1
Огни трассы «Яс-Марина», еще несколько часов назад ослеплявшие своей неоновой мощью, померкли, уступив власть бархатной аравийской ночи. Сезон Формулы 1, этот бесконечный марафон из двадцати с лишним гонок, разъездов, брифингов и пресс-конференций, наконец-то выдохся. Для Шарля Леклера он завершился не триумфальным ревом мотора на подиуме, а приглушенным гулом генераторов и горьким послевкусием четвертого места в общем зачете. Четвертый. Не первый, не второй, не третий. Вечный преследователь, вечный «почти». Цифра, которая в его мире означала не «быть в числе лучших», а «проиграть».
Последние часы слились в одно пятно усталости под ослепительными софитами. Церемония награждения, где он вынужден был аплодировать своим более удачливым соперникам. Пресс-конференция, где он, стиснув зубы, отвечал на вопросы о «неудачном стратегическом решении» и «проблемах с резиной». Обязательные интервью для ключевых телеканалов и спонсоров, где его лицо сводила от натянутой, дежурной улыбки. Он был похож на хорошо отлаженный автомат, выдающий правильные, ни к чему не обязывающие фразы: «Сезон был сложным, но мы будем работать зимой», «Компания проделала огромную работу», «Спасибо фанатам за поддержку».
Его менеджер, человек с лицом бульдога и вечной озабоченностью в глазах, поймал его в проходе, ведущем из паддока.
— Шарль, держись. Ты справился. Отдыхай теперь, — он хлопнул его по плечу, но его взгляд был настороженным. — Только, ради всего святого, без лишнего шума. Без скандалов. Пресса и так на взводе после той истории с Леной.
Шарль лишь кивнул, отводя взгляд. Он ненавидел эти разговоры. Ненавидел, что его личная жизнь стала публичным достоянием, предметом обсуждения в таблоидах и на сплетнических порталах. История с Леной, немецкой фотомоделью, которая продала их интимные переписки желтой прессе, оставила после себя не только горький осадок, но и стойкое недоверие ко всему женскому полу. Жюльен был прав. Ему нужно было залечь на дно. Но «залечь на дно» для Шарля не означало сидеть в номере и смотреть телевизор. Это означало забыться. Выключить мозг. Заглушить внутренний голос, который безостановочно анализировал каждую ошибку, каждый потерянный на трассе миллисекунд.
В своем номере в отеле «Emirates Palace» он скинул комбинезон команды, этот второй кожный покров, пропитанный запахом бензина, пота и адреналина. Душ был почти ритуальным действом — он стоял под почти обжигающими струями, пытаясь смыть с себя не только физическую грязь, но и липкий налет разочарования. Он смотрел на свое отражение в запотевшем зеркале. Перед ним был не двадцатисемилетний парень, полный амбиций и веры в себя, а уставший, изможденный мужчина с тенистыми глазами и морщинами у губ, прочерченными постоянным напряжением. Он потянулся за телефоном. Экран взорвался десятками уведомлений: поздравления от друзей, которые звучали как издевательство, соболезнования от членов команды, предложения встретиться от знакомых и не очень девушек. Он пролистал их одним движением пальца, не вникая. Ему было плевать.
Он натянул простую черную футболку без логотипов, потертые джинсы и, накинув капюшон темной худи, чтобы скрыть свое знаменитое лицо, вышел в ночь. Воздух Абу-Даби был теплым, плотным, сладким от ароматов цветущих экзотических растений, дорогого парфюма и бесконечных денег. Он шел быстро, не глядя по сторонам, его ноги сами несли его в знакомое, проверенное место — бар «Амбра», расположенный в стороне от самых пафосных и шумных тусовок паддока. Там было тихо, темно, и там его редко узнавали.
По пути его мозг, против его воли, как заевшая пластинка, прокручивал калейдоскоп женских лиц. Девушки этого сезона. Каждая — как маркер очередной неудачи, попытка заглушить боль очередного поражения. Они были временным анестетиком, болезненным, неэффективным, но единственным, что он позволял себе.
Изабелла. Милан. Сход с лидирующей позиции из-за отказа двигателя. Он вел гонку, чувствовал себя богом, а через мгновение стал никем, смотрящим на дымящиеся обломки своей мечты из гравийного ловушек. В тот вечер в клубе он встретил ее. Девушку с губами, накачанными гиалуроновой кислотой, и пустым, жадным взглядом. Вся их «беседа» свелась к ее восхищенным возгласам о его «крутой тачке» и его односложным ответам. Ночь в ее номере была быстрой, молчаливой, механической. Он использовал ее тело как тренажер, чтобы выплеснуть ярость. Утром, проснувшись, он увидел, как она делает селфи, прильнув щекой к его спящему плечу. Он встал и ушел, не попрощавшись, чувствуя тошнотворную пустоту.
Хлоя. Монако. Квалификация, где он был лишь третьим. На своем треке. Перед своими болельщиками. Удар по самолюбию был сокрушительным. На вечеринке спонсора он познакомился с ней — дочерью одного из крупных партнеров команды. Она была образована, начитана, остроумна. Он подумал, нашел наконец кого-то, с кем можно поговорить, кто понимает что-то beyond the world of racing. Они разговаривали несколько часов, и он почувствовал легкое облегчение. Но потом, в лифте ее отеля, после страстного, пьяного поцелуя, она заговорила о «серьезных намерениях», о «будущем», о том, как их союз будет выглядеть в глазах общественности. Он буквально сбежал, сославшись на срочный звонок от инженера, оставив ее одну в зеркальной кабине лифта.
Анастасия. Сингапур. Мокрая, хаотичная гонка, где он на одном из поворотов потерял контроль и разбил машину о барьер. Унижение. Чистейшей воды унижение. На светском рауте он встретил ее — русскую пианистку с трагическими глазами и тихим голосом. Она была другой. В ее номере пахло дорогими духами и старым деревом. Их близость была медленной, почти нежной, лишенной животной ярости, что владела им обычно. Но даже в эти моменты Шарль чувствовал себя за толстым стеклом. Он наблюдал за собой со стороны, видел, как его руки ласкают ее кожу, слышал ее стоны, но не позволял ни одному чувству проникнуть внутрь, за броню. Уходя на рассвете, он оставил на крышке ее рояля записку: «Спасибо за тишину». Больше они не общались.
Они были всего лишь болеутоляющим. Но боль возвращалась, всегда возвращалась, становясь только острее. Потому что за всеми этими мимолетными связями маячил один-единственный призрак. Призрак Камиллы. Его первой, настоящей, всепоглощающей любви. Той, что разбила его сердце с такой силой, что осколки, казалось, навсегда впились в его душу. Боль от того предательства была настолько острой, настолько всеобъемлющей, что он поклялся себе — больше никогда. Никогда не подпускать никого так близко. Любовь, настоящая любовь, была как гоночная трасса в ливень — одно неверное движение, одна лишняя эмоция, потеря концентрации на доли секунды, и ты вылетаешь с трассы, разбиваясь вдребезги. Выжить в этом мире можно было, только оставаясь холодным, сфокусированным и одиноким. Эмоции были смертельным грузом.
Он толкнул тяжелую, обитемую кожей дверь «Амбры». Бар встретил его приятным полумраком, нарушаемым лишь мягкой золотистой подсветкой за стойкой и трепетным мерцанием свечей на столиках. Воздух был густым, насыщенным ароматами выдержанного виски, полированной кожи и дорогого табака. Звучал приглушенный джаз. Здесь была своя, отдельная от внешнего мира, вселенная. Он нашел свободный стул в дальнем углу стойки и опустился на него, чувствуя, как тяжесть всего сезона, всего жизненного багажа, давит на его плечи, словно физическая гиря.
— Виски. «Гленфиддих». Без льда, — бросил он бармену, низконадвинутый капюшон скрывал его лицо.
Пока тот наливал, Шарль позволил глазам привыкнуть к свету и медленно осмотрел заведение. В баре было немного посетителей. Парочка влюбленных тихо ворковала в полумраке у окна, их пальцы были переплетены. Несколько подвыпивших бизнесменов в дорогих костюмах громко спорили о курсе акций. И она.
На другом конце стойки, спиной к шумной компании, сидела девушка. Она была полностью погружена в созерцание бокала с темно-рубиновым вином, который она медленно, почти гипнотически вращала в длинных, тонких пальцах. Ее поза — ссутулившиеся плечи, опущенная голова, линия спины, выражающая безмерную усталость — кричала об одном: об абсолютном, тотальном одиночестве и глубокой печали. Что-то в этой фигуре, в этой ауре отстраненности, зацепило его взгляд, пронзив толщу его собственного уныния. Возможно, это была та самая, редкая в его мире, подлинность.
Он заплатил за виски, сделал большой, обжигающий глоток. Теплая, дымная жидкость обожгла горло, и он почувствовал, как долгожданное тепло начало разливаться по его измотанному телу, притупляя остроту мыслей. Он снова посмотрел на нее. Темно-каштановые, почти шоколадные волосы были собраны в небрежный пучок, из которого выбивались отдельные шелковистые пряди, мягко обрамлявшие изящную шею. На ней было простое, но безупречно сидящее на ней черное платье без бретелек, открывающее хрупкие ключицы и гладкую, загорелую кожу плеч. В ней не было броской, агрессивной сексуальности Изабеллы или наигранной, демонстративной интеллектуальности Хлои. В ней была... тихая, глубокая грусть, которая странным образом резонировала с его собственной.
София Монтес с силой сжала ножку бокала, ее костяшки побелели. Она пыталась подавить подступающий к горлу комок слез, вызванный последним звонком от матери. Еще один разговор, сотканный из бархатных упреков, манипуляций и непрошеных забот.
«София, дорогая, ты уже закончила тот репортаж для Monsieur Laurent? Не забывай, он нас очень ценит, и эта возможность для тебя — бесценна. Ты должна показать себя с лучшей стороны. Наша семья...»
Возможность. Дарованная свыше. Позолоченная клетка. Она изучала журналистику в Сорбонне, поддавшись железной воле отца, который видел в своей дочери будущую звезду политической аналитики, «голос и совесть европейской элиты». Она ненавидела это всем своим существом. Ненавидела этот бег за сенсациями, это вырывание слов из контекста, это создание нарративов, которые ей были глубоко противны. Ее душа, ее истинное «я», рвалось к чему-то совершенно иному. К тишине и уединению мастерской, к едкому, но такому родному запаху масляной краски и скипидара, к шершавой, волнующей поверхности холста под подушечками пальцев.
Она хотела быть художницей. С самого детства, с тех пор, как впервые взяла в руки уголь и поняла, что может оживлять бумагу. Но в семье Монтес, где состояние, исчисляемое десятками миллионов, было мерилом успеха, а фамильные портреты писались только признанными, титулованными мастерами за баснословные гонорары, это было не профессией, а блажью, чудачеством, недостойным их фамилии. «Живопись — это прекрасное хобби, милая, — говорила мать, поглаживая ее по голове, как несмышленого щенка. — Для души. Но у Монтесов должны быть серьезные, респектабельные карьеры».
Она отхлебнула вина. Это был великолепный «Шато Неф дю Пап», но для нее в эту ночь он был горьким, как полынь. Она приехала в Абу-Даби с заданием — написать легкий, светский материал о финале гонки, о закулисной жизни паддока для того самого Monsieur Laurent. А вместо этого сбежала в этот бар, чтобы напиться в одиночестве и хоть на несколько часов забыть о давящем, невыносимом грузе семейных ожиданий, о том, что вся ее жизнь расписана по чужому сценарию.
Шарль наблюдал, как она поднесла бокал к губам. Ее движения были поразительно изящными, полными врожденной грации, даже в состоянии полной прострации. Он допил свой виски одним долгим глотком и почувствовал внезапный, иррациональный, мощный импульс. Он был уставшим, золым, разбитым до основания. Он не хотел сложностей, разговоров, обязательств. Но одиночество в эту конкретную ночь, ночь конца сезона, ночь подведения итогов, казалось ему особенно невыносимым, физически болезненным. Взяв свой пустой стакан, он подошел к ней.
— Простите, это место свободно? — его голос прозвучал хрипло от усталости, алкоголя и долгого молчания.
Она вздрогнула, словно ее выдернули из глубокого сна, и медленно подняла на него глаза. И вот он увидел их полностью. Большие, миндалевидные глаза цвета теплого горького шоколада, с золотистыми искорками-блестками вокруг зрачков. Сейчас эти глаза были огромными, яркими от непролитых слез. В них читалась такая вселенская боль, растерянность и усталость, что его собственные проблемы, его гоночные неудачи, на мгновение показались ему мелкими и незначительными.
— Конечно, — ее голос был тихим, немного глуховатым, как будто она давно не пользовалась им. — Весь бар, кажется, в вашем распоряжении. Не такая уж оживленная тут сегодня ночь.
Он сел на соседний барный стул, поставив стакан.
— Выглядите так, будто ваш день был немногим лучше моего. А мой был ужасен.
Она усмехнулась, беззвучно, горько, уголки ее губ дрогнули.
— А по мне так сложно определить? Обычно люди в Абу-Даби в конце ноября выглядят счастливыми, загорелыми и беззаботными. Я, видимо, плохо стараюсь.
— Обычно люди здесь притворяются, — парировал Шарль, снимая капюшон. Ему вдруг надоело скрываться. — Я, например, считаю себя специалистом по притворству. Профессионалом.
Она внимательно посмотрела на него, и он увидел, как в ее взгляде промелькнуло узнавание. Но не то восторженное, фанатское, которое он видел тысячу раз, а скорее спокойное, аналитическое, как будто она сопоставляла реального человека с изображением в медиапространстве.
— Шарль Леклер, — произнесла она без тени волнения. — Четвертое место сегодня. И четвертое в чемпионате. Должно быть, неприятно. Почти, но не совсем.
Его это задело за живое, но, к его собственному удивлению, не вызвало раздражения или гнева. В ее тоне не было ни злорадства, ни подобострастия. Только простая, грустная констатация факта, как констатировали бы погоду.
— Как скажите, — он кивнул. — А вы? Какое у вас сегодня место? В вашей личной гонке? — спросил он, пытаясь перевести разговор с себя на нее.
Она снова опустила глаза в свой бокал, как в колодец, в котором надеялась увидеть ответы.
— Последнее, — прошептала она. — Со сходом на первом же круге. Семейная гонка. Самые жесткие конкуренты.
— А, — он кивнул, и на этот раз его понимание было искренним. — Самые беспощадные. Заказывайте. Что вы пьете? Мое предложение.
— Это «Шато Неф дю Пап», — сказала она, покачивая бокалом. — Слишком хорошее, слишком сложное вино, чтобы топить в нем такое простое горе.
— Вранье, — коротко бросил он, и на его губе мелькнула тень улыбки. — Любой алкоголь для этого и создан. С самого момента его изобретения. — Он поймал взгляд бармена и показал два пальца. — Два таких же для дамы. И бутылку того виски, что я пил, к нашему столику.
Он поднялся и жестом указал на небольшой столик в самом темном, уединенном углу бара, задрапированный тяжелым занавесом.
— Давайте пересядем. Стойка — для одиночек, для тех, кто хочет остаться наедине со своими мыслями. А мы, кажется, сегодня одна компания. Компания по несчастью.
Она колебалась секунду, ее взгляд скользнул по его лицу, будто ища подвох или фальшь. Не найдя ни того, ни другого, она взяла свою кожаную клатч и почти полный бокал и последовала за ним. Они сидели молча, пока бармен не принес новую, запечатанную бутылку вина, два чистых, тонкостенных бокала, а также виски и тяжелый хрустальный стакан для Шарля.
Он налил ей вина до правильного уровня, затем себе налил виски, золотистая жидкость с янтарным отливом зажглась в свете свечи.
— За то, чтобы забыть, — провозгласил он тост, поднимая свой стакан.
— За забвение, — тихо откликнулась она и чокнулась с его стаканом. Звук, чистый и звонкий, словно колокольчик, прозвучал в тишине их угла.
И понеслось. Прошло, наверное, минут тридцать, а может, и час. Время в баре текло иначе. Бутылка вискаря наполовину опустела, как и новая бутылка вина. Алкоголь сделал свое дело, развязав языки, притупив боль, смыв тонкий слой социальных условностей. Они не говорили ни о гонках, ни о семьях, ни о работе. Они говорили о ерунде, которая вдруг показалась невероятно важной. О том, как странно и сладко пахнет воздух в Абу-Даби, смешиваясь с запахом пустыни и моря. О глупых, старых французских комедиях, которые они оба обожали в детстве. О том, ненавидят ли они кинзу (оба оказались ярыми сторонниками и с жаром доказывали, что это — травяное мыло). Шарль смеялся, его смех был громким, грудным, и это был первый искренний, неподдельный смех за последние несколько месяцев. Он заметил, что когда она улыбалась, по-настоящему улыбалась, все ее лицо преображалось, светлело изнутри, а в глазах зажигались те самые золотистые искорки, превращая их в сияющие созвездия.
Он узнал, что ее зовут София. Что она из Франции, но выросла между Парижем и Женевой, в мире частных школ и летних резиденций. Что она журналист, но сказала это с такой гримасой отвращения, что он понял — это клеймо, выжженное на ней против ее воли.
— А кем бы ты хотела быть? На самом деле? — спросил он, уже давно перейдя на «ты», как того требовала атмосфера полного растворения в моменте и алкоголя.
Она посмотрела на него поверх бокала, и ее взгляд стал мечтательным, отрешенным, уносящимся куда-то далеко, за стены этого бара, за пределы Абу-Даби.
— Я бы хотела рисовать, — прошептала она так тихо, что он едва расслышал. Но эти слова прозвучали для него громче любого грома. — Большие, огромные полотна. Такие, чтобы залезать на стремянку, чтобы дописать верхний угол. Чтобы от них пахло краской и льняным маслом, а не ложью и компромиссом. Чтобы на них была жизнь. Настоящая. А не та, которую тебе предписали.
Он смотрел на нее, загипнотизированный. В этот момент, в полумраке, с размазанной за вечер тушью и распухшими от вина губами, она была невероятно, болезненно красивой. Уязвимой, настоящей, сломленной, но не сдавшейся. Его собственная боль, его усталость, его разочарование и весь выпитый алкоголь слились в один мощный, низкий, животный импульс желания. Но это было не просто желание физической близости. Это было желание соединиться с этой болью, с этой искренностью, прикоснуться к этому огню, чтобы хоть на время прогнать холод собственного одиночества, заглушить собственный внутренний хаос.
Он наклонился через стол, свеча освещала теперь только их лица, разделенные считанными сантиметрами. Он чувствовал сладковатый аромат вина ее дыхании, смешанный с легким, цветочным парфюмом.
— София, — его голос был низким, хриплым от желания и виски. — Я не хочу сегодня быть один. И ты, похоже, тоже. Хочешь забыться по-настоящему? Без остатка? Хочешь провести эту ночь со мной?
Она не ответила сразу. Ее глаза бегали по его лицу, изучая его черты — уставшие, но все еще отточенные, его упрямый подбородок, его губы, его глаза, в которых она читала ту же боль, что носила в себе. Она видела в нем того же беглеца. Того, кто ищет спасения не в свете софитов, а на дне бокала и в анонимных объятиях незнакомца. И в этом была своя горькая, трагическая поэзия. Ей тоже было невыносимо больно. Ей тоже хотелось, чтобы кто-то, пусть на одну ночь, остановил этот внутренний вихрь, заставил замолчать голоса в голове, напомнил, что она — живая, а не марионетка.
— Да, — выдохнула она, и это было больше похоже на стон, на сдавленный крик души. — Хочу.
Он не стал ничего говорить. Он достал из кармана пачку купюр, положил их на стол, не глядя и не считая, и поднялся. Она тоже встала, немного пошатываясь. Он взял ее за руку. Ее пальцы были холодными, тонкими и легкими, как птичьи косточки, в его крупной, сильной ладони. Он повел ее через бар, и она не сопротивлялась, позволив ему вести себя, как слепая.
Его номер в «Emirates Palace» был стерильно роскошным, безличным, как все его временные пристанища по всему миру. Дорогая мебель, мраморные полы, огромная панорамная окна с видом на ночное море и огни города. Как только дверь закрылась с тихим щелчком, отрезав их от внешнего мира, что-то в них обоих щелкнуло, сорвалось с предохранителя. Вся накопленная за вечер, за сезон, за всю жизнь напряженность, вся ярость, все отчаяние требовали немедленного, физического выхода.
Он прижал ее к двери, его губы грубо, почти жестоко нашли ее губы. Это был не нежный, вопрошающий поцелуй, а акт агрессии, отчаяния и первобытного голода. Она ответила ему с той же яростью, с тем же отчаянием, впиваясь пальцами в его коротко стриженные волосы, притягивая его ближе, пытаясь стереть саму память, раствориться в этом моменте. Их руки, нетерпеливые и грубые, рвали друг с друга одежду. Его футболка полетела на пол, застежка на ее платье с треском расстегнулась, и черная ткань мягко соскользнула с ее плеч, обнажая гладкую кожу, кружевное белье и стройную, изящную фигуру.
Он оторвался от ее губ, его дыхание было тяжелым и горячим, как у загнанного зверя. Он смотрел на нее, на ее полуобнаженное тело, на разгоряченное лицо с распухшими, алыми от поцелуев губами. В его глазах горел огонь, но не страсти в ее романтическом понимании, а чего-то более темного, более отчаянного — жажды уничтожения, самоуничтожения.
— Ты уверена? — просипел он, все еще держа ее за плечи, его пальцы впивались в ее кожу. — Последний шанс.
— Перестань говорить, — простонала она в ответ, ее голос был сиплым, и она сама расстегнула его джинсы, ее пальцы дрожали. — Просто... перестань.
Он подхватил ее на руки — она была удивительно легкой — и понес в спальню. Он не был нежен. Он бросил ее на огромную, покрытую белоснежным бельем кровать, и она отскочила на упругом матрасе. Следующие несколько часов были вихрем грубой, почти жестокой, животной страсти. Это была не любовь, не ласка, не взаимное удовольствие. Это была битва. Биться двух раненных, истекающих кровью душ, пытавшихся через физическую боль, через интенсивность и граничащую с насилием близость доказать самим себе, что они еще живы, что они еще могут что-то чувствовать, пусть даже это будет только боль.
Он входил в нее с силой, без прелюдий, без нежностей, и она встречала его толчки, впиваясь ногтями в его мускулистую спину, оставляя на ней длинные красные полосы. Она кусала его плечо, чтобы заглушить собственный стон, а он, в ответ, прижимал ее лицо к подушке, заглушая ее рычание, ее проклятия. Они не говорили нежных слов. Только тяжелое, прерывистое дыхание, хриплые, сдавленные стоны, шепот проклятий и имен Бога, призванных не в молитве, а в богохульстве, в отчаянной попытке найти хоть какой-то выход накопившейся энергии.
Он переворачивал ее, меняя позы, каждая из которых была попыткой проникнуть глубже, сильнее, забыться окончательно, стереть грань между болью и наслаждением. Она принимала все, отвечая ему той же монетой, находя в этой боли, в этом унижении странное, извращенное освобождение от давящего гнета внешнего мира, от семьи, от долга, от ожиданий. В эти моменты не было семьи Монтес, не было Формулы 1, не было публичного имиджа, не было разочарований. Была только raw, животная физиология, запах пота, секса и дорогого постельного белья, и всепоглощающее, слепое желание сгореть дотла, превратиться в пепел.
Он кончил с глубоким, протяжным, почти болезненным стоном, зарывшись лицом в ее шею, его тело на мгновение обмякло на ней. Она почувствовала, как ее собственное тело содрогнулось в мощной, долгой, разрывающей изнутри волне оргазма, который был больше похож на катарсис, на извержение вулкана, выбросившего наружу всю накопленную годами боль. Они замерли, тяжело дыша, их тела были мокрыми, липкими, изможденными.
Он откатился от нее, не говоря ни слова, не глядя на нее. Лежал на спине, уставившись в темноту потолка, его грудь вздымалась. Она лежала на боку, спиной к нему, прижав колени к груди, как эмбрион. Никто не зажег свет. В комнате стояла гробовая тишина, нарушаемая только их постепенно утихающим, хриплым дыханием и далеким гулом кондиционера. Через несколько минут, когда дрожь в теле немного утихла, он повернулся и снова потянул ее к себе. Но на этот раз не со страстью, а просто обнял, прижав ее спину к своей груди, его сильная рука обвила ее талию. Его дыхание стало ровным, глубоким, и вскоре он заснул тяжелым, алкогольным сном.
София лежала с открытыми глазами. Алкогольное опьянение прошло, сменившись пронзительным, леденящим душу похмельем стыда, осознания и унижения. Что она наделала? Она, София Монтес, переспала со знаменитым гонщиком, которого даже не знала, в порыве отчаяния, пьяной дерзости и животного инстинкта. Ей стало неловко. Ужасно, физически неловко. Его крепкие, властные объятия, которые сначала показались ей желанными, теперь стали ловушкой, напоминанием о ее падении, о потере контроля.
Она осторожно, сантиметр за сантиметром, высвободилась из его рук. Он что-то пробормотал во сне, какое-то бессвязное слово, но не проснулся. Она встала с кровати, ее ноги дрожали, подкашивались. Все тело ныло, болело, на внутренней стороне бедер были синяки, на спине — ссадины от его ногтей. Она собрала свою разбросанную по полу одежду — черное платье, белье — и на цыпочках, как вор, прошла в огромную мраморную ванную комнату, притворив за собой дверь.
Она не рискнула включить основной свет, лишь тусклую подсветку над зеркалом. Ее отражение поразило ее. Измученное, бледное лицо. Размазанная тушь образовала темные круги под глазами, словно она участвовала в драке. Распухшие, покусанные губы. На шее и груди — красные следы от его поцелуев и щетины, которые завтра превратятся в синяки. Она выглядела и чувствовала себя использованной, грязной, разбитой. Она быстро умылась ледяной водой, пытаясь привести себя в порядок. Надела платье, попыталась пальцами поправить волосы, собрать их обратно в пучок. Это было бесполезно. Она выглядела именно так, как и должна была выглядеть женщина после такой ночи, — потрепанной и потерянной.
Выходя из ванной, она бросила последний взгляд на спящего Шарля. Он спал глубоким, беспробудным сном, его лицо, наконец, полностью расслабилось, черты стали моложе, почти детскими, беззащитными. На секунду ее сердце сжалось от чего-то острого и щемящего, похожего на нежность. Но стыд, паника и жгучее желание сбежать были сильнее. Она не могла остаться здесь, чтобы встретить с ним это неловкое, позорное утро, видеть в его глазах то же сожаление, то же отвращение к случившемуся, что было в ее душе. Она не могла вынести его взгляд.
Она выскользнула из номера, тихо, как тень, прикрыв за собой тяжелую дверь, чтобы щелчок замка не разбудел его. Коридор отеля был пуст и безмолвен. Она почти бежала к лифту, чувствуя, как по щекам у нее текут горячие, горькие слезы.
Шарль проснулся от резкого солнечного луча, который, словно намеренно, пробился через неплотно сдвинутые шторы и упал ему прямо на лицо. Его голова раскалывалась на части, во рту был мерзкий, металлический привкус, и его тошнило. Он потянулся рукой на другую сторону огромной кровати, инстинктивно ожидая нащупать теплое, мягкое женское тело.
Пространство было пустым. И холодным.
Он сел на кровати, с трудом фокусируя взгляд. В номере никого не было. Только смятые, сбитые на пол простыни, запах секса, дорогого виски и ее легкий, едва уловимый, цветочный аромат, все еще витавший на ее подушке. На полу, рядом с его стороной кровати, лежала маленькая серебряная сережка-кольцо, должно быть, потерянная ею в ночной суматохе.
Он наклонился и поднял ее. Крошечный, холодный кусочек металла, застегнутый в кольцо. И странное, острое, щемящее чувство укололо его под ложечкой, в самой глубине. Это была не просто досада от того, что она ушла, не попрощавшись, не оставив номера. Это было не то раздражение, которое он чувствовал обычно. Это было что-то другое. Что-то, чего он не чувствовал давно, много лет. Легкое, но отчетливое и неприятное чувство потери. Пустоты.
Она была другой. Она не делала селфи, не просила его номер телефона, не пыталась завести утром разговор о будущем, не заискивала и не льстила. Она просто ушла. Молча. И в своей уязвимости, в своей боли, в своей грубой, отчаянной страсти и в этом тихом, гордом уходе, она оставила в нем след. Крошечную, но глубокую занозу в душе.
Он сжал сережку в кулаке, чувствуя, как холодный металл впивается в его ладонь. Нет. Он не позволит этому зацепить себя. Это было всего лишь одна ночь. Случайная, ни к чему не обязывающая связь, как и все остальные. Просто более интенсивная. Более... реальная. Более грубая. И поэтому — более опасная.
Он резко встал с кровати, его тело пронзила боль, напоминание о вчерашней битве, и направился в душ. Он включил воду почти обжигающе горячей, стоя под ней неподвижно, как будто мог смыть с себя не только пот, запахи вчерашнего и следы ее тела, но и эти назойливые, ненужные, предательские чувства. Он был Шарлем Леклером. Пилотом Формулы 1. Его мир был построен на скорости, абсолютном контроле, дисциплине и одиночестве. Эмоции были балластом, который сбрасывали перед полетом. И он не собирался ничего менять. Ни за что.
Но когда он закрыл глаза, под струями почти кипящей воды, он снова увидел ее. Ее глаза, полные непролитых слез над бокалом слишком хорошего вина. И ее спину, уходящую от него в предрассветном полумраке номера, — прямой, гордый, но такой одинокий силуэт. И это щемящее чувство — это крошечное, но живучее, упрямое чувство потери — отказалось уходить, затаившись где-то глубоко внутри, как невытащенная заноза, готовая напомнить о себе при первом же прикосновении.
