13
Сентябрь.
Прошло 2 месяца после того разговора в парке. Слова были сказаны, точка поставлена. Но если в душе и наступила тишина, то это была тишина выжженной пустыни — безжизненная и безотрадная.
Альфия существовала, а не жила. Дни сливались в одно серое, тягучее пятно. Она почти не выходила из дома, если в этом не было острой необходимости. Учеба заброшена, лекции пылились на столе. Даже Айгуль, которая сама едва держалась, лишь изредка звонила, и они молчали в трубку, понимая, что слов утешения больше нет.
Она почти перестала есть. Сначала — потому что ком в горле не давал проглотить и куска. Потом — потому что просто забывала. Еда потеряла вкус. Яблоко было как вата, суп — как теплая вода. Единственным регулярным «приемом пищи» стал утренний кофе, горький и обжигающий, который она запивала сигаретным дымом.
Однажды, выйдя из душа, она случайно взглянула на свое отражение в полный рост в зеркальной двери шкафа и замерла. Перед ней стояла незнакомка. Худая. Слишком худая. Ключицы резко выпирали под тонкой кожей, словно желая прорваться наружу. Ребра проступали четким частоколом на впалых боках. Пижамные штаны висели на бедрах, как на вешалке. Лицо осунулось, заострился подбородок, под глазами легли темные, почти фиолетовые тени.
Она провела ладонью по ребрам, ощущая под пальцами каждую косточку. Эта худоба не была здоровой. Это было физическим воплощением ее тоски — выеденной изнутри пустоты, которая съедала не только душу, но и плоть. Она худела с каждым днем, будто ее горе было кислотой, разъедающей ее изнутри.
Ночами она просыпалась от собственного сердцебиения или от того, что во сне инстинктивно тянулась рукой к пустому месту рядом в кровати. Во сне он всегда был рядом. Она ощущала тепло его руки на своей талии, слышала его ровное дыхание, смеялась чему-то, что он говорил. А потом просыпалась — в холодной, немой реальности — и боль возвращалась с такой силой, что хваталось за сердце. Она скучала по нему до физической боли, до спазмов в животе, до головокружения. Скучала по его запаху, по грубоватой текстуре его куртки, по тому, как он говорил ей «Ангел». Теперь это слово резало слух, как насмешка.
Однажды она нашла на балконе его забытую зажигалку. Простую, черную. Она сжала ее в кулаке и просидела так несколько часов, чувствуя холод металла на коже. Это был последний, осязаемый кусочек его, крошечный артефакт их рухнувшего мира. Она не могла заставить себя выбросить ее.
Ее собственная жизнь свелась к трем ритуалам: сигарета у окна, бесцельный взгляд в потолок и тихая, беззвучная истерика, когда боль становилась невыносимой. Она не резала себя больше. Та боль казалась ей теперь слишком примитивной, слишком быстрой. Эта, душевная, была изощреннее — она медленно перемалывала ее, день за днем, превращая в тень.
Иногда, в редкие моменты просветления, она понимала, что так нельзя, что она разрушает себя. Но понимание это было тусклым и безвольным. У нее не было сил бороться. Не было сил встать, приготовить себе нормальную еду, выйти на улицу и сделать вид, что все в порядке.
Прошло еще несколько дней. Тоска, как черная дыра, поглощала все силы. Альфия почти не вставала с кровати, а если и вставала, то голова кружилась от слабости. Она понимала, что так нельзя, что нужно заставить себя выйти, сделать хоть что-то, чтобы разорвать этот порочный круг.
Она с трудом натянула брюки, которые висели на ней мешком, и вышла на улицу. Цель была — дойти до магазина за хлебом и молоком. Она шла, опустив голову, не замечая ничего вокруг, пока не оказалась у старого, обшарпанного гаража. Их гаража. Того самого, где они когда-то прятались от дождя, где он впервые признался ей в любви, смущенно потупив взгляд.
И тут ее сердце остановилось.
Возле открытых ворот, спиной к ней, стоял Вова. Он что-то чинил, склонившись над мотором своего старого «Жигуля». Его спина, такая знакомая и родная, вздымалась в такт движениям.
Альфия замерла, как вкопанная. Весь воздух будто выкачали из улицы. Она хотела бежать, но ноги стали ватными. Хотела крикнуть, но горло сжалось.
И будто почувствовав ее взгляд, он медленно выпрямился и обернулся.
Они смотрели друг на друга через несколько метров асфальта, который казался теперь пропастью. Он выглядел уставшим. Похудевшим, как и она. В его глазах не было прежнего ледяного безразличия. Была усталость, растерянность и та же самая, знакомая до боли тоска.
Минуту длилась оглушительная тишина, нарушаемая лишь далеким гулом города.
— Альфия, — наконец произнес он, и ее имя на его губах прозвучало хрипло и непривычно.
Он протянул к ней руку, и она отшатнулась, как от удара.
— Не трогай меня! Никогда больше не трогай меня. Ты понял?
В ее глазах стояли слезы, но она не позволила им упасть. Она смотрела на него, превращая всю свою боль в ледяное презрение. Внутри все кричало, умоляло сделать шаг навстречу, рухнуть ему в объятия и позволить этому кошмару закончиться. Но выжженная пустыня внутри была сильнее.
Она развернулась и пошла. Шла, не видя дороги, по тому же серому миру, но теперь ее шаги были твердыми. Она не оглядывалась, хотя чувствовала его взгляд, пригвожденный к ее спине. С каждым шагом она словно отрывала от себя кусок плоти, оставляя его там, у гаража.
Она решила пойти к Айгуль, только она могла её понять, так думала Альфия.
Зайдя в подъезд, Альфия постучала в дверь и дверь открыл отец Айгуль.
—Здравствуйте, можете пожалуйста позвать Айгуль,-шмыгнув носом сказала светловолосая.
—Щас еще! С тобой связалась, сразу учебу бросила и слухи еще идут о ней! Уходи! Чтоб глаза мои тебя не видели!—прокричал тот.
Альфия была в шоке. Чуть пошатнувшись , девушка побежала в прочь.
Альфия бежала, не разбирая дороги. Ноги подкашивались, в висках стучало, а в ушах стоял оглушительный звон. Крик отца Айгуль, его искаженное лицо — это было последней каплей. Казалось, мир, и без того неустойчивый, окончательно рухнул, отняв последнюю опору. Она думала, у Айгуль найдет хоть каплю понимания, а нашла лишь новую порцию яда.
Она добежала до своего дома, влетела в подъезд и, не помня как, оказалась в квартире. Дверь захлопнулась с глухим стуком, отдающимся в абсолютной пустоте. Она прислонилась к холодной поверхности двери, пытаясь отдышаться, но воздух не хотел заполнять легкие. Перед глазами плыли пятна.
Отдышаться не получалось. Рыдания, долго сдерживаемые ледяным панцирем шока, вырвались наружу, сотрясая ее истощенное тело. Она сползла по двери на пол, в клубы пыли, которую сама же и разметала. Крик отца Айгуль, его ненавистное лицо и — раньше — его взгляд, полный той же боли, что выедала ее саму... Все это смешалось в один сплошной, невыносимый гул.
В тот вечер она не плакала. Она выла, тихо и безнадежно, зарывшись лицом в колени, пока не уснула там же, на холодном полу прихожей, от полного изнеможения.
А наутро ее разбудил не звонок будильника, а пронзительный, животный голод. Не душевная пустота, а настоящее, физическое ощущение, сводившее спазмом желудок. Тело, доведенное до крайней степени истощения, наконец взбунтовалось. Она доползла до кухни и, руками, дрожащими от слабости, стала есть вчерашний хлеб, заедая его прямо из пачки сухим печеньем. Еда снова обрела вкус — вкус выживания. Горький, соленый от слез, но настоящий.
И в этот момент, глотая крошки и давясь, она увидела в своем отражении в темном экране выключенного телевизора ту самую незнакомку — изможденную, с лихорадочным блеском в глазах. И ее вдруг охватила не тоска, а ярость. Слепая, бессмысленная ярость на всех: на него, на отца Айгуль, на весь мир. Но больше всего — на саму себя. На свою слабость. На эту выжженную пустыню внутри.
«Хватит».
Мысль была четкой, как удар стеклореза. Нельзя больше так. Нельзя позволить им — или собственной боли — себя уничтожить. Нужно выживать. В буквальном смысле. Нужно действие, которое заставит забыться, которое заполнит собой эту пустоту, даже если это будет пустота другого рода.
Спутанные мысли нащупали единственную возможную нить. Работа. Нужно работать. Так, чтобы не оставалось сил ни на что. Чтобы падать и засыпать, не успев подумать. Чтобы заполнить пустоту до краев казенной, четкой, безличной деятельностью.
Она не полезла в газеты — в ее состоянии было не до них. Мысль сама потянулась не к заводу или комбинату, а к больнице. Туда, где пахнет лекарствами, где все строго, ясно и нет места лишним чувствам. К тому же, с ее незаконченным третьим курсом меда — дорога туда была хоть какая-то, но прямая.
Она пошла в районный отдел здравоохранения. В длинном коридоре с потрескавшимся линолеумом и портретами членов Политбюро на стенах она отсидела положенные два часа в очереди, глядя в стену и не видя ничего. Когда зашла в кабинет, кадровица, женщина в очках с толстыми линзами, даже не подняла на нее глаз.
— Фамилия?
— Гараева. Альфия.
— Образование?
— Неоконченное высшее, медицинский институт, третий курс.
— Распределение будет только после окончания, — отрезала кадровица, листая какие-то бумаги. — Идите, доучивайтесь.
— Мне нужна работа сейчас, — тихо, но четко сказала Альфия. — Санитаркой. Или медсестрой, если возможно.
Кадровица наконец посмотрела на нее поверх очков. Взгляд был оценивающим, холодным.
— Места есть в больнице №3. Санитаркой. Оклад семьдесят рублей, плюс за вредность. Ночные смены оплачиваются по коэффициенту. Вставать в шесть утра, на работу к семи. Готовы?
«Вставать в шесть».
— Готова, — сказала Альфия, отсекая мысли.
— Заполняйте анкету. И принесите справку из деканата и из психоневрологического диспансера. Без них не примем.
Через три дня, пройдя все унизительные, но обязательные в Союзе процедуры, включая осмотр у психиатра с его стандартным вопросом «А вы любите товарища Ленина?», она стояла в длинном больничном коридоре. Запах ударил в нос — дешевый одеколон «Свежесть», хлорка, вареная каша из столовой и подпольный, едва уловимый дух дефицитного кофе, который варили где-то в ординаторской. По коридору, громыхая, проехала советская каталка на колесах, отполированных до блеска тысячами рук. Альфия отвела глаза.
Старшая медсестра отделения, Валентина Петровна, оказалась женщиной лет пятидесяти, с лицом, как у героя соцтруда, — усталым, суровым, но справедливым. Она молча изучила документы Альфии, потом подняла взгляд на нее саму — на худые руки, на простенькое платьице, на слишком большой халат, висящий на ней, как на вешалке.
—Гараева? Смотрю, тебе бы не здесь работать, а у нас лечиться, — безжалостно констатировала она. — От любви, что ли, сохнешь? Начиталась, наверное, Есенина?
Альфия вздрогнула и уперлась взглядом в портрет Брежнева, висящий за спиной медсестры.
— Мне нужно работать.
Валентина Петровна тяжело вздохнула, поправила пионерский галстук, повязанный на ручке шкафа — видимо, на субботнике забыли.
— Работать... Здесь работать — это не на демонстрации с флажками ходить. Здесь поднимать, умывать, убирать. Блевать негде будет. Больные разные бывают. Народ у нас простой. Выдержишь?
— Выдержу.
— Ладно, — медсестра махнула рукой. — Смотри. Первая оплошность — и вон за те дверцы, — она кивнула в сторону приемного покоя, — тебя самой на каталке вывезут. Поняла? Инструктаж проведу сама. Пойдем, покажу, где твой халат и где твой инвентарь. Ведро, тряпки и мыло — твои лучшие друзья на ближайшее время.
Первый день стал для Альфии сплошным, жестоким испытанием на прочность.
Коллеги-санитарки, женщины в возрасте, с натруженными руками и вечными жалобами на дефицит, сначала косились на худющую интеллигентную девчонку. Шушукались, что долго она не протянет. Но видя, как она, бледная, как полотно, молча таскает тяжелые баки с бельем и не отлынивает, постепенно замолкли.
Физическая усталость была лекарством. Она была настолько изматывающей, что к концу двенадцатичасовой смены не оставалось сил ни на мысли, ни на боль. Она шла в свою квартиру, падала на кровать и проваливалась в черную, бездонную яму сна, где не снились ни он, ни пустота.
От лица Вовы:
Тот день в гараже врезался в память, как раскаленный шрам. Я видел, как она отшатнулась от моего жеста, будто от огня. В ее глазах, всегда таких ясных, плескалась ледяная муть — смесь боли, ненависти и того самого презрения, что режет больнее любого ножа.
После того разговора я пытался загнать себя работой. Но образ Альфии только въелся глубже. Запах ее духов в моей старой куртке. Смех, от которого становилось тепло. Слово «Ангел», которое теперь обжигало.
А потом я увидел ее возле гаража. Худая, прозрачная, в висящих на ней брюках . Сердце упало куда-то в пятки . Я видел ее боль, ее истощение. Но я видел и сталь в ее глазах. Та самая сталь, что не позволила ей разрыдаться. Она развернулась и ушла. И каждый ее шаг был молотком, вбивающим гвоздь в крышку нашего общего гроба.
Как-то вечером я услышал разговор в магазине:
— Видала Гараеву-то? Альфию? В больницу санитаркой устроилась. И в универе учится. А ведь после того парня своего совсем плоха была.
Меня будто обухом по голове ударило. Больница. Санитарка.
Я не мог больше этого вынести. На следующее утро я пошел в больницу. Длинные коридоры, пахнущие хлоркой и лекарствами. Я спрашивал у медсестер, пока одна из них, суровая женщина с усталым лицом, не указала мне на конец коридора.
— Она в ординаторской, отчет пишет. Только ты недолго, у нее пересмена скоро.
Я зашел. Она сидела за столом, склонившись над бумагами, в белом халате, который был ей явно велик. Она была все такой же худой, но в позе чувствовалась какая-то новая, собранная сила. Она подняла на меня глаза — и вся эта сила вмиг превратилась в лед.
—Здравствуй, Альфия.-начал тот.-Прошу только не уходи, я должен тебе все объяснить.
—Я все узнал... это Валера распустил слухи. Мы его отшили, теперь ходит еле живой.
—Это все, что ты хотел сказать?-сказала светловолосая.
— Прости меня , ангел, прости что не поверил тебе, я полный идиот. Прости меня, если сможешь.
—Вов, пожалуйста, уходи,- слезы текли по ее щекам.
—Знаешь, я вот иногда сижу и думаю, как же мне сильно тебя не хватает . Прям аж до слез. И такая безысходность, что хоть ори, кричи, но ты не появишься.-не останавливаясь проговорил тот.
—Вова! Уходи, пожалуйста..-рыдая ,еле сказала Альфия.
Он стоял, не в силах сдвинуться с места, глядя на ее слёзы. Эти слёзы, которые когда-то он клялся высушивать, а теперь сам же и вызывал.
— Я не могу уйти, — тихо сказал он, и его собственный голос дрогнул. — Я пробовал. Два месяца пытался жить так, как будто мы незнакомы. Но твое имя до сих пор выбито у меня внутри, Альфия. Как на камне.
Она отвернулась, сжимая в руке край халата так, что костяшки побелели.
— Слишком поздно. Ты думал, я не плакала? Ты думал, мне не было так же больно? Ты поверил какому-то слуху, а не мне. Ты не доверял мне.
— Я доверял! — воскликнул он, делая шаг вперед. — Я просто... испугался. Испугался, что ты поймешь, какого ничтожества связалась. Что найдешь кого-то лучше. И Валера... его слова просто попали в самую рану.
Она медленно обернулась. Слезы все текли, но в глазах уже не было льда — только бесконечная усталость.
— А знаешь, что было самым страшным? — прошептала она. — Не твое недоверие. А то, что ты даже не попытался спросить. Ты просто... ушел. И оставил меня в этой пустоте. Я умирала, Вова. По-настоящему. Я смотрела на себя в зеркало и не узнавала. И никто не был нужен. Только ты. А тебя не было.
Он не выдержал и закрыл лицо руками. Глухой, сдавленный стон вырвался из его груди.
— Прости... — это было все, что он мог выжать из себя. — Я не знаю, как жить с этим. Каждую ночь я просыпаюсь и тянусь к тебе. А там... пусто.
В дверь постучали. Вошла Валентина Петровна.
— Гараева, у тебя... — она осеклась, окинув взглядом обоих. — Вижу, у вас разговор. Мужчина , вам бы лучше пока пройти. А тебе, дочка, — она посмотрела на Альфию, — после смены зайти ко мне. Иди, успокойся.
Вова молча кивнул, не в силах поднять глаз. Он вышел в коридор, оставив за дверью самое важное, что у него было. И понимал, что одного "прости" здесь мало. Что раны, которые он нанес, были куда глубже, чем он думал.
А Альфия, прислонившись лбом к холодному стеклу окна в ординаторской, смотрела, как он идет по больничному двору, сгорбившись, и думала, что нет на свете ничего горше, чем любить того, кто причинил тебе такую боль. И все еще любить.
—Ну и чего хнычем?—спросила Валентина Петровна.
Альфия ей все рассказала от А до Я.
—М да, бросать таких надо, не достоин он тебя, ты вон, какая красотка, модель!-гордясь сказала женщина.
—Мне никто кроме него не нужен, я его только люблю!-шмыгнув носом сказал Гараева.
—Ой, да ладно , не он первый, не он последний!
—Нет, ну вы просто не понимаете, я испытываю физическую боль в груди от одного упоминания о нем.
—Да как уж не понимать, сама такой же была. Влюбилась по уши. Цветы мне рвал , стихи писал, а оказывается не только мне.-Так все! Гараева хватит сопли пускать, слезами горю не поможешь!-привстала Валентина.
—Да мне уже ничего не поможет..
— Врешь! — резко оборвала ее Валентина Петровна. — Поможет! Работа поможет. Смотри.
Она решительным шагом подошла к Альфии, взяла ее за подбородок и заставила посмотреть в окно, во двор, где медленно брел к выходу Вова.
— Видишь его? Жалеешь? А теперь посмотри сюда. — Она развернула Альфию лицом к палате, где у окна сидела старая женщина, безучастно смотрящая в стену. — Ей семьдесят восемь. Дети в другом городе, не приезжают. Муж умер год назад. И она тоже думала, что ничего уже не поможет. А знаешь, что ее держит? — Валентина Петровна выжидающе посмотрела на Альфию. — Маленькие радости. Кисель, который она любит. Разговор по душам с медсестрой. Наше внимание. Вот что по-настоящему лечит. Не любовь мужчины, а понимание, что ты нужна. Пусть даже совсем чужим людям.
Она отпустила Альфию и строго посмотрела на нее.
— Ты думаешь, твоя боль уникальна? У каждого здесь своя драма. И мы здесь не для того, чтобы ныть, а чтобы помогать. Так что вытри слезы и пошли. В пятом отделении перевязки делать некому, а у тебя руки золотые, я заметила.
Альфия машинально вытерла лицо рукавом халата. Слова старшей медсестры, грубые, но полные неизменной правды, прорезали ее отчаяние. Она молча кивнула.
— И чтобы я больше не видела эти красные глаза! — крикнула ей вдогонку Валентина Петровна. — Красоты они не прибавляют!
Альфия вышла в коридор. Воздух, пахнущий лекарствами и жизнью, ударил в лицо. Она глубоко вдохнула и пошла к пятому отделению. С каждым шагом чувство безысходности отступало, сменяясь странным, почти забытым чувством — она была нужна. Не Вове, не Айгуль, не отцу, а вот этим людям за стенами палат.
Она вошла в палату. Первый пациент — молодой парень с переломанной рукой — робко улыбнулся ей.
— Девушка, а можно воды?
— Сейчас, — кивнула Альфия, и ее голос прозвучал увереннее, чем она ожидала.
Она наливала воду из графина, и ловила себя на мысли, что не думает о Вове. Не думает о боли. Она думает о том, как правильно сделать перевязку, как успокоить этого парня, как не подвести Валентину Петровну.
И это было началом. Началом ее собственного выздоровления. Не благодаря кому-то, а вопреки. Но самое главное — благодаря себе.
Альфия проснулась от звона домашнего телефона. Открыв глаза она сразу поняла, что что то случилось. Встав с кровати она поплелась к телефону и подняв трубку она услышала знакомый голос.
Это был отец.
—Альфия, ... дочка...
В его голосе было что-то такое, что у нее внутри все сжалось в ледяной ком.
— Пап? Что случилось? Ты плачешь?
—... мамы... мамы твоей... нет...
Тишина. Гудок в ушах, нарастающий, как шторм.
—Что... Что ты сказал?
—Скорую вызывали... Инфаркт... Все было так быстро... Ничего не смогли сделать... Доченька, прости меня...
Трубка выскользнула из ослабевших пальцев и с глухим стуком упала на пол. Альфия медленно сползла по стене, не в силах дышать.
Она обхватила голову руками, пытаясь остановить вращение комнаты.
Через несколько минут телефон на полу снова запищал. Она не двигалась.
Она сидела на полу, прижавшись к стене, и смотрела в одну точку. Мир сузился до ледяного вакуума, в котором эхом отзывалось только одно слово.
Похороны прошли в Казане, в серой, моросящей дымке, которую не в силах было разогнать осеннее солнце. Все было как в тумане: чужие соболезнующие лица, грубые руки гробокопателей, пронзительный звук земли, ударяющей о крышку гроба. Альфия стояла, закутанная в черный платок, подаренный когда-то матерью, и не плакала. Слез не осталось. Она была пустой скорлупой, в которую залили свинец.
Отец, за несколько дней постаревший на десятилетие, держался почтительно и молча, лишь его рука, лежавшая на ее плече, время от времени сжималась с такой силой, что было больно. Он был ее единственной опорой, а она — его. Два одиноких острова в океане горя.
После поминок, когда разошлись последние родственники, в квартире воцарилась оглушительная тишина. Она была иной, чем раньше. Раньше тишина была выжженной и горькой от потери Вовы. Теперь она была тяжелой, осевшей, как пыль на маминых вещах. Отец молча убрал со стола мамин сервиз, бережно вымыл каждую чашку и убрал в шкаф. Этот простой, будничный жест был страшнее любых рыданий.
—Я остаюсь здесь. В Казани. Не могу я уехать... там все она.-высказал отец.
Альфия кивает, глядя на его согнутую спину
Больше ничего не нужно было говорить. Они понимали друг друга без слов. Их жизнь раскололась на «до» и «после». Теперь им предстояло научиться существовать в этом «после» вдвоем.
Отец вернулся на работу в отделение. Альфия — в больницу. Их дни выстроились в новый, безрадостный, но необходимый ритм. Она вставала в шесть, готовила ему завтрак — простой, как делала мама: каша, бутерброд с сыром. Он молча ел, потом так же молча уходил. Вечером она возвращалась после смены, часто ночной, и он оставлял ей на плите тарелку с ужином. Они ужинали молча, каждый со своими мыслями, каждый приглушая свою боль ради другого.
Больница перестала быть лекарством. Физическая усталость, которая раньше притупляла душевную боль, теперь лишь оголяла нервы, делая их сверхчувствительными. Каждый шорох, каждый вздох пациента, каждый запах хлорки — все напоминало ей о матери. О том, как та же хлорка пахла в коридорах больницы, куда ее привезли слишком поздно. А ночи... ночи стали абсолютным адом. В тишине палат, под монотонный стон аппаратуры, перед ее глазами вставало два призрака: мама, уходящая в темноту, и Вова, отвернувшийся от нее.
Однажды, разбирая шкаф в процедурном кабинете, она наткнулась на металлическую коробку с ярлыком «А» — сильнодействующие анальгетики, под строгим учетом. Она знала, что это. Промедол. Она видела, как он преображает лица больных с невыносимыми болями — мука сменялась блаженной, отрешенной умиротворенностью.
Рука сама потянулась к коробке. Не для того, чтобы украсть. Просто... посмотреть. Потрогать. Подержать в руках возможное забытье.
—Гараева! Ты где? В четвертой палате перевязку менять!-послышался голос Валентины Петровны из коридора.
Она вздрогнула и захлопнула шкаф, как преступник. Но семя было брошено.
Мысль созревала медленно, подпитываясь каждым новым приступом тоски. Она видела, как другие медсестры, уставшие до полусмерти, иногда «забывали» списать ампулу, как они с хирургической точностью подделывали записи в журнале. Риск был огромен, но их усталость и собственная выгода были сильнее страха.
Первый раз это вышло случайно. У нее была ночная смена. Только что приснилась мама — живая, улыбающаяся. Проснулась — в холодном поту, с комом в горле и таким приступом душевной боли, что хотелось биться головой о стену. Она зашла в ординаторскую за документами. Была одна. Ключи от наркотического шкафа висели на крючке — старшая медсестра ушла на вызов, забыв их.
Сердце заколотилось. Руки вспотели. Она слышала каждый свой вздох, каждый скрип своих шагов по линолеуму. Это был безумный, самоубийственный поступок. Но пустота внутри кричала громче голоса разума.
Она открыла шкаф. Взяла одну ампулу промедола. Одну. Руки дрожали так, что она едва не уронила ее. Быстро сделала укол в бедро, в подсобке, спрятавшись за ящиками с капельницами.
Сначала ничего. Потом — волна тепла. Сначала физического, разливающегося от места укола, снимающего мышечное напряжение. А потом — ментального. Острая, режущая боль в груди, тоска, чувство вины — все это не исчезло, но отодвинулось. Стало неважным, далеким, как будто происходящим не с ней. Наступила та самая, желанная тишина. Не тишина выжженной пустыни, а тишина ватного кокона, в котором можно было, наконец, дышать.
Эйфория длилась недолго. Но и этого хватило, чтобы понять — она нашла ключ. Ужасный, запретный, но ключ.
Тишина, которую она купила за ампулу, была обманчивой. Она не принесла покоя, лишь исказила реальность. Сначала Альфия просто сидела на стуле в подсобке, наслаждаясь непривычной легкостью. Стены перестали давить, ком в горле рассосался. Но вскоре ватный кокон начал менять форму.
Из углов поползли тени. Нестрашные, скорее, любопытные. Они шевелились, принимая смутные очертания. Потом до нее донесся звук — тихий, знакомый смех. Мамин смех. Он будто долетел из другого конца коридора. Сердце Альфии ёкнуло, не от страха, а от жгучей надежды. Она вышла из подсобки.
Коридор больницы вытянулся, стал бесконечным и пульсирующим, словно живая артерия. Стены дышали. Из динамика доносилась невнятная музыка, превращающаяся в шепот, а шепот звал ее по имени: «Альфия... дочка...»
Она шла, не чувствуя под собой ног, прислушиваясь к голосам. Ей нужно было на воздух. Кислорода не хватало, легкие сжимались. Она толкнула тяжелую дверь и вышла в ночь.
Холодный осенний воздух обжег лицо, но не протрезвил. Галлюцинации вышли на улицу вместе с ней. Фонари плыли в темноте, оставляя за собой разноцветные шлейфы. Деревья шептались листьями, и в их шепоте она слышала его имя. Вовы.
Ее ноги понесли сами. Не домой, не к отцу — туда, где, как знало ее измученное сердце и воспаленный наркотиком мозг, могло быть спасение. Ей нужно было к нему. Только он сможет развеять этот кошмар, только его руки смогут удержать ее, чтобы она не уплыла в это море искаженных звуков и видений.
Она не помнила дороги. Она шла по следам из света и теней, которые вели ее, как нить Ариадны. Вот их гараж — темный, молчаливый, но в его очертаниях ей почудилось тепло. Вот скамейка, на которой был тот разговор. Каждый угол, каждый камень был частью их общей карты, и сейчас эта карта оживала в ее галлюцинациях.
Наконец, она остановилась у знакомого подъезда. Его окно было темным. Но это не имело значения. Реальность смешалась с бредом, и она знала — он там. Он ждет.
Дверь с гудением открылась. Лестница шаталась под ногами, периметры то приближались, то отдалялись. Она поднялась на его этаж и начала бить кулаком в дверь, слабо, беспомощно.
Дверь открылась не сразу. Сначала щелкнул замок, и в щели показалось его лицо — сонное, помятое. Увидев ее, он мгновенно протрезвел.
Альфия стояла на пороге, бледная, как смерть, в тонком больничном халате поверх домашней одежды. Глаза были огромными, зрачки неестественно расширенными, они смотрели сквозь него, видя что-то иное. Она дрожала мелкой дрожью.
— Ангел... что с тобой? — он схватил ее за плечи, опасаясь, что она рухнет.
Его прикосновение было как удар тока. Оно было реальным. Оно пронзило ватный кокон и на секунду вернуло ее к жестокой ясности.
—Поговори со мной пожалуйста, — выдохнула она, и ее голос был хриплым, чужим. —Я вообще не могу пошевелиться.Они все вокруг меня.Мне плохо, я ничего не вижу.. Вова, я не могу...
Она начала плакать, тихо и безутешно, слезы текли ручьем по ее лицу. Он втянул ее в квартиру, захлопнул дверь и прижал к себе. Она была костлявой и легкой, как птица. Он вел ее к дивану, усаживал, укутывал в одеяло, но она не отпускала его руку, впиваясь в нее пальцами.
— Что ты приняла? — спросил он, пытаясь поймать ее блуждающий взгляд. — Альфия, что ты выпила? Таблетки?
— Тишину, — прошептала она, прижимаясь лбом к его груди. — Я купила тишину... одна ампула... только одна... но теперь они говорят...
У него похолодело внутри. Он все понял. Ужас сковал его. Он видел последствия, видел, к чему это ведет. И он видел, что она умирает у него на руках — не от любви, а от отчаяния, в которое он сам ее загнал.
Он сидел с ней всю ночь. Она то металась, вслушиваясь в несуществующие голоса, то затихала, впадая в короткий, тревожный сон. Он держал ее руку, гладил волосы и говорил. Говорил все, что не успел сказать за эти месяцы: о своей любви, о своей глупости, о раскаянии. Он клялся, что больше никогда не оставит ее, что вытащит, что спасет, даже если ей придется его ненавидеть.
Под утро галлюцинации отступили, оставив после себя страшную, физическую ломку и стыд. Она пришла в себя, лежа на его диване, укрытая его одеялом. Он спал, сидя в кресле рядом, его рука все еще сжимала ее ладонь.
Она смотрела на его спящее лицо, на синяки под глазами, и понимала, что произошло. Она дошла до дна. И он, тот, кто когда-то толкнул ее в эту пропасть, теперь был единственным, кто оказался рядом, когда она разбилась.
Это было не прощение. Это было осознание дна. И тихая, неуверенная надежда на то, что если есть силы дойти до его порога в наркотическом бреду, то, возможно, найдутся силы и чтобы сделать обратный шаг. Пусть даже держась за его руку.
—Ты как?-привстал Вова.
—Все хорошо, спасибо тебе,-ответила девушка.
—Расскажешь, почему вчера пришла такой?
Кивнув Альфия начала свой короткий рассказ, как умерла мама, как нашла ампулы.
Вова без слов обнял ее. Слова были лишними. Он просто обнял ее, и в этом объятии не было страсти, не было претензии на прощение. Была лишь титаническая, немедленная готовность разделить с ней всю тяжесть ее падения. Она не плакала. Казалось, слезы были сожжены тем адом, что творился в ней прошлой ночью. Она просто лежала, прижавшись к его груди, и слушала ровный стук его сердца — первый по-настоящему устойчивый звук в хаосе, который длился для нее месяцами.
Альфия, вырвавшись с его объятий, подошла к балкону, взяв сигареты Вовы, начала курить.
Она затягивалась, и горький дым заполнял легкие, вытесняя остатки химического тумана и тяжесть похорон, тоски, одиночества. За балконом просыпался город. Где-то далеко звякнул трамвай, захлопала дверь, зазвучали первые голоса. Мир жил. Тот самый мир, который она так яростно пыталась покинуть, сначала душой, потом — телом, а вчера — разумом.
Вова стоял в дверях балкона, молча наблюдая за ней.
—Курить вредно,-тихо сказал он.
—Доверять вреднее, чем курить,-ответила та, затягиваясь сигаретой.
Все замерло на мгновение. Слова Альфии повисли в холодном воздухе, острые и обжигающие, как удар бритвой. «Доверять вреднее, чем курить». В них была не просто обида, а целая философия боли, выстраданная за эти месяцы. Горький опыт, превратившийся в броню.
Вова стоял, прислонившись к косяку, и смотрел на нее. На ее худую спину, острую лопатку, выступавшую под тонкой тканью халата, на пепел, который вот-вот должен был упасть. Он понял, что любые слова — оправдания, мольбы, обещания — сейчас бессмысленны. Они отскакивали бы от этой брони, как горох от стены.
Он молча шагнул на балкон, взял у нее из рук сигарету, затушил ее о бетонный парапет и бросил окурок вниз.
— Может быть, — сказал он тихо, глядя не на нее, а на просыпающийся город. — Но курить тебе сейчас — все равно, что лить бензин в огонь. Твое тело и так на пределе.
Она не ответила, лишь сжала руки на холодном железном поручне. Ее плечи слегка вздрогнули. Он видел, как она борется с собой — между желанием снова отвернуться, уйти в свою скорлупу, и той новой, хрупкой связью, что возникла между ними за эту ночь.
— Я не прошу доверия, — продолжил он, все так же глядя вперед. — Я его не заслужил. Я прошу... шанса. Шанса быть рядом. Не как парень, не как любовник. Как... друг. Как стена, в которую можно упереться, когда ноги подкашиваются. Как ты была той стеной для меня, когда у меня самого все рушилось.
Она медленно обернулась. Ее лицо было изможденным, но в глазах, уставших и красных, тлела искра — не надежды, нет, а скорее усталого любопытства. Интереса к тому, что же он скажет дальше.
Он подошел ближе, но не пытался ее обнять.
— А теперь идем . Я отвезу тебя домой, к отцу. Он, наверное, с ума сходит. Потом поедем в больницу. Тебе нужно официально закрыть больничный. И... поговорить с Валентиной Петровной.
Мысль о старшей медсестре заставила Альфию содрогнуться. Валентина Петровна, с ее рентгеновским взглядом... Она все поймет. Все.
— Я не могу, — прошептала она. — Она меня убьет. Или уволит.
— Она тебя спасет, — твердо сказал Вова. — Она из тех, кто ругается последними словами, но за своих стоит горой.
Он был прав. Бежать было некуда. Все карты были раскрыты. Дно, на которое она опустилась, оказалось прочным фундаментом, с которого можно было оттолкнуться, чтобы выплыть. И он предлагал ей свою руку не для того, чтобы вытащить, а для того, чтобы поддерживать, пока она будет плыть сама.
Она молча кивнула, повернулась и прошла в квартиру, чтобы собраться. Ее движения были медленными, машинальными, но в них уже не было той мертвой отрешенности, что была раньше.
Валентина Петровна слушала ее, откинувшись на стуле в своей тесной каморке, заваленной папками и медицинскими журналами. Она не перебивала. Когда Альфия, запинаясь и смотря в пол, договорила про промедол и вчерашнюю ночь, в кабинете повисла тягучая, невыносимая тишина.
Альфия ждала. Ждала крика, разоблачительной речи, увольнения с волчьим билетом.
Но Валентина Петровна тяжело вздохнула.
— Дура, — сказала она беззлобно, почти устало. — Круглая дура. Дошла до ручки, а помощи попросить ума не хватила. У меня ведь спрашивала — я бы помогла. А теперь вот влипла.
—Тебе не больных лечить, тебе самой лечиться надо.
— Увольняйте меня, — тихо сказала Альфия, чувствуя, как по щекам снова текут предательские слезы.
— Ага, щас! — фыркнула Валентина Петровна. — Чтоб ты по подвалам еще больше этого зелья искать начала? Нет уж, дорогая.
Она встала, подошла к Альфии и положила ей на плечую свою грубую, натруженную руку.
— Жизнь — она, детка, как перевязка. Сначала больно, гной убираешь, потом чистишь, потом заживает. Главное — не занести заразу. А ты чуть не занесла. Теперь будем лечиться.
Выйдя из больницы девушка увидела Вову. Солнце светило ей в лицо, и оно казалось невыносимо ярким.
— Пошли, — сказал Вова, беря ее под руку. — Отвезу тебя домой.
Она не ответила, но и не отстранилась. Она просто шла, чувствуя тяжесть каждого шага и легкое, почти невесомое прикосновение его руки. Ей было страшно. Страшно перед лечением, перед ломкой, перед необходимостью заново учиться жить со своей болью, без химического забвения.
Но впервые за долгие месяцы она шла не в никуда. Она шла домой. И кто-то шел рядом. И этот кто-то, причинивший ей столько боли, теперь был частью ее лечения. Самым сложным, самым болезненным, но и самым необходимым лекарством.
Вова чувствовал, как Альфия все еще дрожит, и крепче прижимал ее к себе. Ей нужно было остаться одной, подумать, прийти в себя. Он проводил ее до подъезда, но не стал подниматься.
— Позвони, как только проснешься, — попросил он, держа ее за руку. — В любое время. Я на телефоне.
Она лишь кивнула, глаза ее были пустыми и уставшими. Она медленно скрылась в подъезде, а Вова, тяжело вздохнув, развернулся и пошел прочь. Ему нужно было выместить на ком-то свою злость — на себе, на ситуации, на всем мире. Он решил идти пешком, надеясь, что долгая ходьба хоть немного успокоит его нервы.
Альфия дошла до своей двери, но зайти внутрь не смогла. Тишина и пустота квартиры, где еще так живо чувствовалось присутствие матери, показались ей невыносимыми. Ей нужно было куда-то деться, чем-то занять себя. Она повернулась и вышла на улицу, машинально направляясь в ближайший сквер.
Она сидела на скамейке, кутаясь в свой тонкий плащ, и бесцельно смотрела перед собой. Прохожие спешили по своим делам, и их нормальная, привычная жизнь казалась ей чем-то недосягаемым, чужим.
К ней подошел мужчина. Неопрятный, с мутным взглядом и сильным запахом перегара.
— Девушка, а девушка! — он грузно опустился на скамейку рядом. — Чего одна сидишь? Скучно? Давай познакомимся.
Альфия молча отодвинулась. Ее охватила знакомая апатия. Ей было все равно.
— Не молчи, красавица, — он нагло ухмыльнулся и положил руку ей на колено. — Вижу, тебе внимание нужно. Я тебе внимание уделю.
Она попыталась встать, но он схватил ее за запястье. Его пальцы были липкими и сильными.
— Куда ты? Побудь со мной.
В этот момент из-за спины нахалла раздался спокойный, холодный голос:
— Убери руку.
Мужчина обернулся. Позади него стоял Вова. Он не кричал, не ругался. Его лицо было абсолютно неподвижным, но глаза горели таким ледяным огнем, что у пьяницы тут же протрезвел взгляд.
— А тебе-то что? Она твоя, что ли? — попытался он огрызнуться, но голос его дрогнул.
— Я сказал, убери руку, — повторил Вова, и в его тихом тоне было нечто такое, что заставило мужчину мгновенно разжать пальцы.
Альфия высвободила руку и встала, отойдя за спину к Вове. Ее сердце бешено колотилось, но теперь не от страха, а от чего-то другого.
— Иди отсюда, — не повышая голоса, приказал Вова. — И чтобы я тебя больше не видел в этом районе.
Пьяница что-то пробормотал, но поднялся и, пошатываясь, быстро засеменил прочь, бросая испуганные взгляды назад.
Вова повернулся к Альфии. Его лицо смягчилось.
— Я просто... почувствовал, что что-то не так, — тихо сказал он. — Не смог просто уйти. Вернулся и увидел, как ты вышла из подъезда. Пошел за тобой, на всякий случай.
Она смотрела на него — на его сжатые кулаки, на напряженные плечи, на глаза, в которых еще не погасла ярость. И впервые за долгое время она почувствовала не боль и не обиду, а что-то теплое и плотное, сжимающее горло. Это была безопасность.
Она не бросилась ему в объятия. Не сказала спасибо. Она просто шагнула к нему и, молча, прижалась лбом к его груди. Ее плечи снова задрожали, но теперь это были слезы не отчаяния, а странного, щемящего облегчения.
Он не стал ничего говорить. Он просто обнял ее, прижимая к себе, и гладил ее волосы, пока она плакала. Плакала о маме, о своей сломанной жизни, о той пропасти, в которую едва не сорвалась. И о том, что в самом ее аду нашелся кто-то, кто был готов спуститься туда за ней, чтобы вытащить обратно.
Он привел ее домой. На пороге их встретил отец Альфии.
—Альфия. Ты где была!?-удивленно спросил отец.
—Пап, давай завтра, я очень спать хочу,-уставшим голосом произнесла та.
—Ладно , завтра поговорим. А вы молодой человек проходите на кухню.
И впервые за многие месяцы Альфия заснула не от изнеможения и не под действием лекарств, а с чувством, что она не одна. И что ее борьба только началась, но у нее теперь есть тыл.
— Садись, — указал отец на стул напротив. Голос у него был низким, спокойным, но в нем чувствовалась стальная воля.
Вова сел, положив ладони на колени, чтобы скрыть их дрожь. Он чувствовал себя мальчишкой, пойманным на хулиганстве.
Ильдар Юнусович долго молча смотрел на него. Казалось, он читает его душу, как открытую книгу.
— Ты тот самый Вова, — наконец произнес он. Это не был вопрос.
— Я, — тихо ответил Вова.
— Из-за тебя моя дочь страдала , — констатировал отец, и в его голосе не было упрека, лишь констатация горького факта. — Сначала от тоски. Потом от этой... дряни.
Вова опустил голову. Отрицать было бессмысленно.
— Да. Виноват. И я никогда не прощу себе этого.
— Прощение — дело Всевышнего, — отрезал отец. — Мое дело — моя дочь. Она говорит, что ты теперь ей помогаешь. Что ты рядом.
Он помолчал, изучая Вову.
— Почему? Из чувства вины?
Вова поднял на него глаза. Он знал, что любая ложь будет мгновенно распознана.
— Нет. Из любви. — Он сказал это просто, без пафоса.
—А что такое любовь по твоему?-резко спросил Ильдар Юнусович.
—Любовь? Что такое любовь? — думал он.— Любовь мешает смерти. Любовь есть жизнь. Все, все, что я понимаю, я понимаю только потому, что люблю. Все есть, все существует только по-тому, что я люблю.
— Я люблю вашу дочь. И я был слепым идиотом, когда потерял ее. Теперь я понимаю, что любовь — это не только счастье. Это ответственность. Я несу ответственность за нее. И я буду нести ее до конца, даже если она никогда меня не простит. Даже если вы прикажете мне уйти.
Отец слушал, неподвижный, как скала. Потом он медленно поднялся с кресла. Вова внутренне сжался, ожидая приказа убираться вон.
Но отец подошел к столику, налил в две кружки крепкого чаю и одну из них протянул Вове.
— Пей, — сказал он. — Холодно на улице.
Это был простой жест, но в нем был скрытый смысл. Гость в доме. Ему предлагают чай.
Вова взял кружку дрожащими руками.
— Спасибо.
Они пили чай молча. Напряжение в воздухе постепенно спадало.
Они молчали, а затем папа сказал уже другим тоном, более человеческим, менее суровым:
— Она... она очень на мать похожа. Гордая. И ранимая. Ей нельзя ломаться. А она чуть не сломалась.
Он посмотрел прямо на Вову.
— Я старый человек. Мое сердце... оно тоже не железное.
— Оставайся рядом. Помогай. Но запомни, — голос Ильдара снова стал твердым, как сталь, — если ты снова причинишь ей боль... если она снова окажется на краю... я с тобой разберусь уже по-своему. Понял?
Вова встретился с ним взглядом.
— Понял. Слово пацана даю.
Ильдар Юнусович кивнул, и в уголках его глаз дрогнули морщины — подобие улыбки.
//////////////////////////////////////////
Но я хочу лишь видеть, что ты счастлива.
Когда ты грустишь — курю, надо мной пасмурно.
Мои мечты вниз. Я буду всегда рядом, знай —
Но я хочу лишь видеть, что ты счастлива...
——————————————————————
Лантана-pharaoh
Делать ли тгк по данному фанфику, где будет объяснение непонятных сцен, видосики и просто ответы на вопросы.
(Также, я почему то не могу отвечать на коммы()
Фанфик рассчитывается примерно на 30-40 глав.
