Глава22
Ставьте звёздочки и пишем комментарии💫
Мир в Америке всегда казался мне каким-то стерильным, словно его вымыли с мылом перед моим приездом. Но сегодня этот глянец треснул. Слова тети всё еще звенели в ушах, превращая уютную кухню в камеру пыток.
— Они купили билеты, Ева. Сами. Твой отец... он сказал, что продал остатки имущества, завязал и они летят сюда. К нам. Навсегда.
Внутри всё похолодело. Это решение было похоже на надвигающийся шторм, от которого некуда бежать. Сюда, где я только-только начала дышать без оглядки на входную дверь, снова врывается моё прошлое.
Я схватила телефон. Мой палец замер над контактом «Саня». Единственный человек, который знал изнанку моей «счастливой» жизни. Я нажала на вызов, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле.
Гудки тянулись мучительно долго. Наконец, в динамике раздался его голос — хриплый, сонный, но мгновенно ставший сосредоточенным.
— Ева? — Саня явно что-то уронил на том конце, послышался глухой металлический звук. — Ты чего звонишь в такую рань? Случилось чего? Саня, они едут сюда, — выдохнула я, и мой голос прозвучал как чужой, надтреснутый. — Родители. Тетя сказала, что они сами купили билеты. Отец клянется, что всё осознал. Говорит, Америка — его последний шанс стать человеком.
На том конце провода воцарилась тяжелая, вакуумная тишина. Я почти видела, как Саня замирает, откладывает инструменты и проводит ладонью по лицу, стирая остатки сна.
— Сюда? — наконец выдавил он. В его голосе не было удивления, только какая-то бездонная, усталая горечь. — Значит, решили штурмовать Новый Свет. Ева, ты же понимаешь... Океан — это просто вода. Она не смывает то, что въелось в кости. Если человек гнилой внутри, он и под статуей Свободы найдет, где набраться до беспамятства.
— Я знаю, Саня! Я всё это знаю! — я сорвалась на крик, сползая по стенке на пол и обнимая колени. — Но понимаешь, какая я дура? Каждый раз, когда он это говорит, во мне просыпается та маленькая девочка, которая верит. Я ненавижу себя за это. Я знаю, что через неделю, месяц — всё снова рухнет. Я уже столько раз обжигалась об его «новую жизнь», что у меня на сердце живого места нет. Каждый раз верю как в первый раз, а потом собираю свои осколки по полу. — Послушай меня внимательно. Когда я был мелким, мой старик тоже устраивал такие «шоу перевоплощения». Помню, как однажды он пришел домой трезвый. Принес маме цветы. Встал на колени прямо в коридоре, рыдал так, что сопли пузырями шли. Клялся, что больше никогда её не тронет. Что он всё понял.
Я затаила дыхание. Саня редко открывал эту дверь в свое прошлое, и сейчас я чувствовала, как ему больно туда заглядывать.
— Я тогда, мелкий придурок, стоял в углу и верил каждому его слову. Думал: «Ну вот, теперь у нас будет как в кино». Знаешь, сколько длилось это счастье? Три дня. А на четвертый он сломал ей ребро, потому что она не так поставила тарелку с супом. А знаешь, что самое паршивое? Он выл от жалости к самому себе, пока она корчилась на полу.
Саня тяжело выдохнул в трубку, и я услышала, как он чиркнул зажигалкой.
Они едут не за новой жизнью, Ева. Они едут за тобой. Потому что здесь ты — их единственный якорь.
— Что мне делать, Саня? — я зажмурилась, чувствуя, как по щекам ползут горячие слезы.
— То же, что и всегда, — он попытался вернуть в голос привычную иронию, хотя она звучала горько. — Быть сильнее, чем они. А если этот твой «алкаш-путешественник» решит взяться за старое здесь, я лично объясню ему правила гостеприимства. На кулаках. Хочешь, прямо сейчас приеду? Закажем самую жирную пиццу, заберемся на ту пожарную лестницу и будем представлять, как твой батя будет пытаться заказать выпивку на своем «вери гуд инглиш». Это же будет комедия года, Ев! Чистый цирк.
Я шмыгнула носом, невольно улыбнувшись сквозь слезы.
— Спасибо, Саня. Ты дурак.
— Но я твой любимый дурак, — отрезал он. — Давай, умывайся. И не смей из-за них реветь. Твой Герман, конечно, тот еще тип со своими замашками, покусал он тебя своей серьезностью, что ли? Но родители — это не твоя ноша. Ты слышишь? Ты им ничего не должна.
Я кивнула, хотя он меня не видел. Положив трубку, я еще долго смотрела на свои дрожащие руки. Саня был прав. Мой отец привезет с собой не надежду, а старые тени. И в этом новом, красивом мире мне снова придется строить баррикады. Только на этот раз за моей спиной не было ничего, кроме пустоты и странного, обжигающего присутствия Германа в моих мыслях. После разговора с Саней тишина в квартире стала невыносимой. Она давила на барабанные перепонки, заставляя слышать каждый удар собственного сердца. Я смотрела на свои руки и видела в них отражение матери — те же тонкие запястья, та же привычка до белых пятен сжимать пальцы в ожидании удара. Не физического, так морального.
Интересно, а какой была семья Германа? Там, в его далекой и строгой Германии, были ли такие вечера? Слышал ли он когда-нибудь звон разбитой бутылки или пьяные клятвы, которые рассыпались к утру? Глядя на его стальную выправку, в это верилось с трудом. Казалось, он родился в костюме, с холодным расчетом вместо крови.
Я презирала себя в этот момент. Стыд обжигал щеки: я, Ева, которая клялась держать дистанцию, сейчас лихорадочно искала его номер. Мне нужно было... нет, я просто хотела услышать этот голос. Голос человека, который не шатается от ветра и собственных слабостей.
Я нажала на вызов раньше, чем успела передумать. Один гудок. Второй. Сердце сделало кульбит и замерло где-то в районе горла. Слушаю, — голос Германа прозвучал так, будто он только что вышел из боя. Низкий, хриплый от усталости и бесконечных сигарет, он вибрировал где-то у меня в солнечном сплетении.
— Привет, — я сжала телефон обеими руками. — Я знаю, что звоню без предупреждения... и вопрос, который я хочу задать, — он слишком личный. Наверное, я не имею права. Но мне нужно знать.
На том конце воцарилась тишина. Я слышала, как он тяжело выдохнул, и характерный щелчок зажигалки.
— Спрашивай, детка, — произнес он, и от этого обращения «детка», брошенного так буднично и властно, у меня по спине пробежал электрический разряд. — Для тебя сегодня лимита на вопросы нет.
— Твоя семья... — я запнулась, подбирая слова. — Ты всегда такой... монолитный. Кажется, что ты вырос в стерильном мире, где всё по линейке. У тебя в семье всё было спокойно? Не было этих... криков, битой посуды, вечных обещаний, которые тонут в бутылке? Ты жил в тишине?
Герман молчал долго. Так долго, что я услышала, как за окном его кабинета (я почему-то была уверена, что он там) шумит город. Когда он заговорил, его голос стал еще глубже, в нем прорезалась опасная, свинцовая усталость человека, который привык решать проблемы силой, но сейчас вынужден ворошить пепел прошлого.
— Тишина бывает разной, белочка, — его слова звучали медленно, веско. — Бывает тишина покоя, а бывает тишина перед расстрелом. В моем доме не били посуду. Это считалось слабостью. У нас били по живому, но так, чтобы не оставалось следов.
Я затаила дыхание, боясь спугнуть эту внезапную откровенность.
— Мой отец... — Герман снова затянулся, я буквально слышала тление табака. — Он был не из тех, кто обещает и не делает. Он был из тех, кто ставит тебя перед фактом. Моя кровь, Ева, — это не просто наследство. Это долги, которые я отдаю до сих пор. Ты думаешь, я стал таким, потому что мне читали сказки на ночь? Нет. Я стал таким, потому что в двенадцать лет понял: если я не ударю первым, меня сотрут. В моей семье не было алкоголя, но было нечто похуже — абсолютное отсутствие права на ошибку. Один неверный шаг — и ты перестаешь существовать для рода.
— Значит, у тебя тоже... — прошептала я.
— У меня было своё пекло, — отрезал он, и я почувствовала, как он потер переносицу, этот жест я видела у него сотни раз, когда он был на пределе. — Разница лишь в том, что мой отец ломал волю, а твой — ломает надежду. Но итог один, детка. Мы оба выросли на руинах. Только я свои руины застроил небоскребами, а ты всё еще пытаешься склеить старые кирпичи.
Мы говорили час, может, больше. Он не пытался меня утешить дешевыми фразами. Его голос — усталый, прокуренный, пропитанный властью и скрытой угрозой для всего мира — для меня одной стал какой-то странной колыбельной. Он рассказывал о сделках, о том, как у него гудят виски под вечер, о том, что в этом городе каждый хочет откусить от него кусок. А я слушала и понимала: этот человек может убить любого, кто встанет у него на пути, но сейчас он тратит свой единственный выходной на то, чтобы просто дышать со мной в унисон через тысячи миль.
— Тебе нужно поспать, — наконец сказал он, и я почувствовала, как в этом приказе проскользнула едва уловимая нежность. — Перестань думать об отце. Если он пересечет черту здесь, в Америке... я об этом узнаю раньше, чем он успеет открыть первую бутылку. Спи, белочка. Я на связи.
Когда в трубке раздались короткие гудки, я поняла, что сижу в полной темноте. Но страха больше не было. Было только эхо его голоса, называющего меня «белочкой», и осознание того, что моя жизнь теперь навсегда связана с этим усталым, опасным немцем, который, оказывается, тоже умеет чувствовать боль. Сон после разговора с Германом был тяжелым, как мокрая шерсть. Я провалилась в него прямо на диване, в одежде, сжимая в руке телефон, словно это был спасательный круг. Мне снились серые немецкие улицы и голос Германа, который звал меня по имени, но звук его слов тонул в густом, белом тумане.
Я проснулась не от будильника. Я проснулась от звуков, которые мгновенно выдернули меня из забытья, заставив сердце пуститься вскачь.
Скрип половиц. Стук посуды на кухне. Громкий, неестественно бодрый смех тёти. И... еще один голос. Глубокий, хрипловатый, с теми самыми интонациями, которые годами вызывали у меня желание спрятаться в шкафу.
Они здесь.
Я лежала неподвижно, боясь даже вздохнуть. Глаза щипало от резкого света, пробивающегося сквозь жалюзи. Каждое слово, долетавшее из коридора, вонзалось в меня раскаленной иглой.
— ...и представляешь, Клава, там уже всё готово! Квартирка небольшая, но район чистый, тихий. Мы уже и залог оставили, — это был голос матери. В нем дрожала та самая восторженная надежда, от которой мне всегда хотелось кричать. — Мы с Евочкой и отцом уже завтра сможем вещи перевезти. Начнем всё с нуля, как и обещали.
— Да, — подхватил отец. От звука его голоса у меня по коже пробежали ледяные мурашки. — Ева уже взрослая, ей нужно быть с семьей. Я столько времени потерял... Теперь всё будет по-людски. Мы снова будем вместе, в одном доме. Как нормальные люди.
«Как нормальные люди». Этой фразой он убивал меня эффективнее любого оружия. Я чувствовала, как стены комнаты начинают сжиматься. Мой маленький мир в Америке, который я строила по крупицам, только что превратился в карточный домик. Переезд. Снова под одну крышу. Снова слушать его шаги по ночам, гадая, твердая у него походка или он снова задевает углы.
Страх рос внутри меня, как черная опухоль. Больше. Еще больше. Он заполнял легкие, не давая дышать. Я заставила себя встать. Зеркало в прихожей отразило бледную тень с дикими глазами.
— О, проснулась наша красавица! — отец стоял в дверях кухни. Он выглядел... пугающе обычным. Чистая рубашка, гладко выбритое лицо. Ни капли того перегара, который был его неизменным парфюмом последние десять лет. Но в его глазах всё равно сидела та старая тьма, которую не спрячешь за улыбкой.
Обед был пыткой. Тётя суетилась, расставляя тарелки, мать что-то щебетала о ценах на продукты в Штатах, а я сидела, уставившись в свою тарелку, и видела, как дрожат мои пальцы.
— Евочка, дочка, — отец вдруг отложил вилку и посмотрел на меня. В его взгляде было столько напускной нежности, что меня едва не стошнило. — Я так соскучился. Ты здесь совсем как чужая сидишь. Подойди ко мне. Ну же, иди к отцу.
Я замерла. Время растянулось в бесконечность. В голове пронеслись сотни картинок: как он орет на мать, как разбивает телевизор, как я прячусь под кроватью, зажимая уши. Я ждала чего угодно. Упрека, крика, скрытой угрозы.
Я медленно встала. Ноги были ватными. Каждый шаг к его стулу казался дорогой на эшафот. Когда я подошла, он резко притянул меня к себе и обнял.
Это было «отцовское» объятие. Крепкое, широкое. Но для меня оно было удушающим. Я чувствовала тепло его тела, запах кондиционера для белья, слышала его размеренное дыхание. Но всё мое естество кричало от ужаса. Мне было максимально, запредельно некомфортно.
У других девочек это был момент тепла и защиты. У меня — момент высшего унижения и страха. Я стояла столбом, не в силах поднять руки, чтобы обнять его в ответ. Его ладонь тяжело легла мне на лопатку, и я едва не вскрикнула — этот жест казался мне не лаской, а клеймом. Словно он проверял, достаточно ли я покорна, чтобы снова запереть меня в клетке «семейного счастья».
— Всё будет хорошо, детка, — прошептал он мне в макушку. — Теперь папа рядом. Больше никто тебя не обидит.
Я закрыла глаза, чувствуя, как внутри всё выгорает дотла. Он называл меня «деткой», но это звучало как издевательство над тем, как это слово произносил Герман. У Германа это было признание моей силы, у отца — способ превратить меня в вещь.
Я отстранилась при первой же возможности, едва сдерживая дрожь.
— Я... я пойду в свою комнату, — выдохнула я, не глядя им в глаза. — Голова разболелась.
Я почти бежала по коридору. Заперев дверь на замок, я привалилась к ней спиной и сползла на пол. В горле стоял ком. Мне хотелось смыть с себя это объятие, соскрести его с кожи.
Телефон в кармане завибрировал. Одно сообщение от Германа.
«Не смей реветь белочка . Если он перейдет черту — сразу звони мне. Я всё решу».
