6
Тишина обрушилась на него не как отсутствие звука, а как физическая сила, сокрушительная и почти нереальная. Пятьдесят семь кругов — целая вечность, наполненная оглушительным, всепоглощающим ревом, который был не просто шумом, а звуковой дорожкой его существования, вибрацией, выжигающей душу. Этот рев впитывался в кости, пульсировал в крови, становился частью ДНК каждого пилота. И вот он сменился нарастающим, тягучим воем мотора на пониженных оборотах и пронзительным свистом турбины, которая теперь затихала, словно вздох уставшего, но не побежденного зверя, испускающего последний пар из разгоряченных ноздрей.
Шарль провел свой «Феррари», весь покрытый серой пылью пустыни Сахир и черными, зловещими полосами от изношенных до предела тормозов, по пит-лейн. Мимо него проносились, превращаясь в размытые пятна, ликующие механики в алых комбинезонах — солдаты этой битвы, машущие руками, кричащие что-то, их лица искажены гримасами восторга. Он видел их, но не слышал, его слух все еще был погребен под завалами гула. Он направил свой болид, похожий на уставшего, испачканного в бою скакуна, к отведенному ему месту на стартовой прямой, где всего несколько часов назад начинался этот адский марафон.
Второе место. Первая гонка сезона в Бахрейне. Не победа. Не та сладкая, хмельная эйфория, ради которой все это затевалось. «Красные Быки» снова оказались быстрее, их машина — инопланетным кораблем, а стратегия — холодным и безошибочным кинжалом в спину. Но подиум. Твердая, весомая, бронзовая позиция. С нее он смотрел на стоящего на высшей ступени Макса Ферстаппена, и в его глазах не было ни тени поражения, ни зависти. Был лишь холодный, выкованный из стали и льда, огонь решимости. Догнать. Настигнуть. Победить. Это была не эмоция, а математика будущего, расчет траектории всей своей карьеры.
Он заглушил мотор. И в этой внезапно наступившей оглушительной тишине, давящей на барабанные перепонки, тут же начал прорезаться другой, дистанционный гул — ликующий, безумный, первобытный рев трибун. Он доносился сквозь толстое, многослойное стекло кокпита, как грохот океанского прибоя. Шарль откинулся на свое кресло, сшитое по форме его тела, и закрыл глаза, чувствуя, как каждый отдельный мускул, каждое сухожилие, каждый нервный узел в его теле ноет, дрожит и пульсирует от чудовищного перенапряжения, выброса адреналина и запредельных перегрузок, которые за последние полтора часа не раз угрожали раздавить его, словно муху на стенке центрифуги. Пятьдесят семь кругов предельной, почти медитативной концентрации, борьбы не только с соперниками, но и с машиной — капризной, живой, — с трассой, с физикой, с самим собой, со своими демонами, шепчущими о сомнениях. Он сделал это. Он выстоял.
Его пальцы, все еще облаченные в огнеупорные перчатки, дрожали мелкой, неконтролируемой дрожью, когда он потянулся к знакомому механизму замка шлема. Раздался шипящий, сбрасывающий давление звук, и он с облегчением снял тяжелый, пропотевший шлем, который за время гонки стал частью его черепа. Влажный, горячий, солоноватый от пота воздух Бахрейна ударил в лицо, смешиваясь со сладковато-горьким, едким коктейлем запахов: жженого синтетического топлива, раскаленной докрасна резины, горячего масла и собственного изможденного тела. Он сделал глубокий, почти жадный вдох, и этот воздух, горький и пьянящий, пах для него не просто выхлопом, а порохом прошедшей битвы, триумфом выживания и горьковатым дымком надежды на будущее.
Дверь кокпита откинулась, и его мгновенно обступила, поглотила толпа. Руки — десятки рук — хлопали его по плечам, по спине, по шлему, который он все еще сжимал в руке, как талисман. Лица инженеров, техников, механиков — все они сияли, их рты двигались, выкрикивая поздравления, но он почти не слышал отдельных слов, лишь общий, счастливый гул, похожий на пчелиный рой. Он улыбался, кивал, машинально, почти автоматически жал протянутые ладони, обнимался, хлопал по спинам в ответ. Его подхватили, почти понесли, как героя, к подиуму.
Церемония награждения прошла как в густом тумане усталости и эйфории. Вес тяжелой, хрустальной трофейной тарелки в натруженных руках — холодный, твердый, осязаемый результат. Игристое шипение шампанского, которое он, смеясь, с почти мальчишеским озорством выплеснул на свою команду, на стоящего рядом, ухмыляющегося Карлоса Сайнса, и на самого себя, чувствуя, как холодные струйки стекают по шее под комбинезон. Бесконечные, ослепляющие вспышки камер, улыбки, которые уже начинали ныть от напряжения.
Он выполнял все эти действия автоматически, его тело, вымуштрованное годами в «Формуле», знало каждый жест, каждую позу. Но самая важная, самая живая часть его сознания уже улетела далеко за пределы этой шумной, запыленной, пропахшей бензином трассы. Она унеслась вперед, в наступающий вечер, в тот укромный, приватный оазис спокойствия, где он договорился встретиться с ней. С Софией. Эта мысль была якорем, точкой отсчета, ради которой он терпел все круги ада.
Его отвезли в отель, где он, под чутким присмотром физиотерапевта, прошел через краткий, но невероятно интенсивный сеанс массажа, чтобы снять чудовищные зажимы и напряжение с мышц шеи, плечевого пояса и спины, превратившихся в камень. Душ смыл с него липкий соленый пот, налипшую пыль и едкий запах гари. Струи горячей воды были похожи на очищение, смывая не только грязь, но и следы битвы. Он надел простые, мягкие темные джинсы и чистую, пахнущую свежестью белую футболку, чувствуя себя заново рожденным, легким и новым. Когда его черный внедорожник с тонированными стеклами наконец выехал за ворота отеля, оставляя позади последних назойливых папарацци с их длиннофокусными объективами, он почувствовал, как последние остатки нервного напряжения начинают понемногу растворяться, уступая место новому, сладкому, трепетному и тревожному ожиданию.
Он арендовал на несколько дней приватную виллу на самом берегу залива, вдали от глаз, суеты и всего, что напоминало о «Формуле-1». Когда машина, покрытая мелкой пылью после поездки по пустыне, подъехала к высоким, белым воротам, которые бесшумно открылись, его сердце забилось с частотой, сравнимой с оборотами его гоночного мотора. Дом был современным, низким, асимметричным, с огромными панорамными окнами, выходящими на темные воды Персидского залива. Он вошел внутрь. Воздух был прохладным, напоенным кондиционером, и пах свежестью, морской солью и едва уловимым, экзотическим, сладким ароматом ночных цветов — плюмерии, как он позже узнал.
Он нашел ее у бесконечного бассейна, который зрительно сливался с темной, бездонной гладью залива, стирая границу между землей и водой. Она стояла, опершись локтями на стеклянное ограждение, и смотрела на цепочки огней медленно проплывающих вдалеке танкеров, похожих на плавучие, одинокие созвездия в ночном океане. На ней было простое, струящееся, словно жидкий лунный свет, платье-комбинация из белого шелка, без бретелек, отважно открывавшее гладкую, загорелую кожу плеч и спины, переходящую в изящный изгиб позвоночника. Ее темные, густые волосы были распущены и легкими, едва заметными волнами спадали на плечи, поблескивая в призрачном свете луны и отраженной бирюзовой подсветки бассейна. И на ее левом запястье, тонком и хрупком, поблескивая холодным золотом, лежал тот самый браслет «Juste un Clou» от Cartier — его подарок, его тайный, интимный знак, его молчаливый символ связи, вбитый, словно гвоздь, в рамку их сложных, невысказанных отношений.
Он постоял с минуту в тени арочного прохода, просто глядя на нее, на этот совершенный, мирный, завораживающий силуэт на фоне ночного пейзажа. И в этот миг он почувствовал, как что-то тяжелое, сжатое в тугой, болезненный узел глубоко внутри него — стресс, амбиции, груз ответственности — наконец разжимается, отпускает, растворяется в тихом шепоте ночного бриза. Он сделал шаг вперед, и гравий под его мягкими кроссовками мягко, почти музыкально хрустнул.
— София, — произнес он, и его собственный голос, привыкший за день кричать в радиосвязь сквозь рев мотора и шлем, прозвучал непривычно тихо, хрипло от усталости и немного неуверенно, словно голос подростка.
Она обернулась. И в ее глазах, тех самых, миндалевидных, цвета теплого, почти расплавленного шоколада, он не увидел ни следа той маски ледяного безразличия, которую она так часто надевала в людных местах, ни привычной, защитной стены, возведенной вокруг ее сердца. Он увидел настоящее, сияющее, безудержное восхищение. И гордость. Такую откровенную, такую чистую и незамутненную, что у него перехватило дыхание и на мгновение закружилась голова.
— Второе место, — сказала она, и ее губы, полные и чувственные, растянулись в широкой, ослепительной, по-настоящему счастливой улыбке, которая добралась до самых уголков ее глаз, заставив их лукаво прищуриться и испещриться лучиками мимических морщинок. — Это было просто невероятно, Шарль. Я не дышала, смотрела каждый твой круг. Ты был великолепен. Абсолютно. Несокрушимо. Особенно в той борьбе с Кими на десятом круге, когда ты обошел его с внешней стороны в четвертом повороте. Это был... это был чистый, голый, ничем не разбавленный талант. Я... — она засмеялась, смущенно и очаровательно проводя рукой по волосам, откидывая непослушную прядь, — я, кажется, кричала так громко у телевизора в своем номере, что мой сосед по отелю наверняка подумал, что я сошла с ума или там происходит что-то ужасное.
Он рассмеялся, коротко, счастливо и по-юношески заразительно, чувствуя, как последние остатки тяжести и усталости дня растворяются в ее присутствии, словно куски сахара в стакане горячего, крепкого чая. Он закрыл расстояние между ними за два больших, стремительных шага и, не говоря больше ни слова, не нуждаясь в словах, просто обнял ее. Он прижал ее к себе с такой силой, словно хотел вобрать ее в себя, чувствуя под тонким, прохладным шелком ее платья живое, трепетное тепло ее тела, вдыхая ее знакомый, горьковато-цветочный аромат — смесь табака и фиалки, который теперь ассоциировался у него только с домом, с покоем, с чем-то своим, неприкосновенным. Она прижалась к его груди, и ее руки, тонкие, но на удивление сильные, обвили его шею, ее пальцы впились в его все еще влажные от душа волосы. Они стояли так несколько бесконечных минут, молча, прислушиваясь, как их сердца, сначала бешено колотившиеся в унисон — его от гонки и встречи, ее от волнения и ожидания, — постепенно успокаивались и начинали биться в одном, ровном, медленном, умиротворяющем ритме.
— Я так горжусь тобой, — прошептала она ему на ухо, и ее губы, мягкие и теплые, коснулись его кожи чуть ниже мочки уха, посылая по всему его телу разряд электричества. — Ты не представляешь, как сильно.
Этих простых, немудреных слов, сказанных таким тихим, искренним, срывающимся от эмоций голосом, ему было достаточно. Больше, чем любого шампанского на подиуме, чем любой похвалы от командиров или восторженных криков фанатов. Это было то, ради чего он, в конечном счете, гонялся по этим трассам. Не только за временем, не только за титулами, не только за славой. А за этим взглядом. За этим признанием. За этим глубинным, щемящим чувством, что тебя видят, понимают и принимают настоящим — не звездой «Формулы-1», не принцем Монако, а просто Шарлем. Человеком.
Они вошли в дом. В огромной, минималистичной гостиной с высокими потолками и стенами из светлого камня на низком деревянном столе были уже расставлены изысканные, похожие на произведения искусства, блюда, присланные частным поваром, а в серебряном ведерке, покрытом инеем, царственно охлаждалась бутылка Dom Pérignon. Но еда и шампанское могли подождать. Между ними витало нечто большее, более важное, неотложное и хрупкое — необходимость подтвердить эту внезапно возникшую между ними близость, эту новую ступень доверия.
Он взял ее за руку — ее ладонь была такой маленькой в его сильной, пилотской руке — и повел по широкой, пологой лестнице на второй этаж, в просторную, затемненную спальню с выходом на балкон, откуда открывался все тот же гипнотизирующий, бесконечный вид на залив, усыпанный звездными огнями. На этот раз их близость была иной. Она не была яростной и отчаянной, как их первая, грешная ночь в Абу-Даби, под знаком бесконечных уловок и страха быть обнаруженными. Не была нежной и осторожной, исследующей, как в те редкие, украденные у мира выходные в Париже. Она была... ликующей. Это было празднование. Празднование его успеха, празднование их долгожданной встречи, празднование того простого, но такого важного факта, что они здесь, вместе, вопреки тысячам километров, их собственным внутренним страхам и абсурдным условностям мира, в котором они жили. Каждое прикосновение, каждый поцелуй, каждый взгляд, каждый сдержанный стон словно говорил: «Ты видела? Я смог. Я выстоял. И ты здесь, чтобы разделить это со мной». И она отвечала ему с той же страстью, тем же восторгом, той же полной, абсолютной самоотдачей, на какую только была способна. В ее глазах, темных и бездонных, как ночное море за окном, при свете луны не было и тени прежнего страха или желания убежать, спрятаться — только безоговорочное доверие и жажда быть с ним здесь и сейчас, раствориться в нем.
После, лежа вперемешку с простынями на огромной, похожей на облако кровати, их тела были влажными, расслабленными и тяжелыми от наслаждения, они наконец добрались до шампанского. Он налил по бокалу в высокие, тонкостенные флейты, они легонько чокнулись. Хрусталь звенел чистым, высоким, прозрачным звуком, словно колокольчик, возвещающий о начале чего-то нового.
— За твой подиум, — сказала она, приподнимая свой бокал. Ее глаза сияли в полумраке, отражая мерцание бокала. — И за то, что ты сегодня показал всем этим самодовольным «быкам», что «Феррари» еще рано списывать со счетов. Что алая машина еще способна на многое.
— За тебя, — поправил он, не отрывая от нее взгляда, вкладывая в эти два слова всю глубину своих чувств. — За то, что ты здесь. Именно в этот момент. Со мной. Это... это значит для меня больше, чем любая, даже самая желанная, победа.
Они разговаривали до глубокой ночи, пока луна не начала медленно клониться к западу, окрашивая темные воды залива в серебристо-серые, призрачные тона. Он рассказывал ей о гонке, обо всех ее нюансах, о каждом повороте, о каждой, даже самой незначительной, схватке на трассе. Он говорил о том, как машина вела себя в быстрых секторах, о том, как он физически чувствовал износ покрышек, о том, какую решающую радио-команду он получил от инженера в ключевой момент, заставивший его пересмотреть стратегию. Она слушала, не перебивая, поджав под себя ноги и обхватив колени, ее взгляд был сосредоточенным, понимающим и живым. Она задавала умные, точные, проницательные вопросы о давлении в шинах, о режиме двигателя, о работе ERS, которые выдавали в ней не просто восторженную зрительницу, а человека, который действительно вникает в суть, изучает и понимает этот сложный мир. Она смеялась, звонко и заразительно, когда он, коверкая английские слова и жестикулируя, пытался описать комичную ситуацию с одним из его коллег по пелотону в паддоке перед гонкой.
Она, в свою очередь, рассказывала ему о своей неделе — о безумном, выматывающем интервью с капризной голливудской звездой первой величины, которая требовала, чтобы все вопросы были заранее согласованы с ее личным психоаналитиком; о том, как она чуть не опоздала на самолет из-за чудовищных пробок в Лондоне и влетела в бизнес-зал буквально за минуту до окончания посадки, чувствуя себя героиней боевика; о своем боссе, Monsieur Laurent, старом, язвительном французе, который прислал ей гневное голосовое сообщение на пятнадцать минут, потому что она использовала в своем материале для журнала не тот, по его мнению, оттенок слова «перспективный». Впервые за весь месяц их так называемых «свободных отношений», оговоренных их же глупым и поспешным соглашением, их разговор был по-настоящему легким, глубоким, откровенным и лишенным той невидимой, но всегда ощутимой стены, что обычно стояла между ними, — стены, состоящей из невысказанных страхов, условностей и взаимных опасений.
В какой-то момент она замолчала и посмотрела на него серьезно, почти строго, по-деловому. Она лежала на боку, подперев голову согнутой рукой, а пальцы другой руки бессознательно, словно сама того не замечая, водили по его груди, вырисовывая на коже сложные, невидимые узоры, следы которых он чувствовал, как легкие ожоги.
— Знаешь, сегодня, наблюдая за тобой все эти полтора часа, я поняла одну очень важную вещь, — начала она, и ее голос, обычно такой уверенный и насмешливый, прозвучал необычно задумчиво и уязвимо.
— Какую? — спросил он, переворачиваясь на бок, чтобы быть к ней лицом к лицу, ловя каждую морщинку на ее лице, каждое изменение в выражении глаз. Он уловил нотку чего-то фундаментально важного, серьезного в ее тоне, и все его существо насторожилось.
— Что ты... настоящий. Там, на трассе. В своей стихии. Ты не играешь роль, уготованную тебе медиа. Ты не надеваешь маску для камер и репортеров. Ты живешь этим. Каждая клеточка твоего тела, каждая мысль, каждое нервное окончание. И это... это завораживает. По-настоящему. Я видела в тебе не просто спортсмена, а художника, который рисует свою картину на асфальте. И одновременно... это немного пугает. До жути.
— Пугает? — удивился он, не понимая. — Почему? Что в этом пугающего?
— Потому что такая страсть, такая полная, тотальная самоотдача чему-то одному... она требует жертв. Она ненасытна. Она сжигает все на своем пути. Она оставляет после себя пепел. — Она отвела взгляд, глядя куда-то в темноту за балконом, в ночь, словко ища там подтверждения своим словам. — И я боюсь, Шарль, я боюсь до дрожи, что однажды ты просто сгоришь дотла в этой бесконечной погоне за секундами, миллисекундами и титулами. Или... — ее голос стал тише, почти шепотом, полным неподдельного ужаса, — или что гонки, этот твой прекрасный и ужасный мир, полный скорости, адреналина и смертельной опасности, однажды просто... заберут тебя у меня. Навсегда. И я даже не успею понять, как это произошло.
Он посмотрел на нее, пораженный и потрясенный глубиной и серьезностью ее страхов. Это была не просто женская тревога или ревность к сопернице-работе. Это было подлинное, глубокое понимание сути его мира, его внутренних демонов, цены, которую он платил каждый раз, садясь в болид. И это было первый раз, когда она заговорила о будущем, о их будущем, о потенциальной, невосполнимой потере, связывая ее именно с его профессией, с самой сутью того, кем он был.
— София, — он мягко взял ее руку, ту самую, с золотым браслетом, и прижал ее ладонь к своей груди, прямо к сердцу, чтобы она чувствовала его ровный, сильный, живой стук, биение жизни, которое так пугающе легко могло прерваться. — Ты права. Гонки — это часть меня. Большая, важная, неотъемлемая. Как рука или нога. Без них я не я. Но они — не вся я. Не вся моя жизнь. — Он посмотрел ей прямо в глаза, стараясь вложить в свой взгляд всю возможную искренность, всю силу своего чувства, всю серьезность намерений. — А это... то, что происходит между нами, что я чувствую к тебе... это становится другой частью. Не менее важной. Не менее живой. Возможно, даже более важной. И я не собираюсь, ты слышишь, я не собираюсь позволить ни гонкам, ни «Красным Быкам», ни чему бы то ни было еще на этой планете, забрать это у нас. У меня. У тебя.
Она не ответила словами. Она просто прижалась к нему всем телом, спрятав лицо в его шее, словко ища в нем защиты от своих же страхов. Но он почувствовал, как что-то внутри нее, какая-то невидимая пружина, сжатая до предела, наконец разжалась. Тот хрупкий, зыбкий мост доверия, который он пытался построить все эти недели терпения, молчания и безоговорочного принятия ее правил, ее страхов, ее попыток бегства, в этот миг стал чуть прочнее, чуть шире, чуть реальнее. Она позволила ему заглянуть в самую суть своих самых темных кошмаров, и он не отшатнулся, не рассмеялся, не отмахнулся, а принял их, как часть ее, и дал ей тот ответ, который ей был так нужен, — ответ не пустыми обещаниями, а признанием ее правоты и твердым намерением бороться.
Утром она не убежала на рассвете, как это бывало всегда, — тайком, оставив лишь след духов на подушке и чувство горьковатой пустоты. Они проснулись вместе, почти одновременно, когда первые, еще робкие лучи солнца начали заливать комнату теплым, золотистым светом, окрашивая стены в медовые тона. Они позавтракали на просторной террасе, за столом, накрытым белоснежной, хрустящей скатертью, глядя на ослепительную, сверкающую под палящим солнцем гладь залива. Она смеялась, закинув голову, обнажив длинную, изящную линию горла, когда он, корча забавные гримасы и жестикулируя, пытался рассказать ей дурацкий, не слишком приличный анекдот на своем ломаном, насыщенном монегасским акцентом английском. В этот момент, глядя на ее смеющееся, освещенное утренним светом лицо, с маленькой, нелепой капелькой апельсинового джема в уголке губ, которую он потом с нежностью стер большим пальцем, он почувствовал себя по-настоящему, просто, безоговорочно и глубоко счастливым. Таким человеческим, теплым, обыденным, почти бытовым счастьем, которого ему так не хватало в его сумасшедшей, сюрреалистичной жизни, состоящей из бесконечной череды отелей, трасс, пресс-конференций и одиночества в толпе.
---
Но реальность, жестокая, беспощадная и ненасытная, быстро напомнила о себе, ворвавшись в их хрупкий идиллический мирок подобно урагану. Уже днем его ждала плотная, расписанная по минутам серия обязательных пост-гоночных интервью для ключевых телеканалов и мировых изданий, а ей надо было уезжать из города. Съемочная площадка была оборудована в стерильном, прохладном медиа-центре трассы. Яркий, слепящий, безжалостный свет софитов, черные, бездушные глаза телекамер, десятки микрофонов, поднесенные к его лицу, словно дула. Он сидел на высоком, неудобном табурете, улыбаясь вымученной, но привычной улыбкой, чувствуя приятную, ноющую усталость в мышцах и необычайную, кристальную ясность в голове после вчерашнего откровенного разговора, спокойной ночи и того утреннего смеха.
Интервью шло по накатанному, предсказуемому сценарию: стандартные вопросы о гонке, о тактике команды, о безнадежной, казалось бы, борьбе с доминирующими «Ред Булл», о первых впечатлениях от нового болида SF-23, о планах и ожиданиях от следующего, скоростного этапа. Он отвечал уверенно, спокойно, профессионально, изредка вставляя заранее заготовленные, легкие шутки, отточенные на множестве подобных мероприятий. И вот, когда интервью уже формально подходило к концу и ведущий начал было благодарить его, один из журналистов в первом ряду, молодой, амбициозный парень с острым, хищным выражением лица, слишком белыми, идеальными зубами и взглядом гончей, учуявшей дичь, задал тот самый вопрос, которого Шарль подсознательно ждал все это время, но в глубине души все же надеялся избежать:
— Шарль, меня зовут Марк Стивенсон, я из «Global Sports Daily». Вчера вечером, примерно через два часа после окончания гонки, наши фотографы запечатлели вас покидающим территорию отеля «Four Seasons» не в одиночку. Вас сопровождала молодая, привлекательная брюнетка. Наши источники утверждают, что это была София Монтес, дочь известного швейцарского банкира Робера Монтеса. Не могли бы вы прокомментировать эту информацию? Насколько серьезны ваши отношения? Это просто мимолетное увлечение, пилотский роман, или нечто большее, нечто значительное?
Воздух в студии словно сгустился, стал вязким, тяжелым и труднопроходимым. Шарль почувствовал, как все его мышцы мгновенно, рефлекторно напряглись, как у боксера перед ударом, а по спине, под футболкой, пробежал быстрый, леденящий холодок. Его взгляд, помимо его воли, машинально метнулся в сторону, к его менеджеру и давнему другу, который стоял в стороне, за камерами, в тени, скрестив руки на груди. Он сделал едва заметный, но очень четкий и ясный предостерегающий жест рукой, знакомый им обоим до боли: «Не поддавайся. Будь осторожен. Стандартная отговорка. Ничего не подтверждай».
И в этот самый решающий миг, глядя на хищное, жаждущее сенсации и крови лицо журналиста, Шарль вспомнил. Вспомнил ее глаза прошлой ночью, полные неподдельной гордости, восхищения и того страха за него. Вспомнил ее тихие, но такие важные для него слова: «Ты настоящий». Он вспомнил всю фальшь, всю боль, все невысказанные слова их «свободных отношений», всю горечь от ее защитных масок и своих собственных уловок, всю ту внутреннюю, разъедающую пустоту, что преследовала его последний месяц. Он вспомнил ее руку, доверчиво лежащую в его ладони за завтраком, и ее беззаботный, счастливый смех. И он принял решение. Мгновенное, спонтанное, возможно, глупое и безрассудное с точки зрения пиара и карьеры, но единственно верное, честное и правильное с точки зрения его сердца, его души, его нового, только что родившегося будущего.
Он улыбнулся в камеру, но на этот раз его улыбка была не дежурной, заученной маской, а мягкой, спокойной, по-настоящему счастливой и уверенной. Он посмотрел прямо в бездушный объектив главной камеры, словно видя через него, через тысячи километров проводов и экранов, ее саму, ее лицо.
— Да, это была София, — произнес он четко, без тени смущения, раздражения или уклончивости. Его голос, только что звучавший привычно и ровно, теперь прозвучал с новой, стальной интонацией уверенности. — И то, что между нами происходит... это серьезно. Абсолютно серьезно. Большего я, пожалуй, комментировать не буду. Спасибо за ваш вопрос.
В студии на секунду воцарилась гробовая, оглушительная тишина, нарушаемая лишь назойливым жужжанием аппаратуры, а затем ее буквально взорвали одновременно десятки ослепляющих вспышек фотокамер и взволнованный, приглушенный, но нарастающий гул голосов самих журналистов. Марк Стивенсон, задавший вопрос, выглядел совершенно ошеломленным и даже разочарованным такой неожиданной прямотой и полным отсутствием каких-либо уклончивых, корпоративных формулировок. Он явно рассчитывал на что-то вроде «это моя личная жизнь, и я бы хотел ее оставить в тайне» или банальное «мы просто хорошие друзья». Менеджер, стоявший за камерами, закатил глаза к небу с театральным отчаянием и провел рукой по лицу, но в самом уголке его рта, тщательно скрываемом от посторонних, дрогнула едва заметная, почти отеческая, понимающая улыбка. Он понимал, что его подопечный, его друг, только что создал себе и им всем гигантскую, циклопическую медийную проблему на ближайшие недели, но он также видел в его глазах то редкое, неуловимое выражение подлинной, не сыгранной, внутренней уверенности и спокойствия, которого не видел в нем очень давно.
После формального окончания интервью, когда Шарль, сопровождаемый двумя рослыми телохранителями, пробивался через плотную, агрессивную толпу журналистов и операторов к заветному выходу из медиа-центра, его буквально забросали градом вопросов, сыплющихся как из пулемета:
— Шарль! Шарль! Как давно это длится? Несколько недель? Месяцев?
— Вы знакомы с семьей Монтес? Одобряют ли они ваши отношения? Ваш отец знает?
— Это та самая загадочная брюнетка, с которой вас видели вместе в прошлом месяце в Милане?
— Вы планируете пожениться? София переезжает к вам в Монако? Будет ли она присутствовать на следующей гонке?
Он не отвечал, лишь молча, но вежливо качал головой, сохраняя на лице ту же спокойную, немного загадочную, но счастливую улыбку, и упорно прокладывал себе путь сквозь этот людской, шумящий водоворот. Его телохранители, напрягшись, с трудом сдерживали напор репортеров, расталкивая их локтями и создавая вокруг Шарля небольшой островок пространства. Шарль чувствовал себя одновременно и уязвимым, как голый нерв, и невероятно сильным, защищенным броней своей правды.
Наконец, ценой невероятных усилий, он добрался до своего черного, затонированного внедорожника. Дверь с глухим, герметичным стуком захлопнулась, мгновенно отсекая оглушительный шум и крики внешнего мира. Он глубоко, с облегчением вздохнул, чувствуя, как мелкая дрожь в его натруженных руках понемногу утихает. Он достал из кармана джинсов свой личный телефон, чтобы немедленно написать ей, предупредить о грядущем медиашторме, который вот-вот должен был обрушиться и на нее. И тут его взгляд упал на одно из верхних уведомлений. Сообщение в Instagram. От Сабрины. Знакомой датской модели, с которой у него когда-то был короткий, ни к чему не обязывающий роман.
«Привет, чемпион! 😉 Поздравляю с подиумом! Выглядел потрясающе и невероятно сексуально за рулем. Если будешь в Копенгагене на следующих выходных, дай знать. Было бы здорово повторить наши прошлые приключения 😘»
Сообщение пришло еще вчера вечером, но он его не видел, будучи полностью поглощенным Софией. Он смотрел на эти легкомысленные, флиртующие слова, и его буквально тошнило. Всего несколько месяцев назад он, не задумываясь, не испытывая ни малейших угрызений совести, мог бы ответить что-то столь же легкое, необязательное, просто чтобы поддержать флирт, оставить возможность для будущих «приключений». В рамках своих «свободных», ни к чему не обязывающих отношений с жизнью и с женщинами. Но сейчас... Сейчас все в нем, до самых глубин, изменилось.
Он думал о Софии. О том, как она смотрела на него прошлой ночью — с восхищением и страхом. О том, как ее тонкие, но сильные руки обнимали его, прижимая к себе. О том, как она прошептала: «Ты настоящий». Их отношения были «свободными» лишь на бумаге, в том глупом, инфантильном договоре, который он сам же и предложил из страха быть отвергнутым. Но в его сердце, в его душе, в каждой клетке его тела, для него уже не было никакой свободы, никаких других вариантов, никаких «приключений». Была только она. Одна-единственная. И мысль о том, чтобы даже виртуально флиртовать, прикасаться, целовать кого-то другого, вызывала у него физическое отвращение, словно предательство самого себя. Его руки, его тело, его сердце, его будущее — все это безраздельно принадлежало ей. Даже если она, возможно, еще не была готова признать это вслух для себя.
Он не стал отвечать. Он даже не стал просто удалять сообщение, оставив его в архиве. Его палец, привычным, почти автоматическим движением, навел курсор на имя «Сабрина» в списке контактов, вызвал выпадающее меню и без тени сомнения нажал единственную, окончательную кнопку: «Заблокировать пользователя».
Он не испытывал ни малейшего сожаления, ни тени сомнений. Только странное, чистое, освобождающее чувство завершенности, закрытия очередной главы его жизни. Он провел жирную, нестираемую черту. Он сделал свой окончательный, бесповоротный выбор перед самим собой. Теперь он смотрел только вперед. На следующий этап. На следующий вираж его карьеры. И на женщину, которая ждала его там, в его новой, настоящей жизни, и которую он только что, на весь мир, назвал своей «серьезной». Теперь оставалось только самое сложное и самое важное — сделать так, чтобы это стало безоговорочной, взаимной правдой и для нее.
