27. Я люблю тебя
- Отвезти тебя? - заботливо спрашивает отец, еле касаясь тыльной стороны моей ладони - которая удосужилась вспотеть и замёрзнуть единовременно.
- Не знаю. Вряд ли. Только не сегодня.
- Почему? Богдана переводят в палату. Палата одноместная. Я договорился. И плюс - лечащий врач, вместе с твоим отцом заодно - что тоже не мало важно, знаешь ли, - разрешает тебе остаться на ночь у парня.
Синонимом моему отцу - становится единственный мужчина в огромном мире, желающий мне добра и настоящего счастья. Искренне. Безвозмездно. Был единственным, по крайней мере. Раньше.
- Он избегает меня.
- Думаешь, у него есть возможность тебя избегать?
- Да, пап. Есть.
Как раз в том, что всячески избегать в его положении почти нереально - всё и заключается. Богдан пользуется этой возможностью сполна - как будто бесплатным мёдом в тяжёлые будни, когда слаще морковки организм ничего не посещало.
Вот лежит, не двигаясь - и в глаза не смотрит. Взглядами - (его - потерянным, и моим - уставшим) в прятки играем. Только вот отсчёта не ведём. И я постоянно проигрываю. Никак найти не могу, ни в одно время суток. Утром - прячется, бодрствуя. Сравнительно... Ближе к вечеру - совсем уже сонно, почти сдавшись, но всё равно не показываясь. Молчит. Хотя речь - единственное, что сейчас у него в порядке.
- И как же это?
- Никак. Не спрашивай.
- Нет, объясни. Ты сидишь с ним каждый день, а он - молчит? Никак не реагирует?
- Да, только иногда реагирует - просит уйти и не мучиться.
Не помню времени, когда могла бы так откровенно и без утайки поговорить с отцом - чтобы он не просто понял, но и всячески пытался вывести ситуацию в нужное русло. Единственный раз, когда наша связь настолько усилилась, был ещё один не лучший период моей жизни - изнасилование. Папа точно так же отложил работу - и встречи, и несколько ведущих проектов. Не оставлял меня. Наверное, и жить я продолжила только ради благополучия отца и бабушки - но бабушка всё-таки покинула меня. А папа со мной. Сейчас, в который раз доказывает, что он замечательный - не только потому, что он именно мой отец, а просто из-за того, что он невероятный в каждом своём проявлении. И если забота может перевоплотиться в человеческий облик (как в разных сказках любовь и смерть представляются в подобном роде), то человеком этим обязательно мой отец - он не святой, не безгрешный, не сторонится крепких слов и таких же напитков, не занимается благотворительностью масштабных уровней и зачастую пройдёт мимо пустого стаканчика тех несчастных, что просят милостыню в дождливый день до самого вечера. Но он тот отец, о котором может мечтать каждый ребёнок. И вся моя жизнь - все мои поднятия с ледяного асфальта - построены только благодаря его руке, которая помогает мне встать (при любой своей собственной боли, разжигающей в его сердце угли).
- Знаешь, он ненавидит.
- Что?
- Меня.
- Да твою... Да с чего ты взяла это, глупышка?
- Папа? С чего я взяла это? У Богдана нет ноги! Ему отрезали ногу! Кого и может он винить - так только меня. И я с ним абсолютно согласна.
- Господи, да как же пацан может тебя ненавидеть - батрачил для тебя, диваны таскал. Сама же говорила.
- Да, таскал, но до того, как его сбил трамвай и кусок железа застрял у него в колене.
Плавно машина останавливается. Сначала показалось, что инициатива исходила от папы и желания поговорить в стоящей обстановке, но секундами позже увидела автозаправку.
- Подожди. Я сейчас.
Пустота вокруг меня нарастала. Пустота, сопровождаемая зловещей, но никому не слышной музыкой - оркестром смерти второстепенных персонажей, печальных вестей и несчастных концов.
Папа сам заправляет бак. А я смотрю на рядом стоящую машину - огромный джип чёрного цвета, примерно как папин (таких у Богдана в сервисе никогда не было - при мне точно), с мерзким водителем внутри. Обеспеченного владельца обслуживает молодой парень - и снова в синем комбинезоне, точь-в-точь как у Богдана. Мужчина лет моего папы надменно высунул руку из приоткрытого окна, согнув в локте. Между пальцев зажата купюра. Купюра в одну гривну. Парень подбегает к нему. Забирает «чаевые». Благодарит. Отходит. Машина уезжает. Бабушка говорила, что вслед должна молитва - бабушка приучила меня верить, как собачонку команде «сидеть» или «место». И вот, как послушная собака, я пытаюсь внушить себе, что верить - правильно. И отличить истинность своей веры и навязанное бабушкой сомнение - уже не в состоянии.
Сил сдерживаться нет. Я смотрю на отдаляющееся чёрное пятно.
- Чтоб ты в аварию попал, тварь.
Кажется, своему насильнику я так искренне не желала смерти, как человеку, которого вижу впервые.
И вот, теперь я не могу отличить ещё кое-что - кто из них двоих
большая сволочь - человек, причинив боль мне, или человек, причинив боль мне, но не напрямую?
Дверь легонько хлопает.
Беспокойно папа выезжает и ищет спички - а я проклинаю, продолжаю проклинать мужчину на чёрной машине. Помню, подобную ненависть я испытала единожды - мне шестнадцать лет, стою у кассы и жду, когда папа пробьёт виноград. То время, когда пережить насилие можно ради того, чтобы чувствовать тепло, исходящее от отца. И вот, я стою у кассы вместе в маленькой девочкой, лет пяти, не больше. Мать девочки в очереди, впереди отца. Рядом с ней то от подруга, то ли сестра - а, может, и старшая дочь? Обнимают на пару бутылку водки. И тогда, моя временная сестрёнка спрашивает:
- А почему мы ничего не берём, мама?
- А потому, - коротко отвечает подруга, сестра или старшая дочь.
В тот день меня затошнило - не из-за нападающих приступов желудка. Я собственноручно отдалась мерзости - как и сейчас отдаюсь страху и отчаянию. Отцу не говорила ничего, но в своём на тот момент буйном помешательстве могла оценить, насколько сильно благодарна за него.
- Слушай, милая, вспомни своё состояние, когда... Понимаешь, когда. Вспомни тот вечер, когда ты просила меня забрать с остановки.
- А при чём тут это?
- Да пацан ногу потерял, для него это сродни изнасилованию. Теперь твоя очередь быть настойчивой, лапочка.
Подавленной походкой иду за папой в палату - и будто не к любимому человеку, а не ползу под давлением ножа у горла, ползу на собственное распятие.
Нигде так не холодно, как в мыслях моих в момент ответственности, момент свидания - где стены не такие удручающие и безысходные, где темнота не просачивается под кожу и не строит там муравейников, где окна дают надежду посмотреть в них, а не выброситься с их помощью.
Полное обмерзание конечностей. Слёзы текут из-за сурового ветра. Крепкая корочка льда сопровождает меня в палату, и не даёт поскользнуться. Милуется? Или смеётся?
Бахилы издавали звук - глухой, но всё-таки хорошо слышный. За прошедшие недели они стали для меня священной атрибутикой.
Папа заходит внутрь, а я не осмеливаюсь - стою у двери, будто пришла не к парню, а к знакомому папы.
Вижу они здороваются. Жмут руки, да с большим взаимопониманием, чем когда-либо.
- Как ты, стальной лоб?
- Живой ещё.
- А люди наговаривают на наших врачей. Слушай, отъехать надо, а с дочкой некому посидеть. Выручишь?
Неловкость делит моё тело вместе с обречённостью. К ним присоединятся страх. Я чувствуя себя той девочкой лет пяти, которая просто-непросто не понимала - почему мама ничего не берёт? Но мама брала - похмелье, весёлый вечер, мигрень и, надеюсь, лишение родительских прав.
Богдан помалкивает, будто тоже видит во мне просто чью-то дочку - например, человека, который всячески пытается ему помочь.
- Не откажи старику.
Рёбра сужаются и выстраиваются ровной тропинкой, и по неизведанной дороге летают ползут ящерицы и змеи с пустыми глазницами - бабочек здесь не водится. Бабочки были раньше. Бабочек выели хищники. Жизнь у них быстротечна.
Богдан кивает. А папа поворачивается ко мне, демонстративно выжидая, чтобы я подошла.
Пару шагов - и колени возгораются, по щиколотку врастаю в пол.
- Я скоро вернусь, - обещает папа и, целуя меня в щёку, радостный выходит.
Медленно и проклиная себя бесконечное множество раз, сажусь рядом с ним - на свободное место, где должна быть его вторая нога. Должна быть.
Молчание затягивается и затягивает нас как зыбучий песок - но удручающими вздохами я пытаюсь ухватиться за лиану, хочу вытащить нас оттуда.
Слова теряются в водовороте мыслей. Боюсь сказать что-то неправильно. Боюсь, что папа ошибся - а Богдан без зазрения совести всё-таки меня ненавидит. Я ненавижу.
- Может, скажешь мне что-нибудь? - каждое слово отдаёт сильными судорогами на сердце.
- Например, не смотри на меня.
- Почему?
- Да потому что я урод, любимая.
Любимая. Любимая звучит не так. Любимая теперь обесценена. Любимая стала причиной страшных перемен.
Восемнадцатая зима жизни стала подобна шестнадцатому лету - абсолютный холод, превозносящий мою никчёмность.
- Но я люблю тебя.
То ли сон, то ли дежавю - но всё это точно происходило где-то, в одной из вселенных, в прошлой жизни.
- Тогда убери одеяло. Убери. И можешь посмотреть.
- Хорошо, я так и сделаю.
И колебания длились мгновение. Раскрываю его. Смотрю пристально. Дерево вырубают с корнем. Сорняки вырывают с корнем. Нога отрезана под корень.
Богдан немного прибавил в весе - стал чуть шире. И руки мои застыли
- хочется гладить его ладони, волосы и дубовыми пальцами проводить по щетине. Никакого отторжения. Никакой неприязни или брезгливости. Выдержка падает до нуля. Нет, не падает. А обнуляется. И ныне готова потерпеть много. Страшное - позади.
- Ты готов от меня отказаться, только потому что потерял ногу?
- Слава, я инвалид. Не на неделю и даже не на год. Я инвалид на всю оставшуюся жизнь. Мне не приживётся протез, понимаешь?
- Я всё понимаю. Я слушала все эти разговоры три недели. Я лежала на стульчиках возле реанимации, моля Бога, чтобы тебе отрезали ногу, но сохранили жизнь.
- Ты очень милосердна, любимая. Но не будет у нас жизни в таком положении. Я ничего не умею, понимаешь ты, глупая? Всё, что я мог, - работать руками и ногами. А сейчас? Что? Я не могу портить тебе жизнь.
- Ты мне портишь жизнь такими разговорами! Это ты глупый, я ведь люблю тебя. У меня не будет другой жизни без тебя. Ты ведь сам говорил, что мы с тобой прошли многое, а пройдём ещё больше. Всё, что сейчас происходит, - и есть это многое.
Невидимая нить, связывающая нас, проявляется чётче - становится
белой, ярко-белой. Светлой. Неоновой. Толстой. Сплетает руки воедино. Сплетает ноги - три ноги, которые оберегает ещё одна пара, вышедшая недавно отсюда.
Пересаживаюсь выше. Становлюсь на коленки - полы еле тёплые, но кровь кипит и нагревает собою пространство. Целую очерствелые ладони, лицо - даже густые брови после моего нашествия становятся непослушными и взъерошенными.
Зима становится летом - не тем ненавистным, а новым, где розы расцветают в саду, где у озера в лёгких платьях девушки кормят уток буханкой хлеба.
Бог не забыл о нас. Испытание не пройдено до конца, но начало пути проложено - пути для трёх ног пары костылей, пути для двух ног и пары колёс.
- Я люблю тебя. Пожалуйста, не отвергай меня сейчас.
Богдан снимает с руки крестик - сжимает и незаметно плачет. Незаметно и внезапно.
- Я не хочу ломать тебе жизнь, родная.
- Тогда не ломай. Будь со мной. И позволь мне быть с тобой.
Ведь я свечку за него ставила. Не за упокой. Только за здравие. Только за будущее и за то, чтобы воздалось по вере и стержню.
Кладу левую руку на пустое, почти нетронутое место.
- Ты нам место забронировал.
Он был одной ногой в могиле. А сейчас... Одной ногой в раю.
