Глава 2
«Иногда, чтобы выжить в семье,нужно перестать быть её частью.»
Виттория
Попробуйте представить, что вы — любимая дочь своего отца.
Представьте, как он кладёт ладонь вам на голову, тяжёлую, тёплую, уверенную. Как он защищает вас от всего мира, даже если сам этот мир его боится. Представьте дом, где опасность остаётся за воротами, а внутри — только семья.
Мама, которая всегда рядом.
Сёстры, с которыми можно смеяться без причины.
Старший брат, за спиной которого спокойно.
И тётя, которая прикроет любую шалость и скажет, что «детство для этого и нужно».
Представили?
А теперь я медленно, без спешки, раздавлю эту картинку.
Я — дочь капо итальянской мафии.
И в нашей реальности детство — это отсрочка, а не право.
Первые годы действительно проходят спокойно. Почти обманчиво. Как будто мир решил притвориться нормальным. Мы растём, мечтаем, не задумываемся о цене вещей. В детстве невинность кажется чем-то естественным — как дыхание.
Но детство в нашем мире заканчивается резко.
Не постепенно.
Его обрывают.
Подростковый возраст не приносит свободы. Он приносит понимание. А понимание — это боль. С этого момента начинается чёрная полоса, которая тянется до самого конца.
В мире мафии женщина — это не человек.
Это продолжение рода.
Тело.
Функция.
Живое мясо для секса, выгодный контракт, инкубатор для следующего поколения жестоких ублюдков, звучит грустно, но к сожалению стойкая правда мира в котором мы родились. Нас не уважают. Нас используют. К жене можно относиться хуже, чем к охраннику — и это считается нормой.
Женщина — разменная монета.
Женщина — ничто.
Мужчины — главы семей. Они не знают нежности, не знают пощады. Их руки всегда в крови — чужой и своей. Они умеют только одно: убивать врагов и защищать то, что считают своим. Всё остальное в нашем мире не имеет ценности.
Образование?
Смешно.
Зачем знать больше, чем нужно, чтобы вести чёрный бизнес и отдавать приказы? Высшее образование получают только наследники капо — не ради развития, а ради стратегии. Другим же образование не нужно, либо у тебя будет талант на который могут обратить внимание, либо ты даже читать не будешь уметь. Некоторых растят больше для того, что бы быть пушечным мясом, зачем мясу умение читать?
То, что для обычных людей естественно, для нас чуждо.
Дети — это бизнес.
Сыновья — оружие.
Дочери — товар.
Но даже в этом аду бывают исключения.
Или, по крайней мере, ребёнку очень хочется в них верить.
Мои родители долго создавали иллюзию нормальной семьи. Они умело прятали реальность, словно я жила в красивой декорации, за которой скрывался скотобойный цех.
Мама...
Я искренне верила, что отец её любит.
Она была женщиной жёсткой, опасной. Иногда рядом с ней даже самые закалённые мужчины чувствовали себя неуютно. Дочь французского капо, одной из самых кровавых семей Европы.
Но для нас она была другой.
Со мной и сёстрами — тёплой.
Матерью.
Тогда я ещё не понимала, что любовь и жестокость могут жить в одном теле, не мешая друг другу.
Особое отношение ко мне я замечала с детства. Тогда это казалось странным, но не пугающим.
Я не играла в куклы.
Я учила языки.
Я не ходила на танцы.
Я занималась борьбой.
Сначала я думала, что это просто прихоть. Но если задуматься — это было нелогично. Если меня готовили к выгодному браку, зачем делать из меня нечто другое? Зачем ломать во мне женственность, если моя роль — быть проданной?
Ответ пришёл позже.
И он не просто меня не устроил.
Он разорвал меня изнутри.
Брата воспитывал отец. Так было принято. После его десятого дня рождения мама больше не имела права плакать рядом с ним, обнимать его, защищать. Материнская любовь была объявлена слабостью. А слабость для мальчиков запрещенный плод.
С тех пор Виктор видел только кровь, смерть и страх, перемешанные с грязью. Так и должно было быть, так правильно, так задумано. Тогда я и понятия не имела что это все просто жестокий план, который совсем скоро начнет действовать.
Мне было восемь, когда всё рухнуло.
Первая трещина в моей жизни которую уже ничего не смогло бы залатать...
Авария.
Я помню этот день обрывками. Крики. Шум. Людей в доме. Чужие лица. Мне сказали, что мама и Виктор попали в ДТП. Я не сразу поняла слова. Они звучали слишком обычными для того, что должно было произойти. Мой детский мозг не мог понять всей красочности произошедшего, запах смерти был мне не знаком.
Мама умерла.
Виктор остался инвалидом.
Перелом позвоночника стал переломом судьбы.
Следующей по возрасту была я.
И именно в тот момент я нашла ответ на свой детский вопрос.
Главным врагом нашей семьи был мой отец.
Он выбрал власть. Не любовь.
Мама, несмотря на мир, в котором жила, позволяла себе чувствовать. Отец был холодным камнем. Вулканом, который извергался только ради разрушения.
Я поняла почему меня учили читать, и не давали играть в куклы, до моего детского мозга пришло осознание что я учила языки и получала образование не просто так, это был план - его план. Меня отдали на боевые искусства вместо танцев и это тоже было все заранее обдуманно и продумано, запланировано, потому что я родилась сильнее, я нравилась отцу больше как его инструмент, на роль которого Виктор почему-то не подошел.
После её смерти всё изменилось.
Отец стал деспотом.
А я — его проектом.
Почему он так сделал?
Я задавала себе этот вопрос годами. Сначала шёпотом, потом мысленно, потом перестала задавать вслух — стало больно даже формулировать.
Почему, если между ними была любовь? Настоящая, глубокая, взрослая. Та, что видно по мелочам: по тому, как он смотрел на неё, когда думал, что никто не видит. По тому, как она касалась его руки — неуверенно, словно каждый раз боялась, что это может быть в последний раз.
Почему он так поступил с человеком, которого любил?
Я не знаю.
И, наверное, никогда не узнаю.
Но со временем я поняла: есть вещи сильнее любви.
Власть — одна из них.
Мой отец любил власть больше, чем маму. Больше, чем детей. Больше, чем самого себя. Власть не требует сострадания. Она не просит прощения. Она не плачет по ночам. Она просто растёт — и пожирает всё вокруг.
Я часто думаю, что в какой-то момент Виктор перестал его устраивать.
Не как сын — как инструмент.
Сломанный позвоночник перечеркнул не только его жизнь, но и планы отца. Или же сломанный позвоночник и был его планом? Тогда взгляд Нейри не впервые остановился на мне иначе. Не как на дочери. Не как на девочке. А как на замене.
Во мне он увидел не девушку на выгодную выдачу.
Во мне он увидел решение.
Между мамой и отцом было одно принципиальное отличие, которое стало для неё смертельным. Она, несмотря на весь тот ад, в котором жила, всё ещё позволяла себе чувствовать. Любить. Жалеть. Сострадать. Иногда — сомневаться. Иногда — быть слабой.
А отец...
Отец был холодным булыжником.
Он не чувствовал — он реагировал.
Не любил — он владел.
Не жил — он разрушал.
Он был вулканом, который извергается не потому, что ему больно, а потому что ему нужно уничтожить всё вокруг, чтобы стало тише внутри. Его «любовь» не грела — она сжигала. Его забота ломала. Его присутствие давило так, что воздух становился тяжёлым.
И в тот день, когда я поняла всё это, моя реальность треснула.
Не резко.
Не с грохотом.
Она трескалась медленно, как лёд под ногами. С каждым шагом всё тоньше, всё опаснее. Я вдруг увидела мир таким, какой он есть. Без оправданий. Без иллюзий. Без детских надежд на то, что «он не мог».
Он мог.
Он сделал.
И именно в этот момент я поняла:
я живу не в семье.
Я живу внутри власти.
И выхода из неё не существует.
От пережитого ужаса я перестала говорить.
Нервный срыв.
Психологическая травма.
Врач сказал, что это пройдёт.
Мне восемнадцать.
Я готова отпраздновать десять лет молчания.
Видимо врач ошибся?
Отец увидел в этом не проблему, а преимущество. На посвящении он дал мне имя — Немой Ангел.
Почему немой — я поняла сразу.
Почему ангел — позже.
Молчание стало моим оружием. Он ждал криков боли. Я не дала ему ни звука. Это злило его. И это стало моей маленькой игрой.
Если быть честной, в моей немоте оказалось больше плюсов, чем минусов.
Первый был самым очевидным.
И самым извращённо приятным.
Он никогда не мог услышать моих стонов.
Как бы сильно ни старался.
Как бы глубоко ни загонял боль под кожу.
Как бы долго ни ждал, что я сорвусь.
Он хотел звук.
Он нуждался в нём.
Ему всегда было легко заставлять людей кричать. Его мученики ломались быстро: сначала дыхание сбивалось, потом шёпот превращался в мольбу, а затем в крик — грязный, жалкий, лишённый достоинства. Он питался этим. Для него это было подтверждением власти, доказательством того, что человек перед ним — всего лишь мясо.
А я молчала.
Я смотрела ему прямо в глаза в те моменты, когда тело уже переставало быть моим. Когда боль становилась плотной, вязкой, когда сознание начинало ускользать, цепляясь за реальность последними обрывками.
И не издавала ни звука.
Это сводило его с ума.
Сначала он злился. Потом раздражался. Потом начинал сомневаться — в себе, во мне, в том, где проходит граница. Он усиливал давление, продлевал пытку, возвращался снова и снова, будто надеялся, что однажды услышит то, чего так ждал.
Но каждый раз его встречала тишина.
Он усиливал боль, увеличивал давление, искал предел — но не находил. Каждый раз он ждал, что я сломаюсь. Что закричу. Что попрошу. Что стану молить. Но я не дала ему этого, не потому что не могла, а потому что не хотела, потому что знала, что проиграть ему это слишком дорого.
Со временем это превратилось в игру.
Грязную.
Жестокую.
Молчаливую.
Он ломал моё тело.
А я — его изнутри.
Моё молчание перестало быть слабостью. Оно стало плевком ему в лицо. Напоминанием о том, что даже в его аду есть то, чем он не может управлять. Каждый раз, когда я не кричала, он проигрывал. Пусть даже не признавал этого.
Второй плюс был опаснее.
Гораздо опаснее.
Даже если бы я захотела — я не смогла бы ничего выдать.
Язык жестов понимают единицы. Бумага? Да, можно написать. Но у меня, кроме немоты, есть гордость. И есть странная, уродливая любовь к боли. Пытки не страшны тому, кто давно перестал бояться собственного тела.
Мои тайны были в безопасности.
Деловые разговоры.
Имена.
Маршруты.
Сделки.
И — мои чувства.
Я хранила не только секреты семьи. Я хранила свою боль. Настоящую. Глубокую. Ту, которую нельзя вырвать, выбить или заставить произнести. Боль, которую никто никогда не услышит и никто никогда не увидит.
Отец обучил меня хорошо.
Слишком хорошо.
Я не знаю страха.
Я не знаю боли.
Я не чувствую сожаления.
Во мне нет истерик. Нет слёз. Нет просьб о пощаде.
Я — не человек.
Я — результат.
Немой ангел.
Несущий только жестокость.
Достойная наследница фамилии Кавалли.
И самое отвратительное во всём этом — он хотел именно этого.
Мне было девять лет, когда отец вложил мне в руки пистолет.
Он был тяжёлым. Слишком тяжёлым для моих ладоней. Металл холодил кожу, и я помню, как пальцы дрожали — не от страха даже, а от непонимания. Я ещё не знала, что именно должна сделать. Я всё ещё верила, что взрослые не могут требовать от ребёнка по-настоящему плохих вещей.
Передо мной сидел мой пёс.
Он сел сразу. Послушно. Как всегда.
Я не говорила ему «сидеть», он просто знал — так надо. Его хвост чуть дёрнулся по полу, будто он всё ещё надеялся, что это игра. Что я сейчас рассмеюсь, опущу руку, поглажу его по голове и мы пойдём гулять.
Он смотрел на меня.
Верно. Спокойно. Доверчиво.
В его шоколадных глазах не было страха. Ни капли. Только ожидание. Он ждал моего следующего движения, моего разрешения, моего слова. Он был готов ко всему, что я сделаю, потому что верил мне безоговорочно.
Я не понимала, почему не могу опустить пистолет.
Почему никто не говорит «хватит».
Почему отец просто стоит и ждёт.
Я помню, как шум в голове стал глухим, будто я оказалась под водой. Мир сузился до этих глаз. До этого взгляда. До дыхания, которое стало слишком громким.
Я нажала на курок.
Выстрел прозвучал неожиданно тихо.
Пёс не заскулил.
Не дёрнулся.
Пуля вошла прямо в сердце.
Он лишь чуть вздрогнул, как будто удивился. Его тело медленно опустилось на бок, а глаза... глаза всё ещё смотрели на меня. Несколько секунд. Целую вечность.
Я видела, как из них уходит жизнь, но не уходит доверие.
Он не понял, что я его предала.
И именно это было самым страшным.
В тот день я лишилась не просто невинности ребёнка.
Я лишилась права на оправдание.
Я предала единственное существо, которое было мне верно.
Я предала того, кто любил меня без условий, без страха, без расчёта.
Я предала саму себя.
Моё детство закончилось не криком и не слезами.
Оно закончилось тишиной.
Взглядом, который больше никогда не исчезнет из моей памяти.
Моя невинность ушла вместе с его жизнью —
тихо, без сопротивления,
как будто и она тоже просто села и ждала,
пока я нажму на курок.
С того дня мое детство закончилось, я стала взрослой, и на моих руках появилась первая кровь. Понимала ли я в тот момент что я стала убийцей? Нет в тот момент я этого не поняла, я думала что это просто страшный сон и я проснусь, но я не проснулась не в тот день, не в следующий не многими годами позже. Так я стала взрослой, так моё детство закончилось, закончилось там где закончилась жизнь Тыквы. Да у него была странная глупая кличка, но она была такой родной для меня, "тыква" - слово которое больше не когда не звучало из моих уст.
Спустя несколько лет я задала себе три вопроса.
Не сразу.
Не в один вечер.
Они приходили по очереди, как боль, к которой невозможно привыкнуть.
Нравится ли тебе убивать людей?
Назовёшь ли ты себя дикой — или жестокой?
Ты ли это вообще?
Я долго пыталась на них ответить. Честно. По-настоящему. Но каждый раз упиралась в пустоту. Во мне не было ни удовольствия, ни отвращения — только действие. Как дыхание. Как шаг. Как приказ, который выполняют, не задумываясь.
Я начала пытать людей в двенадцать лет.
Сначала мне было страшно. Я боялась не их, я боялась себя. Потом страх ушёл. Осталась привычка. Почти каждый день я слышала клятвы, которые произносили дрожащими голосами. Имена. Адреса. Обещания, что «это был последний раз». Предсмертные признания, которые ничего уже не меняли. Которые звучали для меня не как отчаянные последние слова, а как просто набор не интересного мне текста. Я не чувствовала их боли и страха, мне было всё равно.
Люди одинаково умирают, когда понимают, что их не спасут.
После смерти мамы и того, как Виктор оказался прикован к коляске, семья взялась за моё воспитание всерьёз. Это произошло не как решение — как необходимость. Я стала наследницей не потому, что была готова, а потому что больше было некому. Потому что так хотел отец, это всё было его планом, авария и смерть мамы, всё это было просто его планом, единственное что пошло не по плану это то, что Виктор выжил, но и это Нейри смог исправить. Он признал Виктора не дееспособным. Как смешно...
Кира и Лаура были слишком малы.
Слишком мягкие.
Слишком... живые.
Отец не видел в них ничего, кроме будущих утроб. Поэтому он отправил их подальше в лесной особняк, к тёте Ингрит. Там им дали образование, заботу, иллюзию нормальности. Им позволили быть детьми.
Мне этого не позволили.
Жестокость во мне выращивали с детства. Как прививку. Как обязательный навык. Но ум, способность думать, анализировать, понимать людей - это была заслуга Ингрит. Она учила меня языкам, пока отец ещё не решил, что я должна быть изолирована. Она же научила меня языку жестов. Тогда мы ещё не знали, что он станет моей единственной формой голоса.
Когда отец отослал её вместе с девочками, мне показалось, что из дома вынесли воздух.
Моё тело отдали тренерам.
Мой разум — учителям.
Мою душу — отцу.
Со мной работали лучшие. Не потому, что меня любили, а потому что во мне были заинтересованными. Тренировки до изнеможения. Удары, падения, кровь на губах. Знания, которые вбивали так же жёстко, как приёмы.
Отец регулярно проверял результаты. Он смотрел не на оценки, а на реакцию. Иногда он объяснял мне психологию поведения людей. Учил замечать страх раньше, чем человек сам его осознаёт. Видеть ложь в глазах, по дыханию, по мелким движениям пальцев.
— Чувствуй момент, — говорил он. — Люди всегда выдают себя.
Я чувствовала.
Но каждый раз, когда он был доволен, во мне что-то умирало.
Я не знала, становлюсь ли я дикой.
Я не знала, жестокая ли я.
Я не знала, где заканчиваюсь я и начинается то, что из меня сделали.
Я просто делала то, что от меня требовали.
И, наверное, именно это было самым страшным.
Я просто перестала быть собой, перестала быть человеком, я — инструмент. Самое отвратительное в этом то, что мне это начало нравится, и это было его победой, его самым большим достижением.
Иногда мне казалось что в некоторых мужчинах есть что-то живое, а во мне этого нет. Будто бы я просто робот, который выполнял всё то, что ему встроили в заводские настройки. Я видела как некоторые мужчины проявляли любовь к своим женам на светских мероприятиях, но я не верила в эту любовь, потому что мой отец когда-то был таким же, любви нет..это просто ложь придуманная людьми что бы скрасить мир.
В целом моя жизнь протекала спокойно.
Если вообще можно назвать спокойствием моё существование, в котором боль расписана по часам.
Утро всегда начиналось одинаково. Я вставала рано, когда дом ещё спал, и выходила на пробежку. Воздух был холодным, лёгкие горели, мышцы тянуло — это был единственный момент, когда боль принадлежала мне, а не была навязана извне.
После пробежки меня ждал Нейри.
Он называл это тренировкой.
Я называла это избиением.
Борьба с ним никогда не была честной. Он бил не ради техники, а ради слома. Ради того, чтобы я запоминала: слабость - это роскошь, за которую платят телом. Каждый удар был уроком. Каждое падение напоминанием, кто здесь хозяин.
Потом душ.
Горячая вода, которая жгла кожу сильнее синяков. Иногда я стояла слишком долго, пока тело не начинало дрожать, потому что именно там, под струями воды, можно было позволить себе ничего не чувствовать.
Завтрак проходил молча.
Еда как топливо.
Без вкуса.
Без желания.
Дальше начинался день, похожий на предыдущий. Деловые встречи, работа, учёба. Переговоры, лица, слова, которые нужно было запомнить. Потом снова тренировки с инструкторами, где тело снова превращалось в инструмент. Вечерние занятия, где разум добивали цифрами, языками, схемами.
И так день за днём.
Без выходных.
Без пауз.
Без права устать.
Иногда меня спасали лошади.
Запах сена, тёплый бок под ладонью, ритм шагов всё это напоминало, что мир может быть не только жёстким. Иногда люди. Мои сёстры. Виктор. Те редкие часы, когда я могла сидеть рядом с ними и не быть наследницей, оружием, проектом.
Но такие дни случались редко.
Иногда раз в полгода.
Отец никогда не отпускал меня далеко от своего крыла. Он боялся, что я могу размякнуть. Боялся, что во мне проснётся что-то человеческое. Он не мог допустить ни одной ошибки в воспитании наследника.
Мои родные, которых его деспотичность коснулась не так сильно, были для меня как обезболивающее. Как тёплое воспоминание о том, кем я могла бы быть. С ними я забывала, кто я. С ними я позволяла себе быть собой хотя бы на мгновение.
А потом меня просто не стало.
Не было крика.
Не было сцены.
Не было трагического прощания.
Меня стирали постепенно.
Как след на стекле.
Как имя, которое перестают произносить.
И вместе со мной исчезли наши встречи.
Исчезла та версия меня, которую они знали.
Осталась только та, которая была нужна.
До сих пор не знаю как они пережили моё исчезновение. Просто в один из дней я пришла и они не увидели во мне ничего живого, да и я пришла просто потому что это было привычкой, не потому что у меня было желание. Я смотрела на них и ко мне приходило осознание того, что они мне чужие, либо я не вписываюсь в их спокойную размерную компанию. Я стала как отец, а отца они боялись и точно не испытывали к нему теплых чувств, это значило что теперь ко мне такое же отношение. Оно и правильно, ведь теперь я просто его тень, как точная копия, может не внешне, но внутреннее так точно.
Я не спрашивала. Я просто исчезла, перестала к ним приходить, говорить. Так было правильно, так было нужно, и это стало очередной победой отца, в тот момент когда мои дни перестали быть для меня мучением, а стали простой рутиной, он получил ещё одну победу. Пусть берет, эта победа его, мне не жалко, я просто начала его понимать, я стала ему благодарной. Нейри ты выиграл, но голову я не склоню, ты учил что я не должна.
Меня зовут Виттория Кавалли.
Я дочь одного из самых влиятельных мафиози Италии. Точнее - главного босса Италии и одного из ключевых фигур всего криминального мира. Одного из самых жестоких капо, каких только знала эта страна. Я не боюсь этой формулировки. Он действительно был одним из самых жестоких мужчин, когда-либо ходивших по этой земле.
Мне должно исполниться восемнадцать.
По всем правилам я должна была бы выйти замуж как и все девушки моего возраста. Не видя будущего мужа ни разу. Не зная его имени, привычек, запаха. Просто быть обещанной, как товар, чтобы укрепить связи между семьями.
Но меня это не коснулось.
Эту роль взяла на себя моя младшая сестра Кира.
Потому что такие, как я, не выходят замуж.
Если честно, иногда мне казалось, что я бы предпочла быть чьей-то шлюхой. Это звучит грязно, но правда редко бывает чистой. Мне нельзя было трахаться. Нельзя было быть женой. Нельзя было хотеть. Мне было позволено только одно - выцеживать дерьмо и кровь из врагов. А я... я просто хотела покоя. Хотела иной участи. Хотела выйти из этого замкнутого круга, который с каждым годом сжимался всё сильнее.
Отец сделал всё, чтобы моё тело вызывало отвращение.
Шрамы от его кожаной плети покрывали мою спину, как мазки безумного художника. Холст, на котором он отрабатывал своё «воспитание». Моё подкачанное, натренированное тело было изуродовано его жестоким искусством. Не так, чтобы это бросалось в глаза сразу, нет. А так, чтобы каждый, кто увидит ближе, понял: это тело принадлежит боли.
На запястьях следы от наручников.
Синяки, как кляксы, не успевали сходить с белой кожи.
Порезы, швы.
И самые «фирменные» отцовские шрамы на спине.
Их было слишком много. После двадцать четвёртого я перестала считать.
Однажды я сильно провинилась, защищая Виктора. Я даже не помню, от чего именно. Помню только потолок. Помню, как Нейри подвесил меня за руки. Помню, как воздух сразу стал другим слишком тяжёлым, неподвижным.
Он бил долго.
Больше двадцати ударов.
Тонкая белая майка порвалась почти сразу и прилипла к телу, пропитываясь кровью. Кожа вспухала, лопалась, жгла так, будто меня облили кипятком. В какой-то момент мне показалось, что я умру. Это была почти надежда.
Но, к сожалению, мои страдания только начинались.
Я потеряла сознание.
А когда пришла в себя я всё ещё висела.
Руки онемели, плечи горели, тело тянуло вниз. Отец стоял рядом и курил, наблюдая за мной, как за экспериментом. Он ждал. Он всегда ждал одного и того же - звука. Стона. Крика. Хоть чего-нибудь.
Но я молчала.
Я ухмылялась сквозь боль, сквозь мутное сознание. И это его порадовало. Я видела это в его глазах. Видела, как он доволен тем, что создал.
Я висела там до тех пор, пока руки не начали выворачиваться под тяжестью тела и гантелей, которые он добавил, привязав к моим ногам. Время перестало существовать. Осталась только боль и ощущение, что я больше не принадлежу себе.
Руки в крови - обычное дело в наших кругах.
С восьми лет я живу только законами и правилами семьи. Мне запрещено любить. Запрещено плакать. Запрещено чувствовать боль по-настоящему, как человек. Любое проявление эмоций считалось слабостью и каралось.
Моё воспитание началось гораздо раньше, чем у других мальчиков.
Отец решил, что чем раньше лишит меня способности к состраданию, тем лучше для меня.
И, возможно, он был прав.
Потому что теперь во мне почти не осталось ничего, что можно было бы спасти.
Время шло и я все еще не понимала почему он прозвал меня Немым Ангелом, мне казалось странным назвать меня Ангелом после всего того, что я делала с людьми, но после подарка на моё восемнадцатое день рождение мне все стало достоверно понятно, как говорится я ощутила свое имя как будто бы его вырезали у меня на коже, в буквальном смысле.
С ростом мне повезло.
Я была довольно высокой — выше сестёр, выше многих женщин в нашем доме. Волосы падали ниже плеч густыми белыми кудрями, которые по утрам выводили меня из себя, будто напоминая, что во мне всё ещё есть что-то живое и непослушное. Синие глаза холодные, в них легко замёрзнуть, если смотреть слишком долго. Пухлые губы, чаще всего искусанные до крови от нервов. Веснушки нелепая попытка природы придать мне невинности, которой давно не существовало.
Тело было хрупким женским. Сколько себя помню, я всегда была худой и так и не смогла набрать вес, как ни старалась. Но, несмотря на это, я была благодарна за свою структуру: бесконечные тренировки не сделали меня грубой, не лишили очертаний. Мышцы на животе и руках были крепкие, выносливые, но не бросались в глаза. И это почему-то имело для меня значение.
Наверное, это глупо волноваться о таких пустяках.
Но где-то глубоко внутри я всё ещё надеялась.
На возможность быть чьей-то женой.
На право стать матерью. Мне не хотелось выглядеть как мужик, я ценила в себе остатки женственности и красоты, которая мне передалась от мамы.
Я верила, что если сохраню женственность, если не позволю телу окончательно превратиться в оружие, это может меня спасти. Но я забыла, что после всего, что я сделала, после всего, что со мной сделали, даже самое привлекательное тело не сделает меня ни женой, ни матерью.
Видит Бог, в которого я больше не верю, таким женщинам не место в нормальной жизни.
Да и сексуальной я себя не считаю.
Шрамы - это не красота.
Я знаю, что я не хороший человек.
Но до сих пор не понимаю, почему именно со мной всё так вышло.
Говорят, дети расплачиваются за грехи родителей. Наверное, я и есть тот самый платёж. Не последствие а сам грех. Преступление, которое совершают, воспитывая таких, как я.
В моём мире это не важно.
Здесь это считается нормой.
Шесть утра.
Нормальные люди в это время ещё спят, видят хорошие сны, тянутся к тёплым телам рядом. Я же снова стою перед зеркалом и разглядываю своё изуродованное тело. Шрамы. Они сводят меня с ума. Если бы могла, я бы содрала кожу вместе с ними, лишь бы не видеть.
Сегодня траурный день, не для меня, но для других - да.
Сегодня в землю закопают человека, который принёс в мою жизнь только боль.
Родителей не выбирают. Их принято любить.
Я любила.
До определённого возраста.
Собравшись, я вышла во двор. Семейное кладбище находилось недалеко от дома, и я решила пойти пешком. Осенний дождь шёл мелкий, противный. Капли стекали по кожаной куртке, ботинки быстро покрылись глиной, волосы под тяжестью воды потеряли форму и липли к лицу.
Церемония началась час назад.
Я опоздала.
Подойдя к гробу, я посмотрела на бледное лицо отца чужое, неподвижное, лишённое власти. Подала знак охране закрыть крышку. Бросила горсть земли и ушла, не желая оставаться там ни секунды дольше.
Я не посчитала нужным оказывать почести мёртвому. Это было бы неправильно особенно учитывая тот факт, что причиной его смерти стала я. Как иронично папа, ты вырастил для себя убийцу.
Сегодня в земле оказался человек, который уничтожил во мне всё человеческое.
Он мёртв.
Но его смерть не сделала меня свободной.
Нейри Кавалли, надеюсь, ты сгниёшь в земле и сгоришь в аду. Но скорее всего ад это вымысел, и он просто умер, и там нет ничего, что могло бы его хоть как-то наказать за то, что он сделал при жизни.
Горячая вода в душе обжигала кожу. Я стояла так минут двадцать бессмысленно, упрямо, будто надеясь смыть не грязь, а память. Очередная глупая попытка.
Надев нижнее бельё и безразмерные спортивные штаны, я услышала голос:
— Виттория... какой ужас...
Кира.
Чёрт, не вовремя.
Я быстро натянула белую футболку и повернулась.
Ты когда пришла? Тебя стучать учили? — показала я жестами.
— Когда он сделал это? — её голос сорвался.
Не важно. Ты ничего не видела. Пойдём вниз. Нас уже ждут.
Она послушно кивнула, но я знала что вопросы остались. И они обязательно всплывут.
Никто не должен был видеть этих шрамов. Никто.
Но Кира всегда появлялась не в том месте и не в то время.
Твою мать. День только начался, а мне уже хотелось вырвать из кого-нибудь душу и напиться крепкого виски до потери сознания.
Но не время быть слабой.
Я не слабая.
Я должна позаботиться о семье. О людях, которые поклялись мне в верности. Я не имею права закрыться в себе. Всё, что я могу себе позволить, это терпение и готовность действовать.
Моя семья - это я.
И я сделаю всё, чтобы её защитить.
Я единственная женщина, сумевшая стать капо одной из сильнейших семей мира. Я не подведу ни сестёр, ни брата, ни своих людей.
Этот груз тяжёл.
Этот мир рухнул мне на плечи.
Выбора нет.
Но я справлюсь.
Ради них.
Ради того немногого живого и светлого, что ещё осталось во мне.
