Часть 3. Внутренний ребёнок: Погружение ГЛАВА 14. Немой
Я открыл дверь своей квартиры и понял: я здесь не один.
Не потому что свет горел. Не потому что пахло чужим. Просто воздух был другой. Напряжённый, как перед грозой. Я прошёл в комнату и увидел его.
На подоконнике, с ногами, в наушниках, сидел парень. Лет четырнадцати. Худой, длинный, неловкий, как все подростки в этом возрасте. Он смотрел в окно и не оборачивался.
— Долго ты, — сказал он, не поворачивая головы.
— Ты меня ждал?
— А кого мне ещё ждать? Друзей? У меня нет друзей. Родителей? У меня есть родители, но их нет. Остаёшься только ты. И то пришёл, когда уже все сроки вышли.
Он снял наушники. Повернулся. Я увидел своё лицо. Только моложе, злее, с прыщами на лбу и глазами, в которых вместо света — выжженная пустота.
— Привет, — сказал он. — Я — ты. Версия четырнадцать лет. Самая убогая.
— Почему убогая?
— А ты не помнишь? Четырнадцать. Школа. Дом. Никто. Ад.
— Помню.
— Врёшь. Ты забыл. Ты сделал всё, чтобы забыть. Работа, женщины, алкоголь, бег. А я тут сижу и помню каждый день. Каждое утро, когда не хотелось вставать. Каждую ночь, когда хотелось не просыпаться.
Я сел на пол. Прямо посередине комнаты. Не приближаясь.
— Как тебя звать?
— Ты знаешь. Только ты меня никогда не звал.
— А если начну?
— Поздно. Меня уже не позвать. Я уже весь тут. Со всем дерьмом.
— Расскажешь?
— А что рассказывать? Смотри сам. Я — открытая книга. Только книга эта на твоём языке написана. На языке боли.
Он спрыгнул с подоконника. Подошёл к зеркалу, которое стояло в углу. Посмотрел на себя.
— Смотри, — сказал он. — Это я. Длинный, тощий, прыщавый. Уши торчат, нос с горбинкой, глаза какие-то мутные. В школе дразнят «жираф» и «ботаник». Девочки смеются, когда я прохожу мимо. Я пытаюсь шутить, но шутки выходят дурацкими. Я пытаюсь молчать — тогда говорят, что я странный. Я пытаюсь быть как все — тогда говорят, что я придуриваюсь.
— Ты не урод, — сказал я.
— А кто? Красавчик? Посмотри на меня. Правду скажи. Я же тебя не отпущу, пока не скажешь правду.
Я посмотрел. В зеркале отражался подросток. Обычный. Не красавец, не урод. Просто мальчик, который ненавидит себя так сильно, что это написано на лице.
— Ты себе не нравишься, — сказал я. — Это правда. Но это не значит, что ты урод. Это значит, что ты болен. Болен ненавистью к себе.
— И что мне с этим делать? Полюбить себя? Эту рожу? Это тело, которое не слушается? Эти прыщи, которые лезут, как грибы после дождя?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю. И никто не знает. Врачи говорят: «С возрастом пройдёт». А я не хочу ждать возраста. Я хочу сейчас. Сейчас быть нормальным. Сейчас нравиться себе. Сейчас жить, а не выживать.
Он отошёл от зеркала. Сел на пол, напротив меня.
— А характер, — сказал он. — Ты мой характер помнишь? Я невыносим. Я придираюсь к мелочам. Я обижаюсь на пустяки. Я могу молчать три дня, потому что кто-то не так посмотрел. Я злюсь на родителей, на учителей, на одноклассников, на себя. Больше всего на себя.
— Почему?
— Потому что я не могу быть другим. Я пробовал. Честно. Я читал книжки про то, как стать уверенным. Я смотрел видео про харизму. Я выходил на улицу и говорил себе: «Сегодня я буду нормальным». И что? Через пять минут я срывался. Грубил. Замыкался. Убегал.
— Ты не виноват.
— А кто виноват? Родители, которые меня не научили? Учителя, которые меня не поняли? Друзья, которых не было? Или я сам? Только я сам. Потому что в конечном счёте всё упирается в меня. Я такой. И это навсегда.
Он сжал кулаки. Сильно, до белых костяшек.
— А ещё я злой, — сказал он. — Ты не представляешь, какой я злой. Иногда хочется всё разнести. Эту комнату, эту школу, этот город, эту жизнь. Хочется кричать так, чтобы стены рухнули. Но я молчу. Я всегда молчу. А злость копится внутри. И я боюсь, что однажды она вырвется.
— И что тогда?
— Не знаю. Может, я кого-нибудь убью. Или себя. Или всех сразу. Я не хочу этого. Я хочу быть добрым. Но во мне столько злости, что на доброту места не осталось.
— Это защита.
— От чего?
— От боли. Ты злишься, чтобы не плакать.
Он посмотрел на меня. Долго. Потом сказал тихо:
— Откуда ты знаешь?
— Я — это ты. Я тоже так делал. Десятилетиями.
— И помогло?
— Нет. Но я хотя бы понял, почему.
— Не подходи, — сказал он, когда я чуть подвинулся.
— Я не подхожу.
— И не подходи. Терпеть не могу, когда меня трогают. Мама пытается обнять — я деревенею. Папа хлопает по плечу — хочется ударить. В школе толкаются в коридоре — меня тошнит. Я как оголённый провод. Любое прикосновение — разряд.
— Это оттуда же. Из детства.
— Из какого детства? У меня не было детства. Было выживание.
— Я помню.
— Правда помнишь? Или просто говоришь?
— Помню. Как прятался в шкафу, когда они ругались. Как зажимал уши подушкой. Как мечтал стать невидимым. Как ненавидел, когда гладили по голове — потому что это была не ласка, а проверка: не заболел ли?
Он кивнул. Один раз. Резко.
— Да. Это оно.
— И что с этим делать?
— Не знаю. Но теперь мы это знаем вместе. Может, легче?
— Нет, — сказал он. — Не легче. Но хоть не один.
— Иногда я хочу общаться, — сказал он. — Реально хочу. Я выхожу во двор, вижу компанию, подхожу. Я весёлый, я шучу, я в центре. А через полчаса — вырубаюсь. Прямо на ходу. Не могу говорить, не могу слушать, хочется убежать и зарыться в нору. Я ухожу без объяснений. Они думают, что я псих.
— А ты?
— А я лежу дома и смотрю в потолок. Иногда час. Иногда день. Иногда неделю. Не могу встать. Не могу есть. Не могу дышать. Тело наливается свинцом, мысли застревают в голове, и единственное, чего хочется — чтобы всё кончилось.
— Это депрессия.
— Мне плевать, как это называется. Мне важно, как это выключить.
— Не выключается. Только учишься жить с этим.
— И как? Как ты научился?
— Плохо научился. Но научился. Иногда встаю. Иногда выхожу. Иногда даже разговариваю.
— А внутри?
— Внутри всё так же. Просто теперь я знаю: это пройдёт. Не навсегда. Волнами. Накатит — откатит. Главное — не утонуть, когда накатывает.
Он замолчал. Долго сидел, глядя в пол. Потом поднял глаза. В них было то, от чего у меня внутри всё оборвалось.
— Я думал об этом, — сказал он. — О том, чтобы не просыпаться.
— Я знаю.
— Правда?
— Правда. Я думал об этом много раз. В твоём возрасте. И потом. И недавно. Даже здесь, в лесу, когда провалился под лёд — я подумал: «А может, и не надо вылезать?»
— И что остановило?
— Голос.
— Какой голос?
— Внутренний. Который сказал: «Ползи».
— А у меня нет голоса. У меня только пустота.
— Он есть. Просто ты его не слышишь из-за боли. Но он есть. И он говорит то же, что я тебе сейчас скажу: ты нужен. Мне нужен. Себе нужен. Даже если сейчас кажется, что нет.
— Кому я такой нужен? Уродливый, злой, больной на голову?
— Мне. Ты — это я. Без тебя я пустой.
— А со мной ты что? Полный дерьма?
— Полный жизни. Даже такой. Даже сломанной. Потому что это лучше, чем ничего.
— Я всё время боюсь, — сказал он. — Всего. Что контрольная будет сложная. Что мама не придёт с работы. Что папа будет пьяный. Что в школе спросят, а я не знаю. Что надо мной посмеются. Что я опоздаю. Что я сделаю что-то не так. Что все смотрят. Что никто не смотрит. Что я умру. Что я не умру и придётся жить дальше.
— Это тревога. Она живёт в груди. Вот здесь. — я показал на своё солнечное сплетение. — Комок, который не расслабляется.
— Да. Именно.
— Я тоже с этим живу. Всю жизнь.
— И как ты?
— Дышу. Когда совсем плохо — дышу. Медленно. Считаю до десяти. Говорю себе: «Это просто гормоны. Это просто мысли. Это пройдёт».
— Проходит?
— Не всегда. Но легче становится. Потому что я знаю: это не я боюсь. Это моя болезнь боится. А я просто рядом с ней.
— Знаешь, что самое поганое? — спросил он. — Я всё чувствую. Всё. Мама устала на работе — я уже плачу. Папа не поздоровался — я думаю, что провинился. Учитель посмотрел косо — я месяц переживаю. Я как голая рана. Любое дуновение — боль.
— Это не поганое. Это редкое.
— Что?
— Чувствительность. Ты чувствуешь то, что другие не замечают. Ты видишь боль мира. Это тяжело. Но это значит, что ты живой. По-настоящему живой. Не как они — вполовину.
— Лучше бы я был как они.
— Неправда. Потому что тогда ты бы не сидел сейчас здесь со мной. Ты бы не искал себя. Ты бы просто плыл по течению и умер внутри, даже не заметив.
— А я заметил?
— Ты заметил. Ты кричишь от боли. А кричат только живые.
Он замолчал. Долго смотрел в окно. Я сидел на полу и ждал.
— Ты будешь приходить? — спросил он наконец.
— Буду.
— И мы будем это всё разбирать? По кускам?
— По кускам. Каждый день по куску.
— Это займёт много времени.
— У нас есть время. Вся жизнь.
— А если не получится?
— Будем пробовать снова. И снова. Пока не получится или пока не поймём, что уже не надо.
— А когда не надо?
— Когда перестанет болеть. Или когда боль перестанет быть главной.
Он кивнул. Встал. Подошёл к окну.
— Завтра приходи, — сказал он. — Начнём с зеркала. С того, как я себя ненавижу.
— Приду.
— Не опаздывай, — он усмехнулся. — Я и так тебя тридцать лет ждал.
Он шагнул в темноту и исчез.
Я остался один. Сидел на полу и смотрел на то место, где только что был подросток. Мой подросток. Моя боль. Моя надежда.
— Ты как? — спросил голос.
— Кажется, я только что взялся за то, что не осилю.
— Осилишь. Ты же его нашёл. А найденное можно лечить. Даже если долго. Даже если больно. Даже если кажется, что не получается.
— С чего ты взял?
— Он улыбнулся. Когда говорил про завтра. Чуть-чуть. Самую малость. Но улыбнулся.
— Я не видел.
— А я видел. Я — это ты. Я вижу то, чего ты не замечаешь.
Я встал. Подошёл к окну. За ним — город, огни, люди. А внутри — мальчик, который будет ждать меня завтра. Чтобы научиться смотреть в зеркало.
— Завтра, — сказал я. — Я приду.
Я закрыл глаза.
И впервые за долгое время мне захотелось жить. Не ради себя. Ради него.
Знаешь, что самое страшное в подростковой боли? Она не проходит с возрастом. Она просто застывает внутри, как бетон, и становится твоим фундаментом. Ты строишь на ней жизнь, работу, отношения — и думаешь, что всё в порядке. А потом однажды приходишь в пустую квартиру и видишь себя четырнадцатилетнего. И понимаешь: фундамент треснул. И это хорошо. Потому что теперь можно строить заново.
Я не знал, получится ли. Но я знал, что попробую. Ради него. Ради себя. Ради той жизни, которая ждёт за порогом этой комнаты.
