муравейник?
Если я расскажу, что действительно чувствую, то меня, блин, в дурку упекут и пальцем у виска покрутят.
— Я... Я чувствую скованность, — отвечаю, опуская взгляд куда-то вниз. — Иногда забываю, что теперь я урод на колёсах, и по привычке упираюсь руками в подлокотники, чтобы встать на ноги и пройтись по комнате, размявшись.
— Ты считаешь себя уродом? Почему?
— Да потому что так и есть. Я — социальный мусор.
— Что ещё ты чувствуешь?
Злость. Ярость. Ненависть.
Их так много во мне.
А ещё я чувствую боль.
— Ты чувствуешь вину из-за того, что случилось с Сэмом?
Мне словно кулаком зарядили под дых. Болят ребра, или это просто что-то сковывает грудную клетку. Вина. Да, определенно. Поднимаю взгляд на Райли, а с уст срывается сиплый хрип:
— Я... Я не хочу говорить о моём брате...
— Ты должен, Дилан, чтобы стало легче, — молвит доктор Кинг, а я начинаю качать головой из стороны в сторону.
— Нет, пожалуйста, — закрываю глаза руками, чтобы Райли не видела, как у меня слезятся глаза. — Я не хочу о нем говорить.
— Каким он был?
Мой взгляд падает на Санни, которая зажимает одной рукой аккорды, а второй касается струн.
Его звали Сэм. И он был самым дорогим человеком в моей жизни.
— Пожалуйста, не заставляйте меня...
Если я сейчас расскажу, мне станет хуже. Я себя расколупаю, обнажу заштопаный рубец на сердце, и тогда со мной будет что-то похуже мрачности и желания, чтобы все вокруг прекратили улыбаться. Им не понять.
— Ладно, — спустя какое-то время произносит Райли. Она кладет свою руку мне на плечо, заставляя снова поднять на нее взгляд. — Мы не будем о нем говорить до тех пор, пока ты сам не захочешь, идёт? Я не собираюсь лезть к тебе в разум и причинять боль. Я не какой-нибудь там моральный кат, Дилан. Я просто пытаюсь помочь. Так что будет лучше, чтобы мы поговорили о Сэме тогда, когда ты сам будешь готов мне рассказать, хорошо?
А если я никогда не буду готов?
Молча киваю в знак согласия. Через некоторое время доктор Кинг меняет тему на что-то такое, что не затрагивает мою рану. Вообще я бы предпочел помолчать, но с психологами не молчат, с психологами общаются, чтобы стало легче.
А мне не становится.
Взгляд то и дело словно специально отводится в сторону Брайт, которая играет на гитаре и поёт песню для стариков.
Сэм тоже хотел помогать людям. Он всегда относился к ним с добротой. Он всегда был великодушным и таким... Чистым... Вовсе не таким, как я. Нет, Сэм на меня совсем не был похож.
Когда мне наконец снова удаётся попасть в свою комнату, Майк тянет меня куда-то "полазить" по периметру территории. Прежний я непременно согласился бы. Прежний я любил находить приключения на свой зад, порой даже несколько рискованные и связанные с полицией. Но я прикованный к коляске беспомощный урод, а такие не гуляют, такие только запираются в комнате, чтобы даже солнцу на глаза не попадаться.
Отказываюсь от его предложения, и тогда блондин пожимает плечами, коротко отвечая "ладно", и покидает комнату, решив, что мне нужно побыть одному.
А меня нельзя оставлять одного. В одиночестве я схожу с ума, теряю рассудок. В одиночестве я начинаю думать и винить себя ещё больше, чем я вообще могу.
Руки уже по неосознанной привычке тянутся к скетчбуку, лежащему уже на своём обычном месте — прикроватной тумбочке. Новый лист, новое отображение боли, частица меня. Жёсткие линии, много тени. Нужно больше. Больше капающей крови с нарисованных рук. Крови, которая въелась не только в кожу, но и в сами кости. Это мои руки. По локоть в крови. Руки инвалида, забытого всем миром. Если я исчезну, никто и не заметит. Я — всего лишь маленький винтик в системе этого мира. Меня можно заменить тысячей других.
Потому решено.
Если я не найду то, ради чего стоит жить, я уйду из этого мира и стану снегом, стану лишь чьими-то воспоминаниями. Я стану мгновениями времени, которое мчит быстрее ветра.
А самого меня больше уже не будет. Меня "нормального" больше уже и нет.
