28 страница14 октября 2025, 10:27

ღ Глава 27: Дронов 1.6; Отражение в осколках

Если тебя не слышат шепотом, – бесполезно кричать.

POV Розалия

Недопитый кофе в чашке уже остыл, образуя на поверхности тонкую, неаппетитную плёнку. Я механически вожу по ней ложечкой, глядя в окно кафе на суетящихся прохожих. Артём сидит напротив, молча доедая свой кусок чизкейка. Его молчаливое присутствие действует удивительно спокойным образом, хотя я и предложить не могла, что буду сидеть с этим парнем в кафе и делиться своей личной жизнью. 

Уж точно никогда бы не подумала. Может быть дело в том, что сегодня я на нервах и это подталкивает на откровения с чужими людьми? А может стоит извиниться и удрать?

Я не могу самой себе объяснить своего порыва честности. Просто почему-то захотелось выложить, поделиться с этим парнем своими переживаниями, так как лучшая подруга пока где-то выясняет отношения с Яром.

— Он не ответил, — говорю я, сама не ожидая, что тишину прервёт мой голос. — Говорил, что вернётся поздно, но неизвестно когда. Я жду. В тот день я уснула, наверное, в четыре утра под звуки какого-то идиотского фильма, — я понимаю плечами в такт своих слов, а Артём меня внимательно слушает, не торопясь оборвать на полуслове. — А он... он мне не писал никаких смс, хотя ведь у них есть перерывы, зато потом ответил и то с зябкой отсраненностью и незаинтересованностью.

— Видимо большая загруженность, — успокаивающе подбадривает парень напротив. — Всё будет в порядке. Если он у тебя деловой мужчина и ответственный, незаменимый человек в компании, то понятное дело у него будет каждый час распланирован, а то и каждая минута. Не стоит сильно забивать этим голову. Если он тебя любит, то никуда не денется, уж поверь. Даже если держать человека всё время рядом, контролировать каждый шаг и слово, рано или поздно это приведёт к чему-то не очень хорошему, мягко говоря. Люди не любят, когда их зачастую дрессируют.

— Я не совсем об этом, просто навязчивые мысли. Я его не контролирую, а доверяю.

— Думаю всё будет хорошо. Наверное ты себя изрядно накрутила. Все образумится. Он занят. Как освободится, поговорите и всё встанет на свои места. Попробуй расслабиться, ничего серьезного не случилось из-за чего стоит переживать на ровном месте... Возможно эт...

— От него пахло женскими духами... — начинаю я, и Артём в моменте замолкает, — такими чужими...сладкими...дешёвыми... Аромат показался знакомым... В тот день он вернулся очень поздно.

— Может быть ты себя накручиваешь сейчас?

Но его вопрос я пропускаю мимо ушей, полностью сосредоточившись на внутренних ощущениях, пытаясь воспроизвести тот момент.

Интересно, что это я вспомнила только сейчас, а до этого почему-то вылетело из головы, ведь на мои слова он ответил, что это мои духи, которые он дарил мне на восьмое марта. Говорил, что его рубашка лежала сверху на моей водолазке и пропахла вдоль и поперек духами, а времени искать одеть что-то другое не было. Я поверила, но сейчас почему-то сомневаюсь. Почему? Всё из-за странного поведения. Наверное я себя накручиваю и он действительно просто сильно загружен?

Я решаю замолчать, удивлённая собственной откровенностью. Я вообще не планировала говорить об этом. Ни с кем, а уж тем более с Артёмом. Мы знакомы то с ним меньше суток.

Он откладывает вилку в сторону, его взгляд становится собранным и внимательным. Он не перебивает, просто даёт мне говорить, и в этой его тишине присутствует странная поддержка.

— Попробуй расслабиться и поберечь нервные клетки, они не восстанавливаются.

— Я обычно чувствую ложь на вкус, Артём. Как горький привкус во рту. У меня уже крыша едет, если честно. С ночи на сердце неспокойно, будто что-то не так, будто что-то происходит, а я не понимаю что и где... — Я с силой ставлю ложку на блюдце, с грохотом нарушив тишину нашего угла. — Я схожу с ума? Мне кажется?

— Не кажется, — тихо, но очень чётко говорит Артём. — Если чувствуешь — значит, есть причина. Доверяй своей интуиции. Она редко обманывает.

Я тяжело вздыхаю, не зная как быть.

Его слова становятся тем последним разрешением, которого я неосознанно ждала. Глаза мои наполняются не слезами, а решимостью, а в голове уже зарождаются мысли, которые требуют немедленного действия...

— Давай мы с тобой попробуем отвлечь тебя от дурных мыслей, как тебе такая идея? — вдруг предлагает он, слегка улыбаясь и, его тон сменяется на более лёгкий.

— И каким образом, позволь-ка мне узнать? — настораживаюсь я.

И что, интересно, он собирается придумать?

— Предлагаю экскурсию по одному из известных музеев по картинам основоположников тех годов. Что скажешь?

Его брови заманчиво и игриво приплясывают. Это так неожиданно, что я на секунду опешиваю.

Идея с музеем висит в воздухе странным, но заманчивым предложением. После той ледяной пустоты, что сковала меня после разговора с Мишей мне вообще ничего не хотелось, но....

— С чего вдруг такое предложение?

—Я в курсе, что ты увлекаешься живописью, как и Алина, а ещё ботаникой.

— От-т-ткуда ты знаешь?! — я откровенно столбенею.

— Прочекал твою страничку в ВК. — Он пожимает плечами, как будто это самая естественная вещь на свете.

Он реально друг Ярослава Дронова!

«С кем поведешься от того и наберёшься!»

«Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты».

— Когда успел?

— Сегодня. 

— А конкретно?

— Думаю, это не имеет значения. Главное, что? Правильно, то, что я знаю.

В его нагловатой прямолинейности столько обезоруживающей искренности, что я сдаюсь. Не даром он всё-таки друг Ярослава.

— Ла-а-адно, — протянуто проговариваю я, соглашаясь. — Пошли. Надеюсь не заскучаю.

— Со мной не соскучишься, — добродушно заявляет Тёма.

Иш, какие мы самоуверенные!

— Официант! Можно счёт? — подзывает шатен официанта за наш столик, пока я раздумываю правильное ли я приняла решение?

Я действительно согласилась?

******

Так как Артём приехал сюда вместе с Ярославом и его машина осталась где-то там за тридевять земель, он заказывает такси, и мы прямо от кафе едем в музей.

— Не боишься, что я тебя занудными лекциями замучаю? — спрашиваю я по дороге, нарочито брутально, прищуренно смотря на него.

— Да я сам в этом ничего не понимаю, — с лёгким смешком признается он. — Буду твоим верным оруженосцем. Ты будешь водить, а я смотреть. И на тебя в основном.

От такой прямолинейности я столбенею, а мой щит даёт трещину.

******

Музей встречает нас прохладной, почти церковной тишиной. Артём покупает билеты и с видом заговорщика шепчет: «Веди, я в твоих руках», что я и делаю. Здесь не слишком много людей: кто-то одиночно расхаживает из одного зала в другой, что-то паралельно записывая в блокнотик; кто-то фотографирует; также есть небольшая группа людей, гулящие вместе с экскурсоводом.

Я веду его по залам, сначала на автомате, выдавая заученные ещё в университете факты.

Мы бродим и я, не особо надеюсь на интерес, но начинаю вполголоса комментировать работы, думая, что наврятли ему захочется слушать. Рассказываю про один неочевидный символизм в картине, которую все проходят мимо, но Артём на удивление не просто кивает, он слушает, вглядывается в полотна, переспрашивает Смотрит туда, куда я показываю и задаёт вопросы. Не из вежливости, а действительно пытаясь понять. И меня это очень поражает.

— А почему он здесь использовал именно этот цвет? — спрашивает он, склонив голову набок. — Мне кажется, или он создаёт ощущение тревоги?

Я останавливаюсь и смотрю на него по-новому. Это был не тот вопрос, который задаёт человек, желающий блеснуть эрудицией. Это искренний интерес.

Мы стоим полчаса у одной картины, споря о том, что хочет сказать художник. Он не соглашается со мной просто так, отстаивает свою точку зрения, и в его аргументах есть какая-то неожиданная, грубоватая чуткость.

Потом мы переходим в зал с ботаническими зарисовками. Я замираю у витрины с работами скромного, но гениального иллюстратора XIX века, которого я обожаю, – небольшой этюд с букетом полевых цветов.

— О, смотри, это же редчайший «Чертополох королевы Анны»! — не удерживаюсь я, забыв о снобизме. — Его почти не изображали в таком ракурсе! — вырывается у меня с неподдельным восторгом. — Видишь, эти оттенки сизого на стебле?

Он подходит и наклоняется ближе, почти уткнувшись носом в холст, изучая каждую трещинку кракелюра.

— Колючий, — заключет он, отходя. — Но внутри, наверное, сильный. Раз пробился сквозь асфальт истории, чтобы его нарисовали.

Из меня вырывается лёгкий смех. Это странная, но удивительно точная метафора. В этот момент что-то щёлкает. Я смотрю на него — на этого «мажора» (как мне думалось ранее), с другой стороны. Я и не думала, что он может часами слушать мои рассуждения о искусстве и видеть в колючем чертополохе внутреннюю силу.

— Вот это, — я останавливаюсь перед монументальным полотном какого-то малоизвестного академиста. — Считается неудачной работой.

— Почему? — интересуется, рассматривая данную картину.

— Композиция перегружена, колорит мутный.

Артём прищурился.

—А по-моему, норм. Смотри, как он собаку тут написал. Верный пёс. Хозяину, наверное, всё равно, красивый он или нет. Главное – преданный.

Его взгляд примитивный, но в нём есть какая-то первозданная, неиспорченная искусствоведами правда.

Моя маска холодности тает по отношению к этому человеку. Возможно я слишком быстро повесила на него ярлык, даже толком не узнав человека. Первый взгляд обманчив. Передо мной просто Артём. Немного прямой, может быть, где-то неотёсанный, но искренний и по-своему глубокий парень. Нормальный пацан.

Мы выходим из музея затемно, и город встречает нас уже зажжёнными огнями. Прохладный вечерний воздух свеж и приятен после насыщенной атмосферы выставочных залов. На душе светло и непривычно спокойно, будто тяжелый, гнетущий камень (возрастал всё больше от каждой мелочи, которой было случайно уделено мое внимание), который я таскаю в груди последние недели, наконец-то растворяется в тишине музейных залов и неторопливых расспросах Артёма. Отпускаю свои волнения насчёт Михаила, вероятно я сама всё выдумала. Я молчу, переваривая всё произошедшее: тихий шепот паркета под ногами, глубокие краски на полотнах, умиротворяющую тишину, в которой тонут тревожные мысли.

Я иду рядом с Артёмом, краем глаза отмечая, как уличные фонари выхватывают из темноты его профиль. Этот вечер полностью переворачивает мое представление о нём. Он предстаёт передо мной парнем-загадкой.

— Ни за что бы не подумала, что такой парень, как ты, интересуется живописью, — наконец срывается с моих губ.

Артем поворачивает ко мне голову, и в его глазах заплясывают веселые огоньки.

— А чем по-твоему я должен увлекаться? — в его голосе слышится откровенный интерес и легкая насмешка.

Я чувствую, как слегка краснею. Мой взгляд падает изучающе на его широкие плечи, на уверенную, немного развязную походку, на темную куртку.

— Ну, ты похож на человека... — я делаю паузу, подбирая слова, боясь его обидеть. — Который увлекается качалкой, тачками и... сидением с друзьями с пивом у гаража.

Я выпаливаю это и тут же приготовливаюсь к его смеху. Но он не смеётся. Вместо этого Артем замедляет шаг, внимательно глядя на меня. В его взгляде нет обиды, лишь глубокая задумчивость.

— Гаражи – это скучно, — наконец произносит он, и уголки его губ дрогают. — А картины... В них есть тайна. Можно смотреть на одно полотно сто раз и каждый раз находить в нем что-то новое. Как в людях.

Он делает паузу, давая мне прочувствовать его слова.

— Вот ты, например, Роза. С первого взгляда – колючая, замкнутая. Кажется, что вся в себе. А на самом деле... — он жестом показывает на освещенный фасад музея позади нас, —  ...внутри у тебя целый мир красок. Просто его нужно разглядеть.

От его слов по моей коже пробегают мурашки. Он говорит так просто и искренне, что не верить ему невозможно. Не помнится, чтоб Михаил говорил мне что-то подобное. Вероятно первое время в цветочно-букетный период, а сейчас..? Куда всё подевалось?

Мысли опять накатывают навалом, стоит вспомнить.

Мы доходим до смотровой площадки, с которой открывается вид на весь город, утопающий в огнях. Артём останавливается и, глядя на это сияние, заканчивает свою фразу:

— И иногда, чтобы увидеть эти краски в другом, нужно сначала показать свои. 

Шатен какое-то время молчит, засунув руки в карманы теплой куртки, о чем-то изрядно думая, затем оглядывается на меня и в его глазах нет ни единого намёка на привычную иронию, которую я успела застать в начале вечера.

— А ещё нужно перестать слушать всех вокруг и начать слушать себя. Ты умная. Ты разберёшься.

Вслух не произнося, но мысленно соглашаюсь, что он действительно прав.

— Спасибо, что помог отвлечься от навязчивых мыслей. Я успокоилась. Возможно я себя накручиваю без весомой причины, — говорю ему и признаюсь самой себе.

Он одобрительно смотрит на меня.

— Знаешь, я не буду сидеть сложа руки. Я думаю сходить к нему в офис. Прямо сейчас. Привезу ему домашней еды. Зная какой он трудоголик у меня, сомневаюсь, что он нормально покушал сегодня, — мягко произношу, представляя как он сидит за своим рабочим столом, смешно хмурится и разгребает документы в разные стороны.

Артём кидает на меня внимательный взгляд.

— В таком случае, я могу тебе помочь. Могу составить компанию, хочешь? Чтобы не скучно было одной идти.

— Хорошо.

Он без лишних слов кивает.

— Только сначала всё равно нужно будет зайти домой за едой. Разница всё-таки присутствует. Домашняя куда вкуснее ресторанной.

Я тепло улыбаюсь, вспоминая его реакцию на запечённую, сочную курочку с золотистой корочкой и макароны в томатной пасте. Тогда он целый вечер приговаривал, какая у него замечательная, золотая на все руки девушка!

*****

Дорога до дома мелькает как одно сплошное, напряженное пятно. Мы идём в гробовом молчании, лишь шум мотора проезжающих мимо машин и биение моего собственного сердца заполняют тишину между нами. Я мысленно репетирую улыбку, с которой появлюсь в кабинете Михаила, представляя его удивлённое, обрадованное лицо. Но чем ближе мы подходим к моему с Мишей дому — красивому, с аккуратному фасаду, который когда-то казался символом нашего общего счастья — тем сильнее сжимается холодный комок в животе.

Как только мы подходим к нужному дому, моё лицо бледнеет, в нём читается недопонимание и удивление с поддающимися вопросами.

— Всё хорошо? — спрашивает Артём, останавливаясь на месте и разворачиваясь ко мне всем корпусом. Он внимательно вглядывается в моё перекошенное лицо, не понимая моего внезапного беспричинного замешательства. Его взгляд, обычно насмешливый, теперь пристальным и настороженным. — Розалия?

Я не сразу отвечаю, тыча пальцем в парковочное место, где стоит знакомая машина.

— Я не знаю. Его машина... Неужели он уже вернулся с работы? Он говорил, что закончит не раньше часа ночи, — задумчиво бормочу себе под нос, совершенно не понимая, пока внутри зарождаются слабые подозрения.

Внутри что-то ёкает, слабый, но отравленный росток подозрения.

Может, всё закончил раньше? Устал, поехал домой? Логично. Но почему тогда всё мое существо охватывает мелкая, предательская дрожь, будто перед падением в пропасть?

— Подожди здесь, пожалуйста, — бросаю Тёме, делая шаг к подъезду.

Но он уже рядом, его шаг твердый и решительным. Его взгляд скользит по темным окнам дома, и парень нахмуривается.

— Нет. Я зайду с тобой.

— Артём, это как минимум странно! — шепчу, пытаясь образумить его. — Я привожу какого-то парня домой, когда у меня есть... Ну, ты понимаешь!

Но он уже идёт к входной двери, его спина прямая и непреклонная. Упрямый, черт возьми. Я, покорно вздыхаю и плетусь следом. Его лицо в свете вечерней лампы-фонаря становится непроницаемым и каменным.

— Ладно, — сдаюсь. — Только, умоляю, тихо. Я же сказала ему, что ночую у мамы. Не хочу лишних вопросов.

Шатен лишь коротко кивает, его тень неотступно следует за мной по пятам.

Я берусь за ручку нашей с Мишей жилья, но дверь не поддаётся.

Ледяная игла страха колит меня под сердце.

— Странно... — шепчу я, чувствуя, как по телу разливается напряжение. — Если он дома, то почему дверь закрыта?

Артём нахмуривается еще сильнее, и я чувствую как тревога сжимает мне горло.

Благо у меня запасные. Достав второй ключ, я с дрожащими руками вставляю его в замок. Дверь открывается, упираясь в тонкую стальную полоску цепочки. В щель тянет знакомым домашним теплом, смешанным с едва уловимым, чужим парфюмом. В доме царит тишина и полумрак.

Проворачиваю ключ как можно тише и также тихонько проскальзываю в прихожую и оглядываюсь, прислушиваюсь.

— Кажется, он просто вышел в магазин, — с облегчением выдыхаю, протискиваясь в прихожую и снимая верхнюю одежду. Сердце начинает успокаиваться. — Тём, ты можешь тогда...

Мои слова утопают в неожиданно раздавшегося звуке...

Сверху, со второго этажа, доносится звук. Нечеткий, приглушенный, но абсолютно, до боли узнаваемый. Низкий, сдавленный стон. Женский. Затем мужской смех — тот самый, низкий и бархатный, который я так люблю....

— ...идти...

Ледяной вал прокатывается по мне от макушки до пят, выжигая всё внутри. В голове проносится: Я сказала, что ночую у мамы... Он дома... Неужели...?

Мир сужается до тоннеля, в конце которого та самая дверь. Я перестаю дышать.

— Розалия, — передо мной возникает Артём. Он хватает  меня за плечи, его пальцы впиваются в кожу, пытаясь достучаться. — Роза!

— Скажи, пожалуйста, что мне послышалось... — мой голос хриплый шепот, прерывающийся  и дрожащий на каждом слоге. — Просто скажи...

Поднимаю на него глаза полные страха и вижу его лицо. Он всё слышал. И в его расширенных зрачках читается тот же ужас. Этого достаточно.

Я скрываюсь с места к лестнице, не снимая ботинок. Неслышно начинаю подниматься по деревянным ступенькам на второй этаж.

Сильная рука снова хватает меня за запястье, пытаясь остановить. Артём. Он молчит, но его глаза, расширенные от ужаса, будто умоляют: «Не надо. Не иди туда. Сбереги себя». Однако я мягко, но резко, с силой, дёргаю руку, высвобождаясь. Взгляд, полный такой немой ярости и предсмертной боли, заставляет его невольно разжать пальцы.

Я должна это видеть, даже если это меня разобьёт.

И я поднимаюсь дальше, словно плывя вверх по лестнице, как приговоренная к эшафоту. Он остаётся внизу, застыв в тени.

Дверь в спальню приоткрыта. Из щели льётся тусклый, интимный свет торшера и доносятся  те самые звуки, которые теперь разрывают душу в клочья и режут слух, как стекло: сдавленные стоны, шёпот, скрип кровати. Набравшись решимости и сделав последний, глубокий вдох, я толкаю дверь.

И замираю на пороге, не веря собственным глазам...

*****

Он разгребет твой бардак в голове, квартире
Он будет знать тебя от и до

Он будет лучшим мужчиной в мире, кроме

Ну ты сама поняла, кого

POV Алина

Дверь квартиры Ярослава закрывается с тихим щелчком, отсекая шумный город, внешний мир, погружая нас в знакомую, но теперь странно натянутую атмосферу. В воздухе пахнет кофе, древесиной и его парфюмом — тот самый запах, что стал для меня и уютом, но в то же время источником смятения; опьяняющий аромат, который я уже успела узнать и привязаться. Один из моих слабостей в отношении него.

— Раздевайся, чувствуй себя как дома, — его голос звучит привычно, но с едва уловимой усталостью. Он снимает своё пальто и вешает его в шкаф, двигаясь с той же уверенной грацией хищника на своей территории, который знает каждый уголок своего логова. Но сегодня в этой грации сквозит какая-то осторожность, будто он боится сделать лишнее движение. — Давай сюда, — обращается он ко мне, забирая из моих рук верхнюю одежду и вешает рядом со своим пальто, бок о бок, прямо как мы. — И это тоже, — он красиво выкидывает из моих рук букет сухоцветов, — Поставлю в вазу, если ты не против, — Я положительно киваю, и он уходит на кухню.

Я снимаю ботинки и прохожу в гостиную, к большому панорамному окну. Город внизу усыпан сверкающими огнями, как россыпью драгоценностей, как и в тот первый раз, когда мне довелось оказаться здесь. Но теперь всё немного иначе. Здесь, на высоте, чувствуется та самая недосягаемость, о которой поёт SHAMAN со сцены. Ирония судьбы — сейчас я в самом эпицентре этой недосягаемости.

— Ромашковый? — прерывает он мои мои размышления. — Как тогда? Или всё же кофе с молоком? — доносится его голос со стороны кухни, а на заднем фоне уже греется вода в чайнике. — После такого дня, думаю, ромашка будет полезнее, — советует блондин, показываясь с дверного проёма.

— Ромашковый, — соглашаюсь я, обнимая себя за плечи.

Хоть я и согласилась на кофе, но сейчас будет к месту ромашковый чай для нас обоих. Нервы всё ещё звенят внутри, как натянутая струна. Не прочь устранить их и заодно себя.

— Я тоже выпью ромашкового. После всего пережитого думаю, он будет кстати. Успокоит нервы.

Едва заметно киваю на его слова и продолжаю любоваться видом из окна многоэтажного здания его квартиры. Тишина в квартире Ярослава иная, чем в деревенском доме бабушки. Здесь она глухая, немного скованная и не менее гулкая.

Всё ещё ощущаю на губах сладковато-горькое послевкусие от всего сказанного и несказанного между нами с Яром, и воздух между нами витает чувственное лёгкое напряжение. Атмосфера сама по себе не даёт шутки шутить.

Я провожу пальцами по шершавой ткани дивана, и в голове беспокойным эхом отзывается мысль: «Надеюсь, мама меня не потеряла?»

Образ матери, усталой и вечно чем-то озабоченной, но с неизменной тревогой в глазах, когда дело касалось дочери, вызывает внезапный приступ нежности и вины. Я тянусь за телефоном, его холодный корпус становится якорем в море моего смятения.

«Может, стоит ей написать сообщение, чтобы она не волновалась, где находится её дочь?»

Пальцы сами выводят короткое:

«Ма, у меня всё хорошо, я не в деревне, а в городе. На связи. Целую».

Просто, без подробностей. Подробности вызывают лишние вопросы, а мне самой сейчас нужны ответы, а не вопросы.

Взгляд скользит по списку чатов и останавливается на имени «Рози».

Сердце сжимается.

А ещё нужно написать Рози. Последнее, что я писала подруге, было отчаянное: «Извини, что пропала. У меня тут... в общем, всё сложно. С Яром. Кажется, я совершила ошибку». А теперь что? Сообщить, что мы «друзья»? Звучит как плохая шутка, как поражение.

«Напишу, что в конечном итоге мы сошлись на том, чтобы остаться друзьями», — решаю я, снова ощущая тот самый горький привкус компромисса.

Пальцы замирают над экраном. И тут же, словно нарочно, из глубин памяти всплывает низкий, уверенный голос Розалии, её слова, сказанные с той прямотой, что режет  правду-матку: «Ты не сможешь долго контролировать свои чувства и держать их в узде, Алина. Не обманывай себя».

Я закрываю глаза, снова ощущая тот же укол — смесь раздражения и страха.

«Я без понятия, что она имела ввиду», — попытаюсь сама убедить себя, но обмануть не выходит. Я то понимаю. Прекрасно понимаю. Речь шла о том, что наша «дружба» с Ярославом — это хрупкая лодка, которую я пытаюсь провести между айсбергами своего страха и его терпения. А под водой — бушует океан невысказанного, и одна волна, одно неловкое слово, один его взгляд — и всё пойдёт ко дну.

Я откладываю телефон, так и не отправив сообщение Рози. Нужно сначала самой поверить в эту историю про дружбу. А для этого требуется заглушить этот голос внутри, который нашёптывает, что Розалия, как всегда, права, как бы я не отпиралась и не признавалась самой себе.

Блондин возвращается через некоторое время с двумя большими керамическим черными кружками, из которых поднимается душистый пар приятного аромата успокаивающего чая.

То, что нужно.

Ставит одну напротив мягкого кофейного дивана на низкий журнальный столик специально для меня.

— Спасибо, — вежливо благодарю его.

— На здоровье, — отвечает тем же.

Сам устраивается рядом, в глубоком кресле, также поставив кружку перед собой, после чего стягивает с себя темный свитшот, оставаясь в такой же тёмной футболке, обтягивающей рельеф его торса.

В этой простой футболке он выглядит менее звездным и более... доступным. Таким же, как в деревне у бабушки, как у своей семьи.

Я отвожу взгляд в сторону, будто меня ночной город за окном интересует куда больше, чем блондин в футболке передо мной.

Тишина повисает между нами — не неловкая, а скорее, выжидающая и многозадачная. Он не торопит меня начать разговор, а даёт время собраться с мыслями, просто смотря на меня своим пронзительным, всевидящим взглядом, который, кажется, читает самые потаённые уголки моей души, прекрасно видя все мои страхи и сомнения насквозь.

Я присаживаясь на диван и обхватываю теплую кружку руками, чувствуя, как жар проникает и согревает мои озябшие от холода пальцы. Глубоко вздыхаю, наполняю лёгкие кислородом и собираюсь с разбегающимися мыслями.

— Зачем ты всё это делаешь, Яр? — наконец срывается с моих губ. — Цветы, погоня, вот это вот всё... Ты же сказал — друзья. А друзья так не поступают.

Он делает небольшой глоток чая, его глаза не отрываются от моего лица. В них нет привычной насмешки или бархатной игривости, только серьезность, какая редко когда проявляется в чистом виде открыто.

— А как поступают друзья, Алина? — спрашивает он мягко. — Позволяют сбежать друг от друга в неизвестность, не спросив, что случилось? — задаёт он первый риторический вопрос. — Оставляют тонуть в собственных страхах? — следует второй. — Или всё же ищут, находят и пытаются понять? — третий вопрос догоняет второй, обрушиваясь на меня водопадом.

— Ты знаешь, что я не об этом, — бормочу в ответ, не отрывая глаз от кружки в своих руках.

— Я знаю, — он вздыхает и вздыхает будто обречённо, поставив кружку перед собой, после чего складывает пальцы в замок. — Я знаю, что ты не об этом. Но я не знаю, как ещё до тебя достучаться. Слово «друг» и «дружба» для тебя – как щит. Ты прячешься за ними каждый раз, когда тебе страшно. А мне... мне надоело стучать в броню. Но я буду. Потому что иначе потеряю тебя совсем, — его голос опускается до едва различимого шёпота и в этом шёпоте что-то есть.

Он говорит тихо, но каждое слово бьёт точно в цель. Я чувствую, как моя защитная броня каждый раз даёт трещины. Боюсь, скоро она сломается.

— Мне страшно, — тихонько шепчу я, также едва слышимо, опуская глаза в золотистый настой ромашки. — Мне страшно от того, что я чувствую, когда ты рядом. От той силы, что исходит от тебя. Ты... ты как ураган, Ярослав. Ты врываешься в жизнь и переворачиваешь всё с ног на голову. А я... я не знаю, как с этим жить. Как потом буду собирать себя по кусочкам, если ты... уйдешь.

Лин... — моё имя в ласкательной форме слетает с его сладких губ.

— Потому что все уходят, — я перебиваю, не даю ему начать. — Без разницы. Люди не остаются. Лишь вопрос к времени, когда это произойдет, поэтому я всегда считала, что лучше не привязываться к человеку, не привыкать к его присутствию, не строить планы и прочее, чтобы в конечном итоге не остаться с разбитым корытом, после его исчезновения.

Я рискую и поднимаю на него глаза. Его выражение лица смягчается, в серых глазах плескается какая-то сложная, глубокая эмоция — смесь боли, понимания и той самой, невыносимой нежности вперемешку с заботой.

Я никуда не уйду, Алина. Я не исчезну, — говорит он так тихо, что это почти слышится шепотом, но с такой непоколебимой уверенностью, что по моей коже бегут  мелкие мурашки. — Я потратил много времени на то, чтобы тебя найти, чтобы просто так взять и уйти? Даже как друг. Не дождешься, — блондин слегка улыбается одними уголками губ, сочтя эту фразу забавной на секунду, после чего снова возвращается эта серьезность и непоколебимость, которая непонятно что за собой несёт. — Если, конечно, ты сама мне не дашь понять.

— Иногда бесполезно долго стучаться в намертво закрытые двери, — произношу я тихонько, будто боясь этой фразой что-то разбить.

— Ключевое слово – иногда, — его губы растягиваются в лёгкой теплой полуулыбке.

— Но твоя жизнь... твоя карьера... — я смахнула предательскую слезу. — Ты — SHAMAN. Ты принадлежишь тысячам людей. У тебя нет права на такую... слабость, как обычная дружба.

Он резко встаёт на ноги, и я инстинктивно поднимаю на него глаза. Блондин делает пару шагов и присаживается на корточки возле меня, что я резко отпрянываю.

Ты — не слабость, — его голос звучит низко и страстно, смотря прямо в мои глаза. — Тыединственная сила, которая заставляет меня чувствовать себя живым, а не картонным персонажем со сцены. Да, я SHAMAN. Но прежде всего я — мужчина. Мужчина, который нашёл... друга, — он делает едва заметную паузу, будто споткнувшись об это слово, — ради которого готов перевернуть весь этот чертов мир, если это будет нужно. Чтобы... просто... остаться рядом.

Его взгляд такой прямой и честный, что у меня перехватывает дыхание.

— Я не прошу тебя сразу во всё это поверить. Я просто прошу... дай нам шанс. Дай мне шанс остаться твоим другом. Дай мне возможность доказать, что твой страх меня недооценивает. И мои намерения. И мою... преданность как друга.

Я смотрю в его глаза и вижу в них не звезду эстрады, а просто человека. Уставшего, уязвимого, настоящего. И в этот момент все мои страхи и сомнения кажутся такими мелкими и незначительными перед простой, искренней правдой, которая звучит в его словах.

Я медленно, будто в замедленной съёмке, киваю.

— Хорошо, — выдыхаю. — Один шанс. Один. Только... — я поднимаю на него глаза, пытаясь придать своему голосу твердость. — Только как друзья. Ты понял меня, Дронов? Только так.

Его лицо озаряет эта озорная улыбка, но на этот раз она была другой — не ослепительной и победной, а сдержанной, облегченной и... немного грустной. Он ничего больше не говорит. Просто возвращается на своё место и берёт в руку кружку.

— Тогда выпьем за это, — говорит Яр, и в его глазах снова пляшут озорные искорки, но теперь они светят приглушенно. — За один шанс на дружбу, который я, черт возьми, постараюсь не упустить.

Его слова звучат крайне подавленно...

Мы выпиваем наш ромашковый чай, пока за окном горят ночные фонари. Между нами тянется прочный, но хрупкий мост под названием «дружба». А по ту сторону окна, в отражении в стекле, я вижу его лицо — и в его глазах читается совсем иная, невысказанная история, которую он тщательно прячет за бархатом своего голоса и надёжной маской друга.

Но это уже его тайна. А у нас договор.

******

POV Ярослав

Она сидит, поджав ноги на диване, а я смотрю на неё, читая в её больших голубых глазах бурю, которую эта девушка пытается усмирить. В них плещется целый океан — тревога, усталость, и та самая хрупкая надежда, что заставляет моё сердце сжиматься. Я готовлюсь к разговору, к исповеди, но прежде чем начать, в памяти всплывают картинки, которые въелись в меня, как ожоги.

Вспоминаю ненароком о моменте, когда лазил по её странице и наткнулся на информацию про отца, но не просто информацию. Я наткнулся на целый мир, яркий и солнечный, который бесследно исчез с глаз, оставив после себя кровавый отпечаток на сердце, но в то же время – и яркий свет.

Помню, как смотрел несколько видео, и все они связаны с ним.

На первом она, маленькая пушинка со светлыми белыми кудряшками (видно волосы ещё не приняли свой естественный оттенок), каталась на его плечах, визжала и заливисто смеялась, крепко вцепившись ручонками в его шею. А на фоне играла та самая песенка «Неразлучные друзья – Непоседы». От неё у меня самого в горле вставал ком — с этой песней связаны и мои собственные, давно запрятанные воспоминания.

На втором видео она встречала его с работы. Крохотная, вся сияющая. Улыбка до ушей, а в глазах — столько беззаботного счастья, что больно было смотреть.

На третьем они рисовали за столом. Она — вся чумазая, руки в краске, платье в разводах. И она тыкала пальчиком, испачканным в красной акварели, ему в щёку.

— Папа, у тебя тут кака.

— Дак, конечно, кака, ты же сама заляпала меня.

— Нет, — капризно вертела головой Алинка, не отрываясь от своего шедевра.

— Что нет? Разве это не ты была?

— Нет.

— А кто?

— Мама, — беззастенчиво указала она в сторону камеры и залилась смехом.

Я тогда сидел перед монитором и смеялся вместе с ней. Боже, она росла таким солнечным ребёнком.

Помню ещё одно видео. Маленькая, лет пяти, с двумя смешными пучками на голове, в ярком сарафанчике. Она сидела на плечах у отца — высокого, улыбчивого мужчины, чьи глаза светились безграничной любовью. Он кружился с ней по лужайке, а она заливалась звонким, беззаботным смехом, вцепившись ручонками в его волосы. Голос за кадром, мамин, нежно говорил: «Алинка, посмотри в камеру!»

На четвертом они готовили печенье, а мама снимала.

— Что это вы с папой делаете, расскажи, Аль?

— Делаем печенье, да Лин? — перехватил инициативу отец, с гордостью демонстрируя формочки.

—Дя! — уверенно подтвердила Алина.

— Стой, стой, Аля, убери каку со рта! Нельзя это кушать! — с тревогой воскликнула мама за кадром.

Девочка развернулась к камере — всё личико в муке. Такое милое и озорное.

Смотря видео, я прикрыл рот ладонью и тихо трясся от смеха. Какая же она была душка.

На пятом... на пятом она, в жёлтом платьице, бегала по зелёному двору и стреляла в отца из водного пистолета. Он смешно убегал, прятался, хватался за грудь и падал с криком.

— Убила! Убила! Убила! — ликовала Алинка, подбегая к нему.

Но он резко вскакивал.

— «Бу!» — и теперь уже она с визгом убегала от «зомби», махая ручками.

Какие тёплые воспоминания... Я не мог в тот день перестать улыбаться, глядя на это призрачное эхо её счастья. Я сидел перед монитором и смеялся вместе с ней, — мысленно говоря себе. — «Господи, она росла таким солнечным ребёнком. Настоящим лучиком. Её смех был таким заразительным, что казалось, он может растопить любую хмарь».

Я вспоминаю, как она, уже набегавшись, устроилась у отца на коленях и, запрокинув голову, что-то ему шептала на ухо. А он склонился к ней, и на его лице застыло выражение такой нежности, будто он держал на руках самое большое сокровище в мире.

«Он так её любил, — пронеслось в моей голове, как эхо. — Он и сейчас её любит... Этот её свет был таким естественным, таким нерушимым. Она думала, что так будет всегда».

Со временем её волосы приобрели свой естественный цвет – русый. Не думал, что она крашеная брюнетка. Потом по времени дальше идут школьные фото, снимки с подругой, какие-то грамоты... А потом — резкая, оглушительная пауза. Почти год — ничего. Ни одной новой фотографии. Пустота.

А затем — новый аватар. И шок. Вместо солнечных русых волос — волосы цвета воронова крыла. Чёрные, как ночь. Бледное, почти прозрачное лицо. И глаза... Боже, эти глаза. В них не осталось и следа того огонька. Они стали потухшими, пустыми. Словно кто-то выключил в ней свет.

Я не ошибся тогда. Это не мерещилось. Она изменилась. Резко и навсегда. Каким-то шестым чувством я понял — случилось что-то. Что-то, что сломало ту весёлую девочку и превратило её в ту закрытую, осторожную женщину, что сидит сейчас передо мной. И когда я в ресторане спросил о детстве, я видел, как она внутренне содрогнулась, как лицо её помертвело. Я задел живую, незаживающую рану. Она тут же обняла себя за плечи — её любимый жест, щит от всего мира. И я отступил, поняв, что лезть туда нельзя.

А потом я увидел закреплённый пост. Детские фото, где она обнимала отца за шею, целовала его в щёку. И подпись, от которой сжалось всё внутри: «Прости, но мне тебя не хватает... Хоть и прошло столько времени, я всё равно очень скучаю...» И ниже— песня KASIA — «Папа».

И тогда до меня всё дошло. Всё. Всё разом. Помню, как говорил себе: «Боже... Подождите... Я такой слепой,бестолковый дурак! Я спросил тогда у неё в ресторане, даже не подумав! Я мог хотя бы предположить! Я видел эти фото, видел дату... Я видел эту боль, но не сложил два и два. Боже...»

«Всегда» закончилось слишком быстро. Через какое-то время отца не стало. И свет в маленькой Алине не погас, нет. Он стал... другим. Более хрупким.

А сейчас...

Поднимаю глаза на девушку, сидящую напротив на подоконнике. Длинные вороного цвета волосы, большие, словно распахнутые в мир, голубые глаза, миниатюрный рост, возможно, из-за которого её многие принимают за хрупкую куклу. Она тихонько пьёт свой ромашковый чай, обхватив ладонями горячую кружку, и смотрела на ночной город за окном. Огни фонарей и окон тонут в её зрачках, словно отражения далёких, недосягаемых звёзд.

«Сейчас она всё так же прекрасна и забавна, — произношу в своих мыслях и сжимаю в кармане кулак от нахлынувшего чувства щемящей нежности. — Но эта её улыбка... она стала другой – осторожной, будто она боится, что её отнимут».

Я ловлю её улыбки теперь. Они такие же ослепительные, но... осторожные. Они появляются на её лице, словно первые весенние лучи, пробивающиеся сквозь толщу мартовских туч — тёплые, но робкие, будто она боится, что их заметят и отнимут. Её смех стал тише, в нём появились паузы, будто она каждый раз проверяет, можно ли смеяться именно сейчас, именно вот так, от всей души.

Поймав на себе мой взгляд, Алиша поворачивает голову и встречается со мной глазами. Её губы трогает та самая, осторожная улыбка.

—Что? — тихо спрашивает она. — У меня что-то на лице?

Качаю головой, не в силах отвести глаз. Я вижу в ней всё сразу — и ту маленькую девочку с беззаботным смехом, и ту подростка, пережившую боль утраты и предательства, и ту сильную женщину, что училась зализывать раны и вставать после падений. Все эти слои её жизни читаются глубине её глаз, в лёгкой тени, что иногда пробегает в её взгляде, когда она думает, что никто не видит.

— Просто смотрю на тебя, — честно отвечаю, и мой голос звучит немного хрипло. — Ты красиво смотришься. Как картинка, на которую смотреть можно, а трогать нельзя, но я поступлю нагло.

Она фыркает, но щёки её чуть розовеют. Макарова снова отворачивается к окну, но теперь её плечи расслабляется.

«Я не верну тебе того смеха, — говорю про себя, глядя на её профиль, очерченный светом ночного города. — И не заменю того, кого ты потеряла. Но я сделаю всё, чтобы твоя улыбка снова стала безоглядной. Чтобы ты не боялась, что её отнимут. Я буду тем, кто её охраняет».

В комнате повисает тихая, звенящая пауза, нарушаемая лишь потрескиванием свечи и нашим сбивчивым дыханием. Я наблюдаю, как Алиша сидит, сгорбившись, её плечи напряжены под тонкой тканью черного лонгслива, а взгляд уставился в одну точку на ковре, видя не узор, а свои собственные терзающие мысли. В её позе читается такая хрупкость и отчужденность, будто она заключена в невидимую стеклянную капсулу, недоступную ни для кого.

Что-то сжимается у меня внутри. Не мысль, а чистое, инстинктивное побуждение. Я отрываюсь от своего кресла, переступив через несколько шагов, разделявших нас, и, не говоря ни слова, просто обнимаю её.

Мои руки мягко, но уверенно обхватывают её сзади, ладони легли на её прохладные предплечья, притягивая её спину к своей груди. Я прижимаюсь подбородком к её макушке, чувствуя тонкий, едва уловимый запах её шампуня — что-то цветочное, смешанное теперь с дымом от свечи. Она вся вздрагивает и замирает, став на мгновение абсолютно неподвижной, будто окаменев от неожиданности.

— ...Что ты делаешь? — её голос звучит приглушенно, сквозь ткань моей футболки, в нем слышится недоумение и настороженность.

Я ничего решаю не усложнять. Правда проста.

— Обнимаю, — так же тихо отвечаю, чувствуя, как её короткие волоски на макушке щекочут мою шею.

Она молчит, переваривая это. Её тело все еще напряжено, как струна.

— Почему? — снова спрашивает она, и в этом вопросе сквозит не просто любопытство, а какая-то глубокая неуверенность. Будто она не может поверить, что кто-то может просто так, без причины, предложить ей поддержку.

Я могу сказать что-то пафосное. Но солгу. В этот момент мною двигает не сострадание и не жалость, а что-то более простое и человечное.

— Хочу, — произношу, и мой голос звучит низко и немного хрипло. — Просто хочу. Разве не достаточно?

Вот тогда и случается перемена. Не резкая, а очень плавная, как отлив. Я чувствую, как натянутые мышцы её спины начинают понемногу расслабляться. Она не делает резких движений, не откидывает голову, она просто... отпускает. Её спина, бывшая до этого дугой, прислоняется ко мне, и я чувствую всю её теплую, живую тяжесть. Её затылок полностью лег в ложбинку между моей ключицей и шеей, будто всегда там и должен находиться.

Она глубоко, с легким прерывающимся звуком выдыхает, и этот выдох похож на то, как будто она наконец-то выпускает из легких воздух, который не меняла несколько часов. Мои руки лежат на ее руках, и я чувствую, как дрожь, что была в них прежде, потихоньку утихает, сменяясь спокойной, ровной пульсацией.

Мы не двигаемся. Не говорим. Говорят наши тела. Говорит моё дыхание, выравнившееся в такт с её, говорит её спина, нашедшая опору, говорят мои руки, державшие её без требований и условий. В этой тишине, в этом простом жесте, больше понимания и утешения, чем в любых, даже самых правильных словах. Это мост, перекинутый через пропасть её одиночества, и она, шаг за шагом, делает выбор по нему пройти.

Мы молча смотрим на огни в окне, и в этой тишине больше понимания, чем в самых громких словах. Я держу в своих руках её хрупкое настоящее, помня о её прошлом и веря в то, что у нас есть общее, более спокойное будущее.

Я смотрю на неё, на эту сильную, сломленную, невероятную женщину в отражении окна, и моё сердце разрывается от стыда и бесконечной нежности. Я понимаю, что наш сегодняшний разговор должен начаться с простого присутствия, с тишины, хоть она и становится густой, тягучей. Она сидит, обняв свои колени, и смотрит куда-то внутрь себя, а я не могу отвести взгляд от её рук, белых от напряжения. Мне нужно сказать что-то. Что-то, что покажет, что я готов услышать всё, что она готова сказать. Или просто молчать. Потому что некоторые раны не требуют слов. Они требуют просто быть рядом. И я буду. Что бы ни случилось.

Без понятия сколько проходит времени, пока мы находимся в одном и том же положении. Я не считаю секунды, минуты. Хочется наоборот, чтоб всё продлилось вечно...

Я делаю тихий, осторожный вдох. Мой голос звучит почти шёпотом, чтобы не спугнуть хрупкое спокойствие.

В голове висит напряженный вопрос, и я его задаю.

— Аля... а каким был твой отец?

Она вздрагивает и замирает. Всё её тело становится неподвижным, только глаза метается в сторону, будто ища выход. Она не отвечает и просто сжимает пальцы в кулак, будто я словами дотрагиваюсь до раскалённого металла. Её взгляд медленно поднимается на меня, и в этих бездонных голубых глазах я вижу такую боль, что мне хочется немедленно взять свои слова назад. Но я держу её взгляд, показывая, что спросил не из праздного любопытства.

Алина сглатывает.

Я выпускаю её из объятий и присаживаюсь на диван рядом, и она поворачивается ко мне лицом. Её горлышко двигается судорожно, и она отводит глаза, снова уходя в себя, затем обнимает колени ещё крепче, словно пытаясь стать меньше, спрятаться.

Смотрю на неё и читаю на её лице отголоски каких-то непростых мыслей.

— Это одна из больных тем, на которые я предпочитаю не разговаривать, — её голос тихий, прерывистый. Она замолкает, и я уже готов сказать «не надо», но она делает усилие над собой и выдыхает: — Но я расскажу.

Она всего на секунду прикрывает глаза. Но у меня ощущение, что в её голове прокручиваются киноплёнки воспоминаний — те самые, что я видел лишь со стороны, а она проживала изнутри.

Снова судорожно сглатывает, перевоиспроизведя в голове отрывки детства, воспоминаний, связанных с человеком, который рано ушёл из её жизни.

Где-то в уголке затаенной души она наверное понимала, что рано или поздно разговор на эту тему состоится.

— Он был... добрым, — начинает она, и первое слово даётся с трудом.

Заметив паузу и некий скачок, я переплетаю наши пальцы в скрещенный замок, взглядом молча показывая, что я здесь.

— Слишком добрым. Таким, который верит всем подряд и которого... которого в итоге все и обманывают.

Вздыхает, не отводя взгляда от наших переплетённых рук, как будто пытаясь там найти ответы.

— И партнеры по бизнесу, и так называемые друзья. Я с детства помню, как мама плакала от бессилия, пытаясь его «уберечь от него самого». Он всех считал хорошими, пока ему наглядно не демонстрировали обратное.

Я вижу, как по её горлу пробегает судорога. Она долго молчит, собираясь с дальнейшими мыслями, с силами. И когда продолжает говорить, её голос тихий, отдалённый, а слова приходят отдельными, осторожными фразами, будто она нащупываю почву под ногами.

— Он...он пах табаком и краской... — выдохает она, глядя в пространство перед собой. — У него были руки... в царапинах и пятнах. От масляных красок.

Я не перебиваю, лишь моя рука переплетает наши пальцы в цепкий замок, а большой палец медленно водит по её поверхности кожи, мягким, ритмичным жестом поддержки.

— Он был художником... — продолжает она, и в её голосе впервые прорывается тонкая, как паутинка, нота тепла. — Не знаменитым. Писал вывески для магазинов... а дома... писал море. Говорил, что мы когда-нибудь... поедем и увидим настоящее.

Она резко замолкает, губы её дрожат.

— А потом... он просто сломался... И мама с ним заодно. У них своя крепость, а я... я осталась снаружи, с этим вот..., — она поворачивает ладони кверху, как бы демонстрируя невидимый груз, — с этим знанием, что доверять – это страшно. Мне было мало лет, поэтому я мало что помню, лишь обрывки из воспоминания о детстве, где есть он. Потом пошёл предтяжкий период, когда отец впал в депрессию. Ему сложно было найти силы продолжать делать своё дело. И в один из таких дней он лёг на диван и уснул, — её голос срывается, становится ещё тише, почти шёпотом признания. — И не проснулся.

Слёзы, которых, казалось, уже не остаётся, медленно и беззвучно текут по её щекам. Она даже не пытается их смахнуть.

— Инфаркт... Сердечная недостаточность...— шепчет она. — Мама сказала... что он очень устал.

И тогда, словно плотина, сдерживающая самые страшные воспоминания, прорывается. Она начинает говорить быстрее, отрывисто, её речь прерывается всхлипами.

— А я... я в тот день получила пятёрку по рисованию... Бежала домой... хотела ему показать... А он... он уже не дышит... А я трясу его за плечо и кричу: «Пап, посмотри!»... Я тогда не знала, что он больше не откроет глаза...

Её тело содрогается от беззвучного рыдания. Вся её хрупкая фигура сжимается, пытаясь стать меньше, спрятаться от этой боли, которая живёт в ней все эти годы.

Я решаю ничего не говорить. Не говорю «успокойся» или «всё прошло». Я мягко, но твердо разворачиваю её к себе, притягиваю поближе и обнимаю. Обнимаю так, чтобы она почувствовала себя в безопасности, чтобы её слёзы могли литься свободно, не стыдясь никого. Я прижимаю её голову к своему плечу, одной рукой обнимая за спину, а другой гладя её волосы.

— Всё, всё, я здесь, — шепчу ей в волосы. — Прости, что заставил тебя вспомнить. Но он должен был услышать. Я должен был услышать. Ты не одна теперь с этой памятью.

Алина вцепляется пальцами в его футболку и плачет. Плачет о том разбитом счастье, о девочке, которая так и не успела показать свой рисунок, о море, которое они так и не увидели вместе. Она выплакивает годы молчания, годы, когда ей приходилось быть сильной, потому что не было того, кто мог бы принять её слабость.

И я держу её. Просто держу. Принимая всю её боль, всю её историю, всю её израненную душу. Я хочу стать для неё той гаванью, где её самая страшная память наконец-то сможет найти приют и перестать быть одинокой.

Комната тонет в мягкой ночи, и лишь тусклый свет торшера отбрасывает теплые блики на стены.

Спустя минут пять, семь Алиша немного успокаивается, и наша поза меняется. Она лежит на мне, прижавшись щекой к моей груди и сжимая одной рукой мою футболку, а я прижимаю её к себе за плечо, а второй рукой ласково поглаживаю по волосам. Её ноги немного подобраны к себе, а взгляд устремлён куда-то вперёд, будто в пустоту, или же в прошлое, такое болезненное и отдалённое, а я молча жду, давая ей собраться с мыслями, и чувствую тяжесть, витавшую в воздухе.

Её рассказ о слишком добром, сломленном отце плавно перетекает в историю о Максе. Алиша начинает рассказывать ровно, почти монотонно, как будто зачитывает протокол чужой жизни.

— Мы познакомились с ним в школе, — начинает она, и её голос звучит тихо, но чётко в вечерней тишине, — когда я пошла в одиннадцатый класс. Мне было семнадцать, ему уже восемнадцать.

Она делает небольшую паузу, словно перелистывая в памяти первую страницу той истории.

— Тогда учебная часть зачем-то перемешала все параллельные классы меж собой, составив новое расписание. Макс учился в параллельном классе. Почему до этого мы с ним не увидели друг друга? Сложный вопрос. Для меня не было в приоритете отношения, сейчас тем более...

Уголки её губ дрогают в горькой усмешке. Лина смотрела не на меня, а сквозь меня, видя другую реальность.

— Он подошёл ко мне сам. У библиотеки. Спросил, не помню ли я, что задали по литературе. Так всё и началось. А я... я была тогда наивной, глупой девочкой, которая поверила в красивую сказку. Я верила в любовь с первого взгляда и до конца веков...

Я сжимаю её плечо, показывая, что я здесь, я рядом.

— Сначала всё было идеально. Смс-ки до поздней ночи, прогулки под луной. Он говорил, что я самая красивая, самая умная, что он никогда не встречал никого лучше меня. А я... я верила каждому слову. Носила эти розовые очки, через которые его промахи казались мелочами, а ложь — невинной шуткой.

Она переводит дух, и её пальцы бессознательно сжимают край моей футболки.

— Два года. Два года я жила в этом пузыре, который он вокруг меня создал. Я отдалилась от подруг, перестала слышать мамины предостережения. Всё, что имело значение, — это он, его мнение, его настроение. Я выстраивала свою жизнь вокруг него, как вокруг солнца. Сейчас уже я понимаю, что это было неправильно, но прошлое не исправить..

И тогда в её голосе проскальзывают нотки дрожи и нотки горького прозрения.

— А потом... потом всё стало меняться. Он стал холоднее. Отменял встречи в последний момент, пропадал на днях, а когда я спрашивала, где был, отмахивался: «Не твоё собачье дело». А я... я оправдывала его. Думала, устал, проблемы, нужно поддержать.

Она закрывает глаза, словно от вспышки боли и приподнимается на локте.

— И вот тот день. Он предложил встретиться в нашем парке, у старой карусели. Я пришла Ждала. А он подошёл с совершенно пустым, каменным лицом. И сказал...

Алиша резко замолкает, её горло сжимается. Я не двигаюсь, моё молчаливое присутствие – единственная опорой в этот момент.

— Сказал, что всё это было игрой. Что я была для него... экспериментом. «Интересно было, — сказал он, — посмотреть, как долго дура будет верить в сказки». Что он использовал меня. Он говорил мне тогда в лицо: «Ты эгоистичная и нудная, чересчур заносчива, сложна и непонятна», «В твоей пустой голове лишь ветер, твоя улыбка не спадает часами, ты улыбаешься даже тогда, когда нет никого смысла. И это выглядит неадекватно. Всегда пытаешься подбодрить, лезешь и раздаешь советы направо и налево, хотя не понимаешь, что никто не нуждается в твоей помощи. Совсем не думаешь, что говоришь. Не следишь за собой, тебе все равно, как ты выглядишь и думаешь, что люди никуда от тебя не денутся. А что насчёт нас: мы разного социального слоя, Макарова», «Тебе до меня далеко. Я лишь играл с тобой, не больше. И мне даже не жаль», «Ты действительно думала, что такой парень, как я влюбится в такую, как ты? Это настолько нелепо, что просто смешно. Это была лишь игра».

Она быстро и отрывисто говорит его фразы, которые когда-то сказал ей он, словно хочет поскорее это промотать, и слёзы, наконец, текут по её щекам, но она их не замечает.

Я несколько секунд молчу, обдумывая её слова.

— Ты сама в это веришь? — спокойно спрашиваю я.

Алина натянуто улыбается, это выглядит как защитный жест.

— Я жила с этими мыслями все это время. Каждый раз, когда мне хотелось испытать чувство любви, хоть малость, я говорила себе эти слова. И желание резко отпадало.

Она поднимает голову, и в ее глазах стоит целый океан страха.

Я не вступаю в спор и не пытаюсь переубедить. Просто слушаю, давая ей высказать всю накопившуюся горечь.

— Самое ужасное было даже не это. Самое ужасное — это то, что он даже не пошёл за мной.

Последняя фраза звучит, как удар хлыстом. Алина содрогается, её тело напрягается, вспоминая ту боль, то унижение.

— Последнее, что он сказал, было: «Хотел развлечься. А ты чего хотела? Всерьез думала, что я тебя полюблю? Таких, как ты не любят, таких как ты используют в своих личных целях, а потом выбрасывают, как мусор. Или как вещь, которая износилась, тогда ее заменяют на другую. Я лишь играл с тобой, пока мне не надоело».

У меня сжимаются кулаки на этого отмороженного гадёныша. Меня пробирает злость и гнев до самых костей, что тот человек, который кличет себя мужчиной, поступает как самый настоящий ублюдок. А если бы у него родилась дочь, и с его дочерью поступили точно также, как он когда-то поступил с Алиной? Ему бы это доставило удовольствие?

Голос Лины дальше становится тихим, но без дрожи.

— Знаешь, я ведь ушла от него очень эффектно. Как в плохом кино. Он стоял такой... самоуверенный. Говорил гадости, каждое слово – как нож. А внутри у меня всё рушилось, хотелось согнуться пополам и завыть. Но я не стала.

Она делает паузу, её пальцы снова бессознательно сжимают край моей футболки в своем кулачке.

— Я ему сказала: «Кто ещё кем играл». Он, конечно, не понял. Смотрел на меня, как на дуру. А я... я улыбалась. Самая фальшивая и болезненная улыбка в моей жизни. Я сказала, что это он – плохой актёр, а я его просто переиграла. Что он меня не знает и никогда не знал.

— И он поверил ? — спрашиваю я мягко, и мои брови хмурятся.

Макарова коротко и горько усмехается.

— На минуту – да. Я видела его замешательство. Это было... сладковато. Я развернулась и ушла. С гордо поднятой головой. Красиво, знаешь ли? Как героиня из романтической драмы.

Её становится отрешенным. Лина смотрит в одну точку на стене, но видит не её, а тот промокший асфальт, тот дождь и ту всепоглощающую пустоту. Её голос то становится безжизненным, то срывается на надрывный шёпот, воспроизводя тот ужас, что живёт в ней до сих пор.

— А потом пошёл дождь. Холодный, противный, безжалостный, будто сама вселенная решила добить меня. И... всё. Эффект закончился. Гордость испарилась. Я отошла куда-то за угол, где никого не было... и рухнула на колени. Просто на мокрый асфальт.

Она закрывает лаза, и по её лицу текут слёзы — свежие, но такие же горькие, как и тогда. Её голос снова начинает дрожать, сминая собственные губы и сбрасывая пальцами предательские слёзы, но через мгновение заставляет себя говорить дальше.

— И началось... Я била кулаками по земле.  Ощущала, как стираю кожу о асфальт, но мне было плевать. Было даже приятно, эта физическая боль была хоть чем-то настоящим.

Она обхватывает себя за плечи, и её тело слегка затрясывается от подавленных рыданий.

Я приподнимаюсь и обнимаю её, кладя подбородок ей на макушку.

— Я была вся мокрая, грязная, с размазанной тушью... с окровавленными костяшками. И мне было абсолютно всё равно, кто меня увидит. Мне хотелось, чтобы меня вообще не было. Чтобы эта боль наконец прекратилась. Я лежала на асфальте, свернувшись калачиком, и дождь лил на меня, а я... я просто не могла перестать. Я прижимала руку к груди, будто могла зажать эту рану, — её голос опускается до полушепота, становясь ели слышимым, тихим, исповедальным. — Но она... она кровоточила и вопила. Словно в неё снова и снова втыкали сотни иголок и вытаскивали их, не давая забыть о боли ни на секунду. Она растекалась внутри, как алая кровь... ломая что-то... рёбра, душу... не знаю. И этот голос внутри приказывал: «Сломайся. Согнись и кричи».

Яр молча слушал, его собственное сердце сжималось от ярости и боли за неё. Он не перебивал, давая ей выплеснуть весь тот яд, что отравлял её столько времени.

— И я закричала, — шепчет Алина, и её тело содрогается от воспоминания. — Я прошла немного и остановилась. Дождь лил как из ведра, смывая всё. И я упала на колени. На коленки... мне было не больно. Внутри всё горело куда сильнее. Я била кулаками по асфальту... по лужам... мне было плевать. Я сдирала кожу с костяшек, и мне было легче от этой новой, простой, физической боли.

Она разжимает кулак и смотрит на свою ладонь, будто до сих пор видя там следы крови.

— Я кричала. Кричала в пустоту: «СУКА, ПОЧЕМУ ТАК БОЛЬНО?! ПОЧЕМУ Я?!» — её голос срывается, повторив тот отчаянный вопль. — Но в ответ была только ночь и дождь. Никто не помог. Никто не подошёл. И мне стало плевать на всё. Плевать, что я промокла, что я на улице, что кто-то увидит. Я свернулась калачиком прямо на грязном асфальте и просто хотела, чтобы всё исчезло. Чтобы меня задавила машина... лишь бы не чувствовать эту дыру в груди. Этот пожар внутри, который никто не мог потушить.

Я молча слушаю. Мой взгляд полон не осуждения, а тихого сострадания. Я не перебиваю и понимаю, что ей нужно выговорить это до конца.

Алина агрессивно вытирает предательские слёзы.

— И знаешь, что самое дурацкое? В тот момент я думала, что красиво ушла. Что победила. А на самом деле... настоящая я осталась там, на той мокрой дороге. Разбитая, униженная и плачущая в грязи. А та, гордая — это была просто ещё одна маска. Последняя, самая хрупкая.

Она наконец поднимает на меня глаза, и в них таится та самая непрожитая до конца боль, глубокая, как колодец.

— Вот такой мой триумф, Яр. С разбитыми кулаками и душой, истекающей кровью посреди ливня.

Я вижу, как она внутренне сжимается, ожидая осуждения или, что хуже, жалости. Но я не могу вымолвить ни слова. Комок гнева и боли застревает у меня в горле.

— Алиш, вы... — я начинаю и тут же замолкаю, понимая, что мой вопрос будет как соль на рану.

Она поднимает на меня свои мокрые и красные от слёз глаза, и в них я сам читаю ответ, прежде чем она его произнесет. Ей хватает сил горько, надсадно усмехнуться сквозь пелену боли, поглощающую её.

— Господи... — вырывается у меня сдавленный стон. Я отвожу взгляд, сжимая кулаки так, что ногти впиваются в ладони.

— Да, мы спали... — выдыхает она, и эти слова даются ей с таким трудом, будто она признается в самом страшном и постыдном грехе. Её плечи сгорблены, она будто становится меньше, пытаясь спрятаться от собственных воспоминаний.

Я резко прикрываю глаза, и передо мной на секунду возникает образ этого незнакомого парня. Я мысленно даю себе слово, что если наша дорога когда-нибудь пересечется, он надолго запомнит эту встречу.

— Наверное, так нужно было, — её тихий, отрешенный голос заставляет меня вздрогнуть.

— Что? — переспрашиваю я, оборачиваясь к ней, вздрогнула от её слов.

— Возможно... Он хотел, а я почему-то была неуверенна... Но моя детская вера в одну-единственную любовь на всю жизнь взяла своё. Интуитивно я чувствовала, что что-то не так, но сердце... сердце разуму злейший враг.

Она тяжело, с надрывом вздыхает, сглатывая ком в горле. Её пальцы бесцельно теребят край моей футболки.

Алина говорит уже не столько мне, сколько самой себе, выговаривая давно засевшую, гноящуюся занозу. Ее голос звучит ровно, но в этой ровности сквозит леденящая, мертвенная пустота.

— Воспоминания режут, как нож... Макс не бежал вслед за мной, когда в истерике уходила и плакала наедине с самой собой, — произносит она, глядя на наши переплетённые пальцы, будто ища в них опору. — Однажды я убежала в парк. Было холодно, темно... Не знаю, сколько я там просидела, без телефона, без связи с миром. Я сидела на качелях и ревела, пока у меня не онемело всё лицо. А когда вернулась, он даже не спросил, где я была. Просто играл у себя дома в компьютер.

Я сижу неподвижно, как каменное изваяние, сжав кулаки до хруста. Моя челюсть напряжена так, что начинает ныть. Я молчу, давая ей выговориться, но внутри меня бушует ураган.

«Не дай бог, только не дай бог попасться этому ублюдку мне на глаза...»

Мои мысли — это ураган из ярости и боли.

Пока Алина говорит, ровным, монотонным голосом, выкладывая свою исповедь, я слушаю и внутри меня закипает не знакомая мне доселе ярость. Она холодная, целенаправленная и смертельно опасная. Мысленно представляю этого человека, Макса. Не как абстрактного обидчика, а в деталях, которые подсказывает воображение, отталкиваясь от жестокости его поступков.

«Тварь. Ничтожная, мелкая тварь. Взять такую хрупкую, светлую душу и так... так методично её растоптать. Издеваться над её верой, над её наивностью, над её любовью. Упиваться своей властью над тем, кто тебе доверился».

— Он не приезжал ночью, когда я не могла уснуть, — продолжает она, и в её голосе впервые прорывается та самая, невысказанная годами обида. — У меня были панические атаки. Я звонила ему, умоляла, просто побыть со мной на телефоне, услышать его голос... Он говорил: «Не детский сад, Аля, решай свои проблемы сама».

Она грустно и больно ухмыляется, сильнее сжимая наши переплетённые руки, будто боясь, что я сейчас исчезну.

Я думаю о том, как Макс не бежал за ней, когда она плакала в парке. «Как можно быть настолько чёрствым? Как можно не сойти с ума от беспокойства, не знать, где она, жива ли?» Для меня это за гранью понимания.

— Он никогда мне не дарил цветы. Считал, что это бесполезная трата денег на то, что завянет через пару дней.

Потом ее взгляд становится другим, он тускнеет, уходит в себя, перенося её в другую, ещё более унизительную боль.

— А ещё... он постоянно меня упрекал. Во всем. Я хотела его порадовать, испекла ему его любимые булочки, по бабушкиному рецепту, всю ночь провозилась...

Она закрывает глаза, словно снова чувствуя тот горький вкус разочарования и отвержения.

— Он откусил один кусочек, поморщился и сказал: «Они слишком жесткие и твердые. В магазине вкуснее». И положил обратно. Даже не попытался сделать вид.

«Булочки... Она всю ночь провозилась над этими чёртовыми булочками. Ради него. А он... он посмел их назвать жёсткими. Магазинными. Это не просто бездушие. Это — садизм. Умышленное уничтожение всего светлого, что она пыталась ему подарить».

Я не выдерживаю. Гнев, горячий и слепой, подкатывает к горлу.

— Дурак, — хрипло, сквозь стиснутые зубы скрежечу я.

Алина слышит это, но будто сквозь сон, уже погружаясь в самое страшное. Она продолжает, методично добивая самое больное, выворачивая душу наизнанку.

— Мы не жили вместе. И сейчас я понимаю... что это даже хорошо... — Макарова переводит дыхание, её грудь тяжело вздымается. — Ради него я начала краситься. Плотнее, слоями. Потому что он говорил, что у меня много прыщей, и что «все девушки в твоём возрасте красятся, одна ты как полохало».

Тут ее голос предательски подрагивает, срывается на шепот.

Самый острый, режущий гнев вызывает фраза про «полохало». Я сжимаю кулаки так, что костяшки белеют.

«Сказать такое ей. Ей, с её огромными, чистыми глазами... Чтобы она прятала своё лицо под слоем косметики, потому что он внушил ей, что она недостаточно хороша. Он не просто предал её. Он пытался сломать её самоощущение, выжечь в ней веру в саму себя».

И за всем этим стоит один вопрос, на который нет ответа: «Почему? Ради чего? Ради потехи своего ущербного эго? Чтобы почувствовать себя сильным за счёт сломленной девушки?»

Я не нахожу оправданий. Нет ни одной причины, которая может хоть как-то обелить эту подлую, трусливую жестокость.

Она сейчас смотрит на меня, и в ее глазах стоит единственный, мучительный, детский вопрос.

— Почему я была с ним? — спрашивает она, и в этом вопросе хранится, нет, кричит вся её истерзанная душа. — Я любила... Навязчиво, слепо, но искренне. Любила до потери пульса. До самой себя не осталось. А он... он меня в конце концов просто сломал. Вот так. Два года моей жизни, моей веры, моей любви... и всё это оказалось просто грязью, о которую он вытер ноги. И я чувствовала себя... ничем. Пустым местом. Невидимой.

Плечи Макаровой вдруг расслабляются, она полностью обмякает, выдохнув, будто сбросив с плеч тяжёлый, мокрый груз, и из неё этот рассказ вытянул все, даже самые последние, жизненно-необходимые силы.

Чувствуя, как её тело беззвучно сотрясается в моих объятиях. И я даю ей время выплакаться, сжимая её в своих руках.

Вся её исступлённая, исповедальная откровенность висит в воздухе между нами, такая хрупкая и оголенная.

Я несколько секунд молчу, переваривая услышанное. Внутри всё клокочет. Но я просто держу её, крепко и надежно, давая той истерзанной и израненной девочке из её прошлого выплакаться в её настоящем. Её тихие, беззвучные рыдания отдаются болью в моей собственной груди.

Мои чувства сейчас — это коктейль из ярости, жалости и обретённой цели.

Помимо ярости, я испытываю острую, до тошноты, жалость. Не унизительную жалость к слабому, а боль за неё. Я представляю её — маленькую, потерянную, сидящую на качелях в холодном парке. Вижу её, бьющую кулаками о мокрый асфальт, с разбитыми в кровь костяшками. И эта картина причиняет мне почти физическую боль.

Я не видел ещё того парня, но в моей душе кипит тихая, холодная, целенаправленная ярость от осознания всей бессмысленной, мелкой жестокости, которую она перенесла. Потом я тихо начинаю говорить, и мои слова звучат как пластырь на её израненную, истекающую кровью душу. Мой голос, на удивление, спокоен и твёрд, как скала, в нём слышна сталь, прошедшая закалку в горниле моего гнева.

— Он был последним трусом, Алина, — тихо, но очень чётко произношу я, чтобы каждое слово отпечаталось в её сознании. — Ты слышишь меня? Трусом. Настоящие мужчины не играют в кошки-мышки. Не пренебрегают чувствами. Не используют людей, как костыли, чтобы залатать свои дыры и выбросить, когда надоест. И уж тем более не самоутверждается за счёт тех, кто слабее и кто доверил им своё сердце.

Я беру её вторую руку. Её ладонь холодная и липкая от пота, дрожит в моей. Я полностью накрываю её своими руками, согревая.

— Это он сам оказался той самой грязью, которую рано или поздно счищают с подошв. А ты... — я заставляю её поднять на меня взгляд, — ты просто шла по своей дороге и наступила не туда.

Я беру её за плечи, мягко отстраняю, чтобы посмотреть прямо в глаза, полные слёз.

— Знаешь, в чём была его главная ошибка? — я не жду ответа. — Он принял твою доброту за слабость. Твою веру — за глупость. А твою любовь — за что-то само собой разумеющееся. Он, как слепой, тыкался в алмаз и думал, что это кусок стекла. И он его... просто выбросил.

Я снова мягко, но властно притягиваю её к себе, и на этот раз она не сопротивляется нисколько, не пытается отстроить баррикады. Она позволяет мне обнять себя, и сама обнимает меня в ответ, её руки цепко сжимаются у меня на спине. И этот крошечный, почти незаметный ответный жест поражает меня сильнее любой её исповеди. В нём больше доверия, чем в тысяче слов.

— Его слова, его поступок — это не оценка тебя. Это диагноз ему. Ты была светом, а он оказался слишком слеп, чтобы это разглядеть, и слишком жалок, чтобы с этим жить. Поэтому он и попытался этот свет потушить.

Алина прижимается лбом к моему плечу, и её тихие рыдания становятся не столько слезами о той боли, сколько слезами облегчения. Потому что кто-то наконец назвал вещи своими именами. Кто-то увидел в той истории не её унижение, а его ничтожество.

— Он украл у тебя два года, — проговариваю, гладя её по волосам. — Но он не смог украсть тебя саму. Та девушка, которая могла так беззаветно любить... она всё ещё здесь. И теперь она стала мудрее. И сильнее.

И в тишине комнаты, в этих простых и ясных словах, та ядовитая фраза: «Таких, как ты не любят, таких как ты используют...» начинает потихоньку терять свою власть над ней. Она всё ещё больное воспоминание, но оно больше не определяет её. Потому что сейчас её держат руки, которые не бросают. И слушает человек, который не играет.

— Ты кричала в пустоту, потому что он оставил тебя в пустоте, — говорю, и моя интонация твёрдая и ясная. — Он выбросил тебя, как мусор, и ты, в своей боли, поверила, что ты им и являешься. Но это ложь, — провожу рукой по её волосам и продолжаю: — Запомни раз и навсегда. Ты не грязь. Ты не пустое место. Ты не «полохало». Ты — человек, который способен любить так преданно, что такие, как он, даже не способны это понять. Он — та самая грязь, которую рано или поздно счищают с подошв. А ты... ты просто шла по своей дороге и наступила не туда. Но теперь твой путь лежит дальше. И он будет светлым. Я это обещаю.

В этих словах нет пустых утешений. В них выстраданная правда, холодная ярость и обет, данный не ей, а в первую очередь самому себе. Я буду её щитом. И я сделаю всё, чтобы она больше никогда не чувствовала себя той девочкой с разбитыми кулаками посреди холодного ливня.

— Тот человек, который бился в истерике на асфальте... он был сломлен. Совершенно. Но он выжил. Он не сгорел. Он не замолк навсегда. Потому что даже тогда, в самом дне, в тебе хватило сил кричать. Не просто плакать, а кричать «ПОЧЕМУ?». А это – вопрос. А тот, кто задаёт вопросы... тот ищет ответы. Тот борется.

Заглядываю в ей глаза и вытираю её слёзы большим пальцем, и в моих глазах нет ни капли отвращения — лишь огромное, безграничное уважение и желание всегда защищать.

— Ты выжила в ту ночь. Ты прошла через это. И сейчас ты здесь. Со мной. И та боль... она больше не командует тобой. Ты дышишь. Ты говоришь. Ты чувствуешь. И моя рука... — я беру её руку и крепко сжимаю, — она сейчас не для того, чтобы ты не упала. А для того, чтобы ты знала — если ты снова оступишься, я буду рядом, чтобы помочь тебе подняться. Не дам свернуться в комок на асфальте. Обещаю.

Сквозь мою ярость и боль пробивается другое, новое чувство — железная, непоколебимая решимость. Я смотрю на Алину, прижимающуюся ко мне и понимаю: этот человек, этот Макс, больше никогда не причинит ей вреда. Ни единой царапины. Я, Яр, стану, той стеной, о которую разобьются все её прошлые демоны. Моя ярость превратится не в желание мести (хотя мысленно я уже не раз укротил этому парню лицо), а в топливо для защиты. В обет, данный самому себе.

— И теперь... теперь я смотрю на любого мужчину, и у меня в голове сидит этот червяк: «А он не обманывает? А что он скрывает?» Это так изматывает, Яр... Я так устала не верить.

Её окончательно прорывает. Плечи содрогаются. Она сжимает кулаки и закрывает лицо руками. В этот момент она снова стала той хрупкой девочкой, которую когда-то предали. Я мгновенно оказываюсь рядом, крепко прижав её к своей груди, поглаживая по голове, мои пальцы запутывались в её мягких волосах.

Я понимаю, что рассказ ещё не закончен, и приготавливаюсь слушать её дальше и слышать всё, что она скажет. Теперь рассказ перетекает в медленный, коварный распад всего этого.

— Я думала, я умру, — голос её снова начинает дрожит. — После того, как мы окончательно разошлись, мир просто перестал существовать. Он был как черно-белое, застывшее изображение. И в этом изображении была только я… чужая, сломанная. Я вставала перед зеркалом с опухшим от слез лицом, с красными не выспавшимися глазами, потресканными с кровавыми корками на губах, с лохматыми волосами.

Её голос обрывается, а она сама прижимается лбом к моему плечу, будто черпая из меня спокойствия силы, чтобы продолжить. Ее голос, когда она снова начинает говорить, становится тихим, прерывистым, словно она заглядывает в самые темные уголки своей памяти. Затем  выпрямляется, её руки бессильно падают на колени. Взгляд снова уходит в прошлое, где она видит старую версию себя.

— Приходила ярость. Бессильная, уродливая. Я била кулаками о стены, о дверь... — Лина сжимает свои кулаки, глядя на них, будто все еще видя ссадины. — Не чтобы разрушить что-то. А чтобы... почувствовать другую боль. Физическую. Чтобы она перекрыла ту, что разъедала изнутри. И становилось... ненадолго... правда легче.

Она замолкает, собираясь с силами, чтобы выговорить самое страшное. Я не перебиваю, моё молчание красноречивее любых слов — я здесь здесь, я слушаю.

Макарова закрывает глаза, а по щекам снова медленно текут слёзы. Уже не такие сильные, но всё равно отчаянные и горячие.

— Потом силы кончались, и я падала на пол. В спальне, в ванной... на холодную плитку. И начиналась истерика. Я рыдала, билась в конвульсиях, пока у меня не сводило живот и не перехватывало дыхание. Лежать не могла, встать — не было сил. Просто лежала в луже собственных слез и соплей, и казалось, что это дно. Самое дно. Я… пыталась покончить с этим. С собой. Не один раз, — она выдыхает эти слова, не глядя на меня, словно признаваясь в ужасном преступлении. — Таблетки, вены… Это было не из-за любви к нему, нет. Это было от ненависти к себе. От чувства, что я ни на что не годна. Что я ошибка.

Алиша делает глубокий, дрожащий вдох, готовясь выговорить самое страшное.

— И в эти моменты... приходили мысли. О суициде. Тогда мне казалось, что это единственный выход. Единственная дверь, за которой тишина. Я думала только о себе, о своем безысходном отчаянии. Я не думала о маме... о друзьях... ни о ком. Я просто хотела, чтобы все прекратилось. И я... я действительно хотела это сделать.

— Лина... — её имя с моих губ срывается как выдох, полный боли и сострадания.

Она поднимает на меня взгляд, и в ее глазах ужас от того, что она смогла так думать.

— Однажды... я сидела на полу в ванной. Плитка была ледяная, а у меня в руке было лезвие. Я сидела и плакала. Я смотрела на него и понимала, что это всего одно движение. Быстрое. Но... я не решалась. Не потому что было страшно умирать. А потому что в самом конце, сквозь весь этот туман, проступил образ маминого лица. И я не смогла.

Алина описывает мне свои нервные срывы, когда ком в горле не даёт дышать, а рыдания разрывают изнутри. Бессонные ночи, когда от усталости звенит в ушах, а мозг отказывается отключаться, снова и снова прокручивая моменты боли.

— Я почти перестала есть. Смотрела в зеркало и не видела там себя. Оттуда на меня смотрела какая-то исхудавшая, бледная, чужая девушка с опухшим лицом, и с красными, пустыми глазами, будто воспалённые щели, потому что я не спала ночами. Губы в трещинах и запекшейся крови, потому что я кусала их, чтобы не кричать. Волосы – грязная, спутанная паутина. Это была не я. Я ее не узнавала. И я ненавидела ее еще сильнее, — ее пальцы судорожно сжимают мою ладонь крепко-крепко. — Мое отражение... оно и правда желало лучшего. Но дело было не только в внешности. Я просто... не узнавала ту, что смотрела на меня из зазеркалья. Куда делась та девушка, что всегда смеялась и верила в хорошее? Ее съела эта... эта тень. Измотанная, обессиленная, жалкая. Она не могла справиться с ураганом внутри. Ее будто разрывало на части.

Потом она переходит к истории с алкоголем. Это уже не так пафосно-трагично, более приземленно и оттого еще более трагично.

— Алкоголь... — с горькой усмешкой шепчет она. — Мне казалось, он помогает. Что с каждым глотком становится легче, что боль притупляется и уходит. Но это был обман. Утром она возвращалась, удесятеренная, вместе с тошной и стыдом. —  А однажды… я так напилась, что еле дошла до дома. Помню, пыталась пройти на цыпочках в свою комнату, чтобы мама не спалила. Думала, у меня получилось… — Алина горько усмехается. — Но наутро она вошла ко мне. Посмотрела. И все. Я просто… расклеилась. Рыдала, захлебывалась, выложила ей все. Про Макса, про свои попытки, про то, как мне больно и стыдно.

Она наконец поднимает на меня глаза, и они полны такой бездонной муки и стыда, что у него сжимается сердце.

— Ты представляешь? Смотреть в глаза своей матери, сильной, красивой женщине, которая всегда знала, что делать… и видеть в них не разочарование, нет. А панику. И страх. За свою взрослую дочь, которая ведет себя как потерянный ребенок. Я чувствовала себя такой жалкой, такой беспомощной… таким ничтожеством.

Ее рассказ достиг своей самой мрачной точки. Она описала ему то, что видела в зеркале в те дни.

Она содрогается, обнимая себя за плечи.

Голос Алины окончательно срывается, переходя в шепот, полный осознания той пропасти, в которой она находилась.

— Ее стержень... мой стержень... дал трещину. Сначала одну, потом другую. И в тот момент мне казалось, что весь мой мир... весь он... пошел трещинами. И вот-вот рассыплется на осколки.

Она снова замолкает, и тишина в комнате повисла тяжелым, но очищающим грузом. Она выдыхает все своё ядовитое прошлое, и теперь ей остаётся только ждать, не отвернется ли тот, кто её слушает.

И в этот момент чаша переполняется ещё раз. Ее глаза, которые она мужественно старалась снова держать сухими, мигом застилает пелена предательских слез. Она ахает, пытаясь откинуть голову назад, чтобы они не потекли, но уже поздно.

Мои руки сами обвивают её тело и притягивают к себе, а подросток на макушку.

Алиша безвольно обмякает, будто из неё вынули всю энергию, всю жизнь. Теперь рассказ окончен. Вся грязь, вся жестокость, вся боль — выложена передо мной.

— Тише, все, тише… — наконец шепчу я, и мой голос низкий и удивительно спокойный, как якорь в её бушующем море стыда и горя. — Я здесь. Дыши. Просто дыши.

В этот раз я не глажу её по голове, не укачиваю. Я просто здесь. Держу. Давая ей понять, что она может быть слабой, может плакать, может быть сломленной, и я никуда не денусь. И что та девушка из зеркала, чужая и потерянная, наконец-то может вернуться домой. В эти объятия.

И тогда я делаю то, что обещал. Я повторяю снова все то, что говорил ей ранее, и готов повторять это бесконечно, пока она не поверит:

— Я понимаю. Ты прячешь своё сердце и душу, потому что не хочешь, чтобы снова было так сильно больно, как было когда-то. Я понимаю.

Я говорю это без упрека, без давления. Просто констатируя факт, который вижу и принимаю.

— Ты любишь его? До сих пор?

— Нет! — это вырывается у неё сразу, без раздумий. — Но я ненавижу ту себя, которая позволила ему так поступить со мной. Почему он так испоганил мою душу, что я закрылась от каждого, кто пытается помочь?...

— Ты не говоришь о своих чувствах, отталкиваешь хороших людей и впускаешь в свою жизнь негативных. Ты отказываешься раскрыться и позволить любить тебя и заботиться о тебе.  Он не имел права, черт возьми, сделал это с тобой, — со злостью заключаю я самым холодным тоном.

В моем голосе нет гнева на неё. Только ярость и боль за ту несправедливость, что с ней случилась.

— Понимаешь, — начинает она, и моё сердце колотится, — дело не только в том, что я просто боюсь отношений. Я снова боюсь до беспамятства влюбиться в человека, хотя и отвергаю со своей стороны это чувство. Я боюсь, что меня могут сломать, что мной воспользуются, чтобы заменить человека. Я боюсь оказаться преданной и использованной, брошенной и забытой. Я боюсь стать для кого-то лишь тем, в которой будут видеть спасательный круг или же всего лишь "тело". Или что глядя в глаза, мне будут нагло и упорно лгать, думая что я об этом никогда не узнаю. Или же боюсь стать той, о которой скажут "да, она так, просто интрижка, на неделю, ни больше. Простая развлекаловка. Игрушка. Девушка на побегушках".

Макарова беззвучно выдыхает все свои страхи одним духом, и они повисают в воздухе между нами, такие уродливые и настоящие., хрупкие и уязвимые. Она не смотрит на меня, она смотрит куда-то в темноту за окном, будто обращаясь к ней, а не ко мне.

Я слушаю, не перебивая, взгляд полон понимания и той самой "нормальности", которая даётся такой недостижимой.

— Иногда мне казалось, что я не нужна тут, — ее голос снова звучит привычным шепотом, но в тишине комнаты звучат оглушительно громко. — Не нужна этому миру.

Я не шевелюсь, лишь мои пальцы слегка сжимают её руку, давая знать, что я здесь и слышит каждое слово.

Она делает паузы, собираясь с мыслями, ее дыхание сбивается.

— Я не знаю, что меня каждый раз останавливало. Я каждый раз... хотела. Но каждый раз отступала. Боялась? Однозначно. Но иногда мне казалось, что это единственный выход. Казалось, что мое существование — ничего не значит. И что мою пропажу... тоже никто не заметит.

— Алина... — нежно губы мои шепчут.

Но она уже не может остановиться. Поток воспоминаний и горьких озарений вырывался наружу.

— Раньше я романтизировала все подряд, — осторожно признается девушка. — И после отношений с бывшим только осознала, что никто не ворвется в мою жизнь с плащом за плечами и не спасет меня от прыжка с самого высокого здания, если я вдруг захочу свести счеты с жизнью. Никто не приедет ко мне домой в 2 часа ночи просто для того, чтобы утереть мои слезы, и это... это нормально.

Она говорит это с таким горьким, взрослым принятием, что у меня самого сжимается сердце.

— В тот момент я поняла, что тоже могу надеть плащ. Я могу спасти саму себя. Сама могу утереть свои слезы. Я нафантазировала и придумала себе героя, который будет меня спасать. Влюбилась в мысли о герое, но не смогла понять, что я могу быть собственной героиней, когда все остальные слишком заняты, чтобы заметить, как я падаю.

Ее голос дрожит, и она заканчивает почти с обреченностью:

— Так что все хорошо. Я привыкла, что так и будет. Что нет никакого принца на белом коне. Нет такого человека, как описывают в книжках и фильмах про любовь, который, несмотря ни на что, будет рядом и защитит от любых невзгод.

Тут я не выдерживаю. Я мягко, но властно тяну её к себе. Она не сопротивляется, позволив мне прижать её к своей груди. Ее щека прижимается к мягкой ткани моей футболки, и она, скорее всего, чувствует бешеный ритм моего сердца.

И продолжает говорить, уже уткнувшись лицом в моё плечо, ее слова становятся приглушенными, но от этого не менее весомыми:

— Я опять же много себе нафантазировала и много на свой счёт взяла.

— Нет, — мой голос звучит прямо над её ухом, низкий и твердый. — Просто в твоей жизни не было человека, кто был бы твоим героем и защитником.

Алина замирает в моих руках, не в силах поверить.

Сейчас есть, — я говорю об этм так просто и уверенно, будто констатирую факт. — И сейчас он перед тобой и слушает тебя. Держит тебя.

Она медленно поднимает на меня свои большие распахнутые глаза, её взгляд полон недоверия и робкой надежды.

— Этот герой... ты?

Я смотрю на неё без улыбки, мой обычно насмешливый взгляд –;теперь серьезный и бесконечно глубокий. В моих глазах нет ни капли сомнения.

— Да, — отвечаю коротко и ясно. — Разве не понятно?

И тогда Алина начинает смеяться. Коротко, скомкано, почти истерически. Смех, в котором больше слёз, чем радости.

— Ты всегда был такой смешной.

Я наклоняю голову, изучая ее.

— Это хорошо или плохо?

Она вытирает тыльной стороной ладони мокрые от слёз глаза и смотрит на меня по-настоящему, впервые за этот вечер.

— Хорошо.

Мои губы трогает мягкая, теплая улыбка.

— В таком случае я безумно рад.

Я еще крепче обнимаю Лину, и мой голос становится тише, но в нём появляется стальная уверенность, которая не допускает возражений.

— Знаешь, что я тебе скажу? Я примчусь к тебе на другой конец города, лишь бы ты не плакала.

Алина вздыхает, и в этом вздохе слышится все её былое неверие.

— Пожалуйста, не убегай от меня больше. Не надо, — я прошу её так искренне, что у неё снова подступает ком к горлу, а глаза наполняются слезами. — Я не причиню тебе боли.

Она качает головой, отдаваясь на волю старого, как мир, страха.

— Да ты же меня толком не знаешь, Яр.

Я мягко отстраняюсь, чтобы посмотреть ей прямо в глаза. Мои руки лежат на её плечах, твердо и надежно.

— Как это? Знаю. И даже неплохо знаю, — говорю это с такой простой уверенностью, что у нее не остаётся других аргументов. — Я знаю, что ты сильнее, чем сама о себе думаешь. Знаю, что твое сердце, несмотря на все шрамы, все еще способно любить так преданно, что это пугает. И я знаю, что та девушка, которая смотрела на свое отражение с ненавистью... она все еще там, внутри. И она заслуживает того, чтобы ее кто-то нашел. И защитил.

— Мне тяжело, Яр... Мне очень больно кому-то доверять, — говорит она тихим, тихим голосом сквозь слёзы, глотая ком и смотря на меня во все свои большие заплаканные глаза, питая надежду, что я не стану ещё одним предателем. — Я боюсь... Мне страшно..., мне страшно, что... пропадёшь и ты, — ели слышно проговаривает она, смотря прямо в мои раскрытые глаза, которые расширяются после её слов.

Я несколько секунд пытаются переваривать сказанное, мой мозг категорически отказывается принимать услышанное, но затем молча снова притягиваю ее к себе, и на этот раз Алина обнимает меня в ответ, вцепившись пальцами в спину, как тонущий хватается за спасательный круг. И в тишине комнаты, под мерцающий свет уличных фонарей, впервые за эти годы годы, мне кажется, что трещины в её мире начинают потихоньку затягиваться.

— Я никуда не пропаду. Я буду рядом в бури и в невзгоды, в ясность и солнечность.

— Ты знаешь, Яр... — её голос нарушает тонкую тишину в комнате. — Макс оставил незажившие шрамы...

Она переводит дух, и её следующий взгляд полон такой пронзительной ясности, что у меня защемляет в груди.

— ...которые пробуждаешь ты.

Я отшатываюсь, будто от удара. Мои глаза расширяются от боли и непонимания. Я чувствую себя тем, кто нечаянно дотронулся до больного места.

— Что? — вырывается у меня, и в этом одном слове и ужас, и страх снова сделать ей больно.

Алина, увидев его реакцию, тут же спохватывается. Она резко качает головой, её рука сама тянется ко мне, чтобы успокоить.

— Нет... Нет, Яр, ты не так понял! — Лина хватает мою руку, сжимая её в своих ладонях, словно боится, что я сейчас уйду. — Ты пробуждаешь их. Точнее... — она старательно ищет нужные слова, глядя прямо мне в глаза, пытаясь донести свою мысль. — Ты их не расковыриваешь. Ты... ты их затягиваешь.

Она делает паузу, давая мне понять. Воздух в комнате сгущается, наполненный значением ее слов.

— С ним... эти шрамы были свежими, гноящимися. Потом я их просто прикрыла, заморозила, сделала вид, что их нет. А теперь... с тобой... — ее голос затихает, становясь доверительным. — Когда ты рядом, когда ты так смотришь на меня... эти старые раны снова дают о себе знать. Но не как боль. А как... напоминание. И ты своим спокойствием, своей... нормальностью... ты будто даешь им наконец-то зажить по-настоящему. Не просто покрыться коркой, а затянуться новой кожей.

Я слушаю, не дыша. Моё лицо постепенно меняется. Сначала была боль от её слов, потом шок, а теперь — медленное, всепоглощающее понимание. Я не знаю, что сказать.

Никакие слова не кажутся достойными этой хрупкой, страшной и прекрасной правды, которую она только что мне подарила.

Я решаю ничего не говорить, а просто поднимаюсь, встаю перед ней на колени, чтобы оказаться на одном уровне, и беру её лицо в свои ладони. Мои большие, теплые руки аккуратно обрамляют её щеки, большие пальцы нежно проводят по коже под глазами, смывая следы невыплаканных слез.

Я смотрю на неё. Смотрю так пристально, так глубоко, будто пытаюсь прочесть каждую букву этой сложной, израненной, но невероятно сильной истории, которую зовут Алина.

— Значит, я твой личный врач, — наконец шепчу я, и в углу моих глаз собираются лучики смешинок, но взгляд остаётся серьезным и бездонно нежным. — Специализация — затягивание шрамов.

Алина фыркает сквозь подступающие слезы, ее губы дрогают в улыбке.

— Самый ненавистный врач, — выдыхает она. — Который лечит не больно.

— Обещаю, — мой голос снова опускается до шёпота. Я притягиваю её лоб к своему и закрываю глаза, дыша с ней в одном ритме. — Обещаю, что буду лечить только нежно. И дарить цветы, которые быстро вянут. И примчусь ночью, даже если ты просто не сможешь уснуть. И буду бежать за тобой, куда бы ты ни убежала. И твои булочки... — я отстраняюсь, чтобы посмотреть ей в глаза, и мой взгляд сияет такой неподдельной нежностью, что у неё перехватывает дыхание. — Твои булочки я буду есть, даже если они будут твёрже камня. Потому что они твои. Послушай меня. Ты не виновата. Он не имел права ломать тебя. Он не имел права заставлять тебя сомневаться в каждом встречном. Твоё сердце –не спасательный круг и не игрушка. Оно – твоё. И никто не может заставить тебя его отдать. Никто, слышишь? Ты сильнее, чем думаешь. Гораздо сильнее.

Мне кажется, в этот момент последний осколок льда вокруг сердца Алины растаивает. Она не плачет. Она просто смотрит на меня, и в её взгляде было столько доверия и обретённого покоя, что констатируется ясность — процесс заживления начинается. Прямо сейчас.

Я заключаю её в тёплые объятия, и эти объятия не клеть, а надёжный причал.

— Ты боишься, и это нормально. Но я не он. Я не уйду. Я не солгу. И я буду здесь, даже когда тебе снова захочется оттолкнуть всех. Я просто буду здесь.

Алина закрывает глаза, прижавшись лбом к моей груди. Ледяная броня вокруг её сердца даёт ещё одну трещину. Я это чувсвую. Она не исчезает, нет. Боль и страх никуда не уходят. Но впервые за долгое время в этой пустоте слышится ответный звук — твёрдый, спокойный и бесконечно терпеливый. Это стук моего сердца и её слова, которые я, она знает, буду повторять снова и снова. Пока она не поверит.

Мы сидим так молча, а за окном горит ночной город. Два сломленных сердца, нашедших друг в друге тихую гавань. Тишина, наступившая после её исповеди, густая и тяжёлая, будто воздух наполняется свинцом. Алина расслабляется полностью моих объятиях, выдохшаяся, истерзанная, и в этой её полной отдаче, в этом безропотном доверии ко мне, чужому ещё по сути человеку, и рождается та самая клятва.

Я не произношу её вслух. Не нужно. Она рождается где-то в глубине груди, холодная, отточенная и несгибаемая, как клинок дамасской стали.

Мысленно я даю себе обет.

«Никогда. Никогда больше».

Эти слова отстукивают в висках в такт её прерывистому дыханию.

«Никто больше не посмотрит на неё свысока. Не назовёт её чувства глупостью. Не использует её доброту как слабость. Никто».

Я смотрю на её руки, сжавшие мою футболку, и представляю их в крови от ударов об асфальт. И моя собственная ладонь непроизвольно сжимается в кулак.

«Если понадобится, я буду тем щитом, о который разобьются все её страхи. Если нужно — стану стеной, что примет на себя любой удар, направленный в неё. Даже если эта стена будет называться просто "друг". Даже если в её сердце для меня больше не найдётся места, кроме этого. Мне всё равно».

Мысленно вижу того, другого. Макса. И ярость закипает с новой силой. Но теперь это не слепая ярость, а холодная, целенаправленная.

«Если ты когда-нибудь появишься снова... Если хотя бы тень твоя упадёт на неё... Ты узнаешь, что значит по-настоящему бояться. Ты поймёшь, что такое настоящая боль, когда за дело берётся тот, кто не играет, а защищает».

Но главное — главное не в мести. Главное в ней. В этой хрупкой, но не сломленной до конца девушке у меня на груди.

«Я буду рядом. Всегда. Когда ей захочется плакать — я дам плечо. Когда ей будет страшно – я буду на том конце провода. Когда в её глазах снова появится тот самый ужас одиночества – я найду слова, чтобы его развеять. Я научу её заново видеть своё отражение в зеркале не как "чужую девушку", а как ту самую Алину, что умеет смеяться и верить в хорошее. Я буду тем, кто поможет затянуть эти шрамы. Настоящим, прочным, живым пластырем».

Я знаю, что раны слишком глубоки. Что доверие, однажды разбитое вдребезги, собирается годами. Но моя решимость сильнее этой мысли. Я готов потратить на это всю свою жизнь, если понадобится. Просто быть рядом. Другом. Защитником. Тихим, но несгибаемым гарантом её безопасности.

Я наклоняюсь и тихо, почти беззвучно, шепчу ей в волосы, зная, что она, возможно, не услышит, но это нужно сказать:

— Всё кончено. Слышишь? Он больше не тронет тебя. Никто не тронет. Пока я дышу.

И в этих простых словах заключается вся суть его обета. Не пылкое любовное признание, а суровая, мужская клятва воина, вставшего на пути у всего мира, чтобы оградить от него одну-единственную, самую важную хрупкую душу.

Одной рукой я обнимал ее за спину, чувствуя, какое хрупкое у неё тело, а другой поглаживаю по голове, мои пальцы путаются в её мягких волосах, успокаивая и оберегая, как ребенка.

*****

POV Розалия

При свете торшера у кровати я вижу их. Михаил. И его новая, слишком ухоженная секретарша.

Мой мир падает. Не с грохотом, а с тихим, беззвучным хрустом, как ломается хрупкая стеклянная сфера.

При свете торшера у нашей кровати, на наших простынях – они. Михаил. И та самая, слишком ухоженная новая секретарша, про которую он говорил с таким пренебрежением, появившаяся в компании, где он работает около месяца назад. Она сидит на нем сверху, оседлав и откинув голову, её тело извивается в том самом, до боли знакомом мне ритме. Ее руки с длинным маникюром впиваются в его плечи, а его руки с дикой, животной силой сжимают её бедра. Это не нежность. Это похоть. Владение. Их кожа переливается и блестит от пота в прохладном воздухе комнаты.

Музыки нет. Лишь оглушительная тишина, разорванная их тяжелым, сдавленным дыханием, которое замирает, едва дверь распахивается.

Михаил замечает меня первым. Не сразу. Сначала его глаза, затуманенные желанием, даже не фокусируются. А когда фокусируются — сначала в них нет ни ужаса, ни паники, ни даже стыда. Всего на секунду в них мелькает лишь одно: раздражение. Будто назойливая муха прервала важный момент. И затем... его глаза расширяются в чистейшем, животном ужасе. Он сбрасывает с себя женщину так резко, что она с визгом поваливается на бок, и инстинктивно тянется к одеялу, чтобы прикрыться. А она... она смотрит на меня. И в её глазах нет ни совести, стыда, ни смущения. Лишь холодное, торжествующее презрение. Победительницы. Она смотрит на меня не как на оскорблённую девушку, а как на проигравшего соперника. Снисходительно и жалеюще.

В голове у меня что-то щёлкает, будто что-то отключается, а в сердце что-то перегорел провод. Кажется пахнет горелым, нужно вызывать пожарных.

Всё вдруг становится очень простым и очень ясным. Вся боль, все сомнения, все ночи ожидания — всё сворачивается в один идеально отточенный, ледяной клинок.

Я не кричу. Не плачу. Вместо этого на моём лице расцветает медленная, ужасающе спокойная улыбка. Я вхожу в роль. Роль женщины, которая все поняла.

Потом приходит холодное, стремительное вычисление. Оценка ущерба. Поиск выхода.

— Вот значит какой у тебя аврал на работе, — голос звучит на удивление ровно, почти ласково, и от этого ещё страшнее. — У тебя и правда аврал. Я хотела прямо на работу принести тебе ужин, но вижу, ты уже... кушаешь.

Я делаю театральную паузу, наслаждаясь его побледневшим, перекошенным гримасой страха лицом. Он сейчас жалок.

— Приятного аппетита,... дорогой. — Я повернулась к секретарше. — И вам, многоуважаемая дама. Только не подавитесь.

Вижу, как он моментально бледнеет. Моё спокойствие пугает его больше, чем любая сцена. Это видно не по сценарию.

— Рози, подожди! — его голос срывается на визгливый, несвойственный ему фальцет. Тот голос, что шептал мне о любви всего несколько дней назад. Теперь он звучит плоско и официально, как на совещании.

Михаил попытается подняться, спотыкаясь о простыни.

— Это не то, что ты думаешь! Ты не так всё поняла! Мы... мы заезжали домой за документами, всё просто вышло... она сама...

Но я уже не слушаю. Смотрю на него, впитывая каждую позорную деталь: голый торс с когда-то любимой цепочкой на шее, которая при поцелуях сверху касалась моего тела своим прохладным металлом; следы помады на его шее и губах; русые волосы взъерошены и торчат ёжиком. Я жду, что лёд внутри растает и хлынет боль, размером с океан, а с ней крик и истерика. Но ничего не происходит. Лёд только нарастает, сковывая всё изнутри. Я чувствую себя смотрящей на плохо сыгранный спектакль, где я единственным зрителем, который знает, что все актёры – лжецы.

Разворачиваюсь с королевским достоинством и выхожу из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь, как и открыла, как будто не желая больше тревожить их «важное дело».

Финал сыгран. Занавес. Спектакль окончен. Гаснет свет.

Спуск с лестницы оказывается стремительным и беззвучным. Я налету хватаю своё солнечное пальто, сумку и, не одеваясь, немедленно вылетаю на улицу, в колючую, снежную ночь, прямо перед носом Артёма. На улице успевает знатно стемнеть и падает колкий снег. Холодный воздух тут же обволакивает меня в морозные объятия. Лицо обжигает от приближающейся скорой зимы, но мне всё равно. Иду туда, куда глядят глаза.

— Розалия! Роза! Роза!! Стой! — Артём сразу выбегает следом за мной, его шаги громко стучат по асфальту.

Моё лицо мраморное, безжизненное лицо и стеклянные глаза, в которых застывает пустота.

Я иду, почти бегу, не видя дороги, слепящая плёнка слёз застилает глаза. Я чувствую себя в тумане. В омуте с головой, из которого не могу выбраться.

Он догоняет меня в два счёта, без особых усилий и хватает за плечо, разворачивая к себе лицом. Я резко оборачиваюсь и со всей силы ударяю его кулаком в грудь. Потом ещё. И ещё. Молча, сжав зубы, с лицом, искаженным немой гримасой смешанных чувств и эмоций, изливая на него всю свою ярость, боль, все унижения и всю преданную любовь. Жду, что он оттолкнет, рассердится, что-нибудь скажет, но ничего. Он не уклоняется. Не пытается остановить. Он просто стоит и принимает каждый удар, его лицо не поглощено болью, – оно искажено безграничным состраданием.

Его руки тянутся, чтобы обнять, согреть, успокоить меня, но я остановливаю их резким, отрезающим жестом.

— Не надо! Отпусти! — мой голос ровный, монотонным, лишенный каких-либо интонаций, но слёзы безостановочно текут сами по себе; ледяные ручьи по ледяному, каменному лицу. — Всё нормально. Всё абсолютно нормально. Всё...абсо... — голос предательски дрожит.

Мой взгляд направлен куда-то сквозь него, на тёмное пятно входной двери, где только что умерла моя любовь.

И тут случилось то, что уже нельзя сдержать. Я вырываюсь из его объятий, отпрыгиваю на шаг назад, и моё лицо, до этого бывшее маской шока, преображается в гримасе невыносимой боли.

Но Артём не собирается стоять в стороне и бездействовать. Не знаю кем он себя возомнивает, ведь он делает настырный шаг ко мне, его руки тянутся, чтобы обнять, прижать к себе, чтобы хоть как-то остановить это немое падение в пропасть. Но я снова торможу его резким, отрезающим жестом, подняв ладонь, и пытаюсь обойти. Уйти, скрыться, но он неумолим. Он шагает ко мне, и на этот раз его руки смыкаются вокруг меня стальным, но бережным обручем.

— НЕТ! НЕ НОРМАЛЬНО! — мой крик разрывает вечернюю тишину, эхом отразившись от стен соседних домов. Это не крик гнева, а вопль живой, израненной плоти.

Хватаюсь за голову, сжимая виски так, что костяшки пальцев белеют.

— КАК ОН МОГ? КАК ОН МОГ?! — я кричу в небо, в падающий снег, не видя ничего и никого вокруг и голос срывается в истерический визг, маска окончательно разбивается в мелкие осколки, обнажив дикую, животную рану. — Я ЖЕ ЛЮБИЛА ЕГО! Я ВЕРИЛА!

Я разворачиваюсь к Артёму, мои глаза дикие, полными горячих, обильных слёз, которые текут из моих глаз, рисуя дорожки рек на щеках.

Бьюсь в его объятиях, как пойманная птица, бьющаяся о прутья клетки. Запускаю ему в грудь свои маленькие кулаки, колочу по спине, по плечам, пытаясь вырваться, оттолкнуть его, поколотить — сделать что угодно, лишь бы он не видел этого унижения, этой раздавленности, но несмотря на все мои противостояния –  только крепче прижимает меня к себе, принимая всю бурю моего отчаяния, будто стараясь впитать в себя, забрать эту боль.

Он ловит мои запястья, легко справившись со слабыми попытками сопротивления, и опять притягивает к себе, обхватив руками так крепко, что я не могу пошевелиться.

— Хватит! Я ненавижу! — выкрикиваю я в порыве бессильной ярости, не понимая уже, кого именно — его, Михаила, себя, весь мир. — НЕНАВИЖУ ВАС ВСЕХ!

Я трясусь в его руках, сгибаясь пополам, не в силах сдерживать эту боль внутри. Она царапается изнутри, потроша душу наизнанку.

Артём не отпускает, чувствует, как всё моё тело напрягается до предела, словно струна, готовая лопнуть. Я пытаюсь говорить ровно, но это уже не работает.

— В НАШЕЙ КРОВАТИ, АРТЁМ! НА НАШИХ ПРОСТЫНЯХ! — тыкаю пальцем в сторону дома, рука трясётся. — ЭТО БЫЛ НАШ ДОМ! МОЙ! НАШ!

Опять начинаю бить кулаками по его груди, но теперь это не слабые тычки, а яростные, отчаянные удары, в которых вся моя разбитая жизнь.

— Я ЕМУ ВСЁ ОТДАЛА! ВСЮ СЕБЯ! А ОН... ОН... — я захлёбываюсь рыданиями, слова тонут в горле. — С КАКОЙ-ТО... С КАКОЙ-ТО ШЛЮХОЙ!

Артём не сопротивляется, принимая ярость. Видимо он видит, что эту бурю нужно пережить, иначе она уничтожит меня изнутри.

— Я ТАКАЯ ДУРА! — снова кричу, останавливаясь и смотря на свои руки, будто впервые их видя. — СЛЕПАЯ, ГЛУПАЯ ДУРА! Я ВИДЕЛА, КАК ОН СМОТРИТ НА НЕЁ! Я ЧУВСТВОВАЛА, ЧТО ЧТО-ТО НЕ ТАК! А СЕБЯ УГОВАРИВАЛА! ГОВОРИЛА: "НЕТ, МИША НЕ ТАКОЙ!"

Я хохочу, как сумасшедшая, и этот смех страшнее любого крика — горький, истеричный, полный саморазрушения.

— НЕ ТАКОЙ! ДА ОН ХУЖЕ, ЧЕМ Я МОГЛА ПОДУМАТЬ! ОН ТВАРЬ! ГАД! Я НЕНАВИЖУ ЕГО! НЕНАВИЖУ!

Внезапно мои силы иссякают. Я сгибаюсь пополам, словно от удара в живот, и меня прорывает новой волной рыданий, уже не яростных, а бесконечно отчаянных.

— А Я... А Я ЕГО ТАК ЛЮБИЛА... — голос становится тише, но от этого не менее пронзительным. Это стоны. — БОЖЕ... КАК ЖЕ БОЛЬНО... МНЕ ТАК БОЛЬНО, ЧТО Я ДЫШАТЬ НЕ МОГУ... КАЖДЫЙ ВЗДОХ... РАЗРЫВАЕТ МНЕ ГРУДЬ...

Хочу упасть на колени, а колени в холодный, тающий снег, не в силах устоять на ногах, но Артём не даёт мне этого сделать и держит на руках.

— ЗАЧЕМ? — стону я, обращаясь к пустоте. — ЗАЧЕМ ВСЁ ЭТО БЫЛО? РАДИ ЧЕГО? РАДИ ЭТОЙ... ЭТОЙ ПОСТЕЛИ? Я ЖЕ... Я ЖЕ ВСЮ ДУШУ ИЗ СЕБЯ ВЫВЕРНУЛА... А ЕМУ... ПРОСТО НАДОЕЛО.

Артём аккуратно разворачивает меня к себе лицом и поглаживает по голове как маленького ребенка, будто понимает, что слова сейчас бессильны.

— Я НЕ ПЕРЕЖИВУ ЭТОГО... — шепчу, трясясь всем телом. — НЕ МОГУ... НЕ ХОЧУ... ЭТОГО ЧУВСТВА... ЭТОЙ ПУСТОТЫ... ОНО СЪЕСТ МЕНЯ ИЗНУТРИ...

Поднимаю на него своё заплаканное, опустошённое лицо, и в его глазах читается такая бездонная пропасть отчаяния, что у самой сжимается сердце от того, насколько я сейчас выгляжу жалко.

— ПОЧЕМУ ОН СДЕЛАЛ МНЕ ТАК БОЛЬНО? — это последний, детский, беспомощный вопрос, после которого я просто закрываю лицо руками и затихаю, мои плечи вздрагивают в такт беззвучным рыданиям.

Он осторожными движениями открывает моё заплаканное лицо и заставлять посмотреть на себя, берёт моё лицо в свои большие ладони.

— Вдох-выдох. Вдох... Выдох...

Я на секунду замираю вся напряжённая.

— Успокойся. Это он тебя предал, а не я, — его голос звучит тихо, но так, что слышно сквозь мой вой. — Я хочу тебе помочь. Просто дай мне помочь. Дай мне не бросить тебя в такой момент.

Слёзы текут по моим щекам сами по себе, предательские и ледяные, но выражение лица остаётся каменным. Это слёзы организма, который получил смертельную рану, а не слёзы сердца. Сердце уже молчит.

Когда мои силы иссякают и кулаки разжимаются, оставляя после себя лишь выжженную пустыню души – шатен просто притягивает меня к себе, крепко-крепко обнимает, прижимаю мою голову к своему плечу и не отпускает. В его безмолвных, тёплых объятиях, ледяная броня окончательно трескает. Я перестаю строить из себя сильную и просто обмякаю в его объятиях, пока он накидывает мне на плечи мою куртку, уберегая от холода. Всё, что я сдерживала — весь ужас, всё предательство, вся горькая правда — вырывается наружу громким, надрывающим душу рыданием. Я вцепляюсь пальцами в его куртку и плачу, плачу, плачу, пока у меня не остаётся сил даже на это.

Теперь меня нужно просто собрать по кусочкам. И друг Яра, не говоря ни слова, снимает свою куртку и накидывает поверх моей собственной, и бережно, как хрустальную вазу, поднимает с земли, чтобы увести прочь от этого проклятого места.

Он ловит первую же попутную машину, открывает дверь и, почти внеся меня внутрь, командует:

— Садись.

Артём называет водителю незнакомый адрес, и мы едем. Мне все равно. Перед глазами стоит та картина — его тело, ее торжествующий взгляд, его жалкая гримаса. Я прислоняюсь лбом к холодному, запотевшему стеклу и закрываю глаза, желая одного — не чувствовать ничего. Внутри только пустота. Безмолвная, бескрайняя, холодная пустота после точного, беспощадного выстрела.

28 страница14 октября 2025, 10:27

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!