34 страница29 июня 2025, 12:01

Глава 33

Ливей не помнил, как попал к торговцу. Он просто однажды оказался в его доме — в пристройке без окон, с пыльным циновочным матом и ведром для воды. Было душно, стены дышали старостью и влажностью, а потолок скрипел даже тогда, когда никто по нему не ходил. Запах трав, прелой соломы и старого дерева пропитал всё, даже воздух, даже кожу. Ливей работал: таскал ящики, чистил стойки, расставлял сушёные травы, и делал всё это молча. Он не задавал вопросов, не просил ничего, не спорил. Ему не приходило в голову, что может быть иначе. Он не знал, почему выполняет приказы. Просто... иначе было нельзя. Слова застревали где-то внутри, как если бы язык стал деревянным, а горло — тесным, узким проходом, не предназначенным для речи. Время текло в этом доме как тёплый сироп — липко, медленно, без начала и конца. День сменял ночь, и это были почти единственные перемены. Торговец появлялся и исчезал. Иногда приносил еду, иногда забывал. Иногда смотрел на Ливея и что-то говорил, но голос его звучал как шум воды — невнятно, глухо, без смысла. Иногда Ливей чувствовал, как внутри поднимается волна — что-то чужое, не своё, почти яростное. Но волна разбивалась о стену безразличия, и всё оставалось как прежде. В доме не было зеркал, но однажды он увидел своё отражение в миске с водой — и не узнал себя. Лицо было тусклым, как старая бумага, глаза смотрели в никуда, будто и не знали, что такое видеть.

Хозяин звался Шэнь Да. Тучный, лысеющий, с маленькими глазами, вечно влажными от пота и ярости, он источал усталую злобу, как перегретый мясной бульон — густо, неизбежно, с привкусом чего-то тухлого. Он не разговаривал с Ливеем, он выкрикивал команды, будто кричал в колодец, не ожидая ответа, не нуждаясь в нем. Относился к нему как к удобному инструменту: не как к человеку, не как к животному, не как даже к сломанному существу — а как к вещи. К куску дерева, к глиняному горшку с трещиной, к лопате, что не гнется, но уже и не режет.

— Эй, Третий! — орал он, надсадно, сдавленно, будто в крике пытался вытолкнуть из себя собственную жалость, чтобы не задохнуться. — Опять стоишь? Вон мешки, перетаскивай!

Он называл его "Третий" потому что даже имени не захотел спросить. У таких отбросов из Кузни имен не бывает.

— Ты же всё равно не устанешь, ха? Таких, как ты, не ломает! — кривился Шэнь Да, глядя на то, как Ливей, согнувшись, тащил мешки с гнилым рисом, с засохшими кореньями, с чем-то, что уже пахло смертью.

— Хоть польза от бракованного инструмента! — повторял он часто, как присказку. Словно оправдывался перед кем-то невидимым, кого сам боялся. Словно ему нужно было доказать, что этот несчастный мальчик не человек. Что тот — ошибка, отброс, мусор, и потому ему можно всё.

Ливей не отвечал. Никогда. Не потому что не хотел — он не знал, что можно. Он не помнил, как это делается. Ответ — это ведь не просто звук, не просто слово, это движение изнутри, толчок в груди, которое заставляет рот открыться. У него не было толчков. Всё внутри было ровным, мёртвым полем под серым небом, без ветра и без птиц. Он просто выполнял. Без раздумий, без колебаний. Если говорили принести — приносил. Если велели тащить — тащил. Если нужно было мыть, подметать, копать — он делал. Всё это казалось не обязанностью, а продолжением тела. Как рука, что сгибается. Как шаг, что идёт сам, если ногу поставить правильно.

Иногда, если работал особенно быстро, Шэнь Да кидал ему кусок хлеба. Просто бросал, как бросают псу — не в ладонь, не с благодарностью, а так, чтобы даже в жесте была власть. Или давал миску варёного риса — тёплую, но всегда чуть недосоленную, как будто специально, чтобы не было удовольствия, только насыщение. Это и было платой. Ни серебра, ни добрых слов, ни отдыха. Только еда — и только если заслужил. Если не заслужил — ничего. Просто день, прожитый впустую, в тени и пыли.

Ливей ел молча. Никогда не ел быстро, но и не тянул. Каждая ложка была точной, как шаг по льду. Он жевал и не чувствовал вкуса. Было ощущение — еда проходит внутрь, согревает пустоту, заполняет её ненадолго.

Шэнь Да не хвалил. Никогда. Он плевался, ругался, кричал, как будто весь мир вечно мешал ему дышать. Ливей не мешал. Он был как воздух — прозрачный, невидимый, незаметный. Но и воздух иногда давит на грудь, если его слишком много или слишком мало. Ливей был не нужен. Не нужен даже для ярости. Он просто есть, как доска в полу, как лестница, как верёвка, которой всё равно, кого ею связали.

Иногда по ночам он просыпался, потому что снилась вода. Большая, чёрная, без берега. Он плыл в ней — или тонул, не знал. Не было страха, только холод. Холод и одиночество. Просыпался, смотрел в потолок и не понимал, зачем вообще было просыпаться. Потом закрывал глаза и снова проваливался — не в сон, а в темноту, такую же густую, как и вода. Утром снова был день. Мешки. Ведро. Крики. Хлеб. Тишина. Всё повторялось, будто его жизнь застряла в единственном миге и отказалась идти дальше.

А потом началось проклятие.

Никто не говорил этого слова вслух. Но оно витало в воздухе — густое, липкое, зловещее. Оно не пришло внезапно, не ударило громом, не вспыхнуло молнией. Оно подползло — медленно, как плесень по сырой стене, как ржавчина по лезвию, как смерть по старому телу. Сначала на пальцах торговца появились пятна — чёрные, опухшие, словно обожжённые, с тусклым блеском гнили. Шэнь Да ругался, плюнул на ладонь, потер, закричал от боли. Кожа вздулась, как надутый пузырь, потом лопнула. Под ней было что-то серое, влажное, как внутренняя сторона мертвеца.

На следующий день он уже не орал. Только стонал. Пальцы распухли, стали непослушными, как если бы в них налили жидкий свинец. Он заворачивал их в тряпки, пропитанные вонючим отваром, и клал на жаровню, как будто огонь мог вытянуть заразу. Но становилось только хуже. Кожа начала отслаиваться. Сначала — с подушечек, потом — с ладоней, потом — с предплечий. Куски соскальзывали, как мокрая бумага, и падали на пол, где слипались с пылью, становились частями этого проклятого дома.

К утру третьего дня запах стал таким, что Шэнь Да едва мог оставаться в собственном доме. Сладковатый, тошнотворный, он заполнял каждый угол, будто и сам воздух начал гнить вместе с ним. Он пытался курить травы, развешивал пучки полыни и жёг горькие корни, но дым только смешивался с зловонием, и получался запах чего-то совсем невыносимого — как если бы в этом доме умер кто-то, кто не хотел быть мёртвым.

Шэнь Да начал кашлять. Хрипло, влажно, с кровью. Он уже не кричал на Ливея. Он просто сидел, обмотанный тряпками, дрожал, обливался потом, и тихо выл, как зверь, загнанный в клетку. Глаза его покраснели, зрачки сузились, и в них мелькало что-то дикое — не ярость, не боль, а ужас. Тот ужас, что приходит, когда понимаешь: ничто не поможет. Ни отвар, ни золото, ни молитва, ни нож. Только оно — проклятие. Как приговор, который нельзя ни оспорить, ни забыть.

А Ливей всё так же молча выполнял. Он выносил гнойные бинты, проветривал комнаты, не морщась. Он варил рис, хоть торговец уже не мог есть. Он подметал полы, по которым теперь отпечатывались кровавые следы. Он не думал, что это справедливо. Он не думал вообще. Он просто жил, как жил до этого. Только теперь — в доме, который умирал вместе со своим хозяином.

Он знал, кто это сделал. Ещё до того, как тело стало гнить изнутри, ещё до того, как пальцы вспухли и запах разложенья просочился сквозь стены, Шэнь Да знал. Не угадал — узнал. Почувствовал, как узнают удар в спину от старого врага. Это была она — одна из заклинательниц с рынка, старая, с мутными глазами, с голосом, как будто из горла сыплется пепел. Он купил у неё амулеты — дешёвые, как ему казалось. И пообещал доплатить за доставку. Не доплатил. Не потому что не было денег — просто не захотел. Подумал: «Кто она такая, чтобы требовать с меня? Торговка грязью и дымом. Кто её слушает? Кто вообще в неё верит?» Он даже рассмеялся в лицо, когда та напомнила о плате. Сказал что-то едкое, плевком, без страха. А она только кивнула. Ни слова. Только кивок — медленный, как покачивание ножа перед ударом.

Он пытался найти лекарей, когда понял, что тело сгорает без жара, что кожа гниёт изнутри. Но никто не соглашался. Все отворачивались. Некоторые — сразу, даже не выслушав. Другие — молча, с ужасом, как от чумы. Кто-то сказал: «Это не болезнь. Это метка. Снять её нельзя». Проклятие было заразным. И слишком сложным. Никто не хотел прикасаться к нему, как никто не прикасается к мёртвому, если не уверен, что смерть не перейдёт вместе с прикосновением. Врачи избегали его, как избегают старых долгов и безумных. Даже жрецы отворачивались — и те, кто брался молиться, делали это издали, сквозь ткань, не глядя в глаза.

Он начал задыхаться. Плоть под кожей стала густой, как грязь, суставы — горячими, как камни, пролежавшие под солнцем. Ему казалось, что что-то движется под кожей, ползает, шевелится, роет норы. Ногти отвалились. Губы потрескались. Глаза стали жёлтыми, как вода в стоячем колодце. Он пытался писать, звать, умолять, шептал заклинания, которые слышал когда-то на улице, смешивал их, выдумывал новые. Ничего не работало.

Теперь он сидел в углу, среди вонючих тряпок, задыхаясь, и шептал себе под нос: «Я заплачу. Я заплачу. Верните меня. Верните...» Но уже было поздно. Никто не возвращает то, что проклято. Не из жалости. Не за золото. Не по молитве.

В отчаянии Шэнь Да, некогда гордый, жирный, злой, теперь иссохший, липкий от пота и страха, начал цепляться за любые слухи, за любые крохи надежды, как умирающий хватается за воздух в затопленной яме. Он не мог уже стоять долго — ноги опухли, кожа лопалась от малейшего давления, гной капал с пальцев. Но он приказывал — сквозь стон, сквозь зубы, сквозь боль. Расспрашивал прохожих, знакомых, даже тех, кого прежде гнал с порога: попрошаек, дурных детей, нищих с молочными глазами. Хрипел: «Ты слышал? Кто лечит? Кто может?.. За плату. За золото. За что угодно...»

И однажды услышал. Не сразу, не чётко — сначала как обрывок разговора, как шёпот в сырой подворотне, как легенду, рассказанную усталыми губами:

— ...На юго-восточной окраине живёт один.

— Кто? — просипел Шэнь Да, вцепившись в рукав говорившего.

— Инхао его кличут. Или просто Хао.

— Инхао...

— Тёмный, да. Но помогает. Молчит, не торгуется. Главное — не врать ему. Врёшь — не просто не спасёт. Исчезнешь. С лица земли. Ни тела, ни души.

— И что же он?

— Был когда-то страшный, говорят, а теперь... странный. Живёт один. Жрёт кору, спит с демонами — но проклятия лечит, как воду льёт. Глазами глянет — и уже полегчало. Рукой тронет — и уже жив.

У Шэнь Да загорелись глаза, как у крысы, запертой в клетке, которой вдруг показали щель. Он тут же отправил посыльного — мальчишку с рынка, худого, ловкого, шустрого. Дал ему свёрток с медью, чтобы тот хотя бы добрался. А сам, с трясущимися пальцами, как обрубками, как обгорелыми ветками, начал писать письмо. Чернила расплывались от его дрожи. Перо скрипело, как зубы, стиснутые от боли. Писал, будто выдавливал слова из умирающего горла.

«Если придёшь — заплачу как за три жизни. Только спаси.»

Буквы были кривыми, расплывчатыми, местами едва различимыми. Но просьба в них стояла прямая, обнажённая, как оголённая кость: спаси. Не было там ни высоких слов, ни оправданий. Только страх. Только боль. Только последняя ниточка, за которую мог зацепиться.

Письмо он вложил в кусок ткани, обвязал верёвкой, велел отдать лично. Не знал, прочтут ли. Не знал, придёт ли тот, кого зовут Инхао. Не знал, выживет ли до этого. Но другого выхода не было. Всё остальное — уже не жизнь. Только разложение. Только конец, затянутый вонью и стоном.

Инхао пришёл вечером. Не постучал, не позвал, не возвестил о себе ни звуком, ни шагом — просто появился, как тень, как запах сырости перед дождём. Дверь открылась сама — не скрипом, а легким шелестом, будто дерево само отступило, узнав того, кто идёт. Он вошёл в дом, тихий и пропахший гнилью, где стены будто дрожали от кислого смрада и страха. Воздух был густым, вязким, как старый мед, в который подмешали золу. Инхао шагнул внутрь, не торопясь, с той особенной неторопливостью, которую имеют только те, кто не боится ничего. Он огляделся — взгляд мимолётный, но цепкий. Не заинтересованный, не удивлённый, не отвращённый. Как будто всё это он уже видел, тысячу раз, и даже хуже. Как будто этот дом, наполненный гниющими бинтами, проклятой плотью и лихорадочным стоном, был для него всего лишь очередной остановкой в длинном пути.

На нём было чёрное. Всегда. Ни краски, ни вышивки, ни украшений — ткань, как сажа, как ночь, как бездна, из которой не видно ни дна, ни стен. Длинные рукава, узкий ворот, скрытая форма, сквозь которую всё равно ощущалась фигура хрупкая, но жёсткая, как корни дерева в камне. Ни оружия, ни сумки. Только он сам — и этого было достаточно, чтобы в доме стало тише.

Шэнь Да бросился к нему, почти падая, почти волоча за собой собственное тело, как мешок с тухлым мясом. Он был в тряпье, в повязках, в грязи, с липкими пятнами на лице, с глазами, полными страха и мольбы. Всё, что делало его человеком, растаяло. Остался только страх — древний, детский, отчаянный, как у загнанного зверя.

— Мастер Инхао, — прохрипел он, — о господин, благородный заклинатель! Пожалуйста... пожалуйста, вылечи меня! Я сгнию! Я чувствую, как оно лезет под кость! Я не сплю! Мне нужна моя кожа, моё тело... Я плачу! У меня есть всё! Дом, деньги, я заплачу, сколько скажешь! Я...

Он продолжал говорить, но слова срывались, путались, превращались в бред, в влажный кашель, в сиплое мычание. Он тянул к Инхао руки, пальцы которых уже не были пальцами — только обрубки с лопнувшими ногтями и кровавыми трещинами. Хотел коснуться, умолить, удержать, как будто прикосновение могло заставить другого остаться, поверить, спасти.

Инхао не двигался. Не отшатнулся, не оборвал. Стоял, слушал. Его лицо было спокойным, как мёртвое озеро в безлунную ночь. Ни отвращения. Ни жалости. Ни гнева. Словно Шэнь Да — просто ещё один голос в череде голосов, что просят о спасении, когда уже поздно. Дом затих. Даже воздух перестал шевелиться, замер, чтобы услышать, что скажет он. А он молчал. И только в молчании этом было больше смысла, чем во всех криках.

Инхао только посмотрел. Один раз — достаточно. Его взгляд был не человеческий. Не в смысле злобы или холода, а в том, как он проходил сквозь, не задерживаясь на коже, не слушая голос, не видя тела. Он смотрел внутрь. Прямо к ядру. Как будто душа — не тайна, не глубина, а просто вещь, доступная к осмотру. Как перелом под кожей, как ржавчина под слоем краски. Один взгляд — и всё ясно.

— Ты лгал, — сказал он.

Голос был ровным. Без укора. Без угрозы. Ни злости, ни разочарования — просто утверждение. Как если бы он сказал: небо серое. Вода течёт вниз. Ты лгал.

— Что? Нет! — Шэнь Да вздрогнул, инстинктивно пополз ближе, хватаясь за пол, как будто можно было ухватиться за воздух и втащить себя обратно в безопасность. — Ничего такого! Пожалуйста! Это ошибка, я... я заплачу! Я сказал, я... всё, что угодно, всё, что у меня есть!

Инхао не ответил сразу. Его молчание не было паузой. Оно было — завершением. Как если бы слова, произнесённые Шэнь Да, уже не имели веса. Уже были частью прошлого, которое не меняется.

— Заплатить как за три жизни, — повторил он. — Это ложь.

Шэнь Да открыл рот, хотел возразить, но только закашлялся. Горло сжалось. Грудь пульсировала. Влажный хрип вырвался из его рта, а с ним — тонкая нить крови. Он попытался встать на колени, но ноги не держали. Он захрипел:

— Нет... это не ложь... это... я...

— У тебя нет ни монет, — сказал Инхао. — Ни намерения платить.

Тишина, наступившая после этих слов, была не пустотой. Она была весом. Как будто комната вдруг оказалась под водой. Шэнь Да задыхался, хватал ртом воздух, будто в горле пена, будто лёгкие набиты грязью. Глаза налились слезами — не от боли, а от ужаса, не того, что проклятие сожрёт его, а того, что его уже нечем остановить. Его разоблачили. Не человека, не жертву — лжеца. И за ложь, сказанную не в панике, не от страха, а с намерением, спокойную, расчетливую — за такую ложь не просят пощады. Не получают прощения.

Кожа на запястьях уже начала трескаться. Не как от сухости — глубже. Как старая ткань, по швам, с мясом и тем, что было под ним. Гной выдавливался из-под ногтей, зловонный, густой, с пузырями. Шэнь Да почувствовал, как эта дрожь в пальцах поднимается вверх, к плечам, к шее. Он закрыл глаза, попытался закричать — не смог. Рот наполнился слизью, язык прилип к нёбу. В горле, где ещё недавно были слова, теперь стоял только гул. Будто что-то внутри отозвалось эхом — не голос, а звук распада.

Инхао не двигался. Он не отошёл, не подошёл. Только стоял. Его тень легла на пол — длинная, безобидная, но в ней было больше жизни, чем в теле умирающего торговца. Шэнь Да протянул руку — слабую, серую, уже почти чужую. Не к помощи, не к пощаде. К чему-то большему, к невозможному. Он хотел, чтобы кто-то забрал его ложь. Переписал. Вернул назад. Но было поздно.

Инхао смотрел. Не жестоко. Не хладнокровно. Просто смотрел — как смотрят на падающий камень. Он уже летит. Уже не остановить.

— Возьми что хочешь! Хоть этого! — Шэнь Да закричал, хрипло, в агонии, в безумии, и резко оттолкнул Ливея вперёд, будто бросая ненужный свёрток, как корм голодной собаке, как жертву на удачу. Парень пошатнулся, едва удержался на ногах. Он не сопротивлялся. Не удивился. Только посмотрел вперёд, будто знал, что будет.

Инхао посмотрел на него. Не быстро. Не как человек, который решает, брать или нет. Его взгляд был слишком ровный, слишком прямой. Как будто он уже знал — что это за мальчик, откуда он, сколько лет он тянет своё существование в пыльных стенах, как звали его мать, и сколько раз он мечтал о тишине. Инхао не дышал. Он не моргал. В его лице не было ни напряжения, ни жалости. Ливей стоял, опустив плечи, смотрел себе под ноги и ждал.

И в следующую секунду Инхао шагнул ближе. Один шаг — короткий, но с ним в комнату будто вошло что-то ещё. Не ветер. Не холод. Не тьма. А вес. Давление. Как будто сам воздух сгустился, стал плотным, старым, как земля под горами. Его пальцы вытянулись вперёд — не спеша, не угрожающе, и не к Шэню Да. Они коснулись воздуха. Но этого было достаточно.

Всё в комнате задрожало. Пол — тихо, будто вздохнул. Стены — тонко, как если бы их сдавили снаружи. Свет — потускнел, будто свечи начали умирать одна за другой, хотя пламя горело ровно. Запах гнили вдруг стал резче, как обострение, как финальный аккорд, как предсмертный вскрик тела, которое больше не может притворяться живым. Бинты на полу пошевелились. Амулеты, развешенные когда-то для защиты, с хрустом рассыпались. Тени вытянулись по углам, дрожащие, длинные, будто хотели сбежать.

Инхао не использовал амулеты. Он даже не произнёс слов. Его пальцы не светились. Не пульсировали. Не излучали света, как это бывает в историях. Он использовал только ци. Темную. Глухую. Без вспышек, без силы, которую можно увидеть. Но она была здесь. Как корни, пробивающие камень. Как бездна под ногами. Не громкая, не быстрая, но древняя. Древняя, как сама земля. Та, что помнит, когда не было городов, когда имена ещё не были изобретены, когда зло и правда были не словами, а чувствами, обитавшими в ветре и костях.

Ливей застыл. Не в страхе — в тишине. Он будто почувствовал это касание — не к коже, не к телу, а к его существованию. Шэнь Да, всё ещё на полу, почувствовал тоже. Только он — по-другому. Сильнее. Глубже. Как будто всё внутри него поняло: сейчас. Сейчас конец. Не смерть — она пришла бы раньше. А расплата. Та, что не забывает. Та, что приходит, даже если её не ждут.

В углу вспухла печать. Словно ожила от присутствия Инхао. Её линии дрогнули, налились тусклым багровым светом, как старая рана, что вдруг вспомнила боль. Воздух завибрировал. Со стеллажей посыпались сушёные травы — лёгкие, ломкие, с шелестом, как будто кто-то дунул слишком резко. Некоторые зажглись тлеющими искрами, не огнём, а каким-то внутренним жаром, будто испугались, будто пытались исчезнуть.

Ливей сжал плечи. Резко, но не от ужаса — от привычного звука. Как от удара, который был уже не болью, а телесным рефлексом. Он знал, как звучат печати. Как вибрирует воздух перед тем, как начнёт болеть. Он сжался неосознанно. Как собака, пережившая сто побоев.

И Инхао вдруг остановился. Рука — в воздухе. Шаг — прерванный. Дыхание, которого никто не слышал, застыло. Внутри тишины что-то дрогнуло. Он посмотрел на Ливея. Не как до этого — поверх, сквозь, функционально. А по-настоящему. Внимательно. Тихо. Долго.

Молодой мужчина. Бледный. Не от болезни — от заточения. От недоступного света. Тонкий, не изящно, а истончённо, словно из него слишком много вынули, и ничего не положили обратно. С пустыми глазами — не пустыми от безумия, не от смерти, а от долгого молчания. Как если бы всё, что он знал, давно внутри него уснуло. С руками — натруженными до трещин, с грязью под ногтями, с мозолями, ставшими частью кожи. Они не были сильными, но были выносливыми. Они жили дольше, чем сердце.

На шее — шрам. Не свежий. Старый, затянувшийся, но отчётливый. В форме тройной метки. Метка была старая. Чужая. Вырезанная с намерением. И оставленная, как клеймо на скоте. Она говорила: этот — не свой. Этот — сломанный. Этот — не человек.

Инхао смотрел. И что-то в его лице изменилось. Не выражение. Ни мышца не дрогнула. Но взгляд — стал тише. Не мягче. Глубже. Как если бы он узнал. Или... вспомнил.

Поза. У Ливея была особенная поза. Опущенные плечи. Подбородок чуть втянут. Руки не по бокам — скрещённые перед собой, будто прикрываясь от удара. Голова наклонена чуть в сторону — привычка слышать приказ. И в этом всём было что-то слишком знакомое. Слишком точное. Инхао знал эту позу. Не со стороны. Изнутри. Когда-то. Где-то. В прошлом, которое он думал, похоронено.

Время остановилось. Не метафора. По-настоящему. Дрожь исчезла. Свет перестал колебаться. Даже гной перестал сочиться из ран Шэня Да. Всё в комнате замерло. Мир словно решил: подождём. Пусть он досмотрит. Пусть вспомнит.

— Как тебя зовут? — спросил Инхао медленно, его голос звучал не столько как вопрос, сколько как осторожная попытка пробиться сквозь толстую стену забвения и безнадёжности. Каждое слово было словно осторожный шаг по тонкому льду, который мог в любой момент треснуть и поглотить их обоих. Он не спешил, не давил, не требовал — просто тихо, с тяжестью, которую несли годы и утраты.

Ливей не ответил. Его губы шевелились, будто пытаясь сложить в звуки что-то давно утерянное, но из них не вырывался ни звук. Он просто смотрел. Смотрел пустыми глазами, в которых отражалась только тусклая пустота, словно давно забытая часть души была похоронена где-то глубоко под слоем отчаяния. Он не понимал вопрос. Не понимал, что от него хотят услышать. Он не знал слов. Не помнил их. Мир, который был для него когда-то домом, разорвался на части, и теперь в нем осталась лишь тьма, холод и бесконечная тишина.

Инхао стоял неподвижно, наблюдая, как время будто замедлилось вокруг них. Он видел — а может, впервые за долгие годы увидел по-настоящему — насколько хрупок этот человек, насколько глубока пропасть, которая отгородила его от мира. И тогда, сам не веря себе, словно боясь нарушить невидимый хрупкий покой, он подошёл ближе. Очень тихо, почти шёпотом, едва слышно, словно произнося священное имя, он сказал:

— ...Ливей?

И в глазах того, кто давно уже не был человеком, кто давно утратил всё, что делало его живым, что-то дрогнуло. Это было не просветление, не надежда и не страх. Это была трещина — маленькая, едва заметная, но прорезающая темноту. Тонкая ниточка памяти, цепочка давно забытых чувств, которую даже сильнейшая тьма не смогла стереть до конца.

Тишина между ними была вязкой. Она словно обволакивала их, заполняя пространство между словами, между дыханием. В этой тишине звучала невысказанная боль — боль утраты себя, боль забвения, боль бесконечного одиночества. Она была тяжелой, как свинец, давила на грудь, сжимала горло. Каждый миг казался вечностью, каждое дыхание — борьбой.

Ливей стоял, словно застывший во времени. В его глазах блуждала тень того, кем он мог быть, кем когда-то был — ребёнок, который имел имя, мечты, жизнь. Теперь это было далеко, как призрак, едва ощутимый, но всё же живой где-то в глубине. И это дрожание — тихое, почти незаметное — было словно маленький голосок надежды, который шептал: может быть, ещё не всё потеряно. Может быть, есть путь назад. Но вместе с этим голосом приходила и боль — ужасная, жгучая, оттого что вернуть это нельзя сразу, что чтобы вновь стать человеком, нужно пройти через тьму, сквозь страдания и страхи, через тысячи сломанных дней и ночей.

Инхао смотрел на Ливея — вглядывался глубоко, будто пытался пробиться сквозь невидимую завесу, словно через мутную воду, через толщу лет, наполненных болью, страданиями и разрушенными жизнями. Его глаза не искали внешних черт — они стремились увидеть нечто скрытое под слоем усталости, под грубой пылью забвения, под тонкой коркой равнодушия, которая словно броня отделяла Ливея от мира. Взгляд Инхао был тяжёлым, терпеливым и одновременно пронизывающим, словно он пытался разглядеть в нём остатки той души, которая когда-то жила и горела, а теперь была почти полностью потушена.

Ливей не отвечал. Его тело словно закостенело, не проявляло ни малейшего признака сопротивления или реакции. Не дёргался, не моргал, не отводил взгляда, не пытался спрятаться или убежать от этого пристального взгляда — он просто стоял молча, словно статуя, вырезанная из холодного камня. Голова была опущена, плечи сжаты, руки висели безжизненно по швам. Казалось, он так давно привык быть невидимкой, что забыл, каково это — быть человеком.

Он был не человеком, а предметом. Объектом, о котором заговорили вслух, но который не имел права сказать слово в ответ. Вещью, лишённой души, лишённой права на чувства и мысли. Как будто его существование свелось к функции — таскать тяжести, молча выполнять приказы, быть незаметным и незначительным. Ливей стоял там, словно отражение сломанной жизни, как будто вся его сущность была вытеснена наружу и осталась лишь оболочка — пустая, холодная, неподвижная.

Эта картина казалась одновременно страшной и печальной. Страшной, потому что перед Инхао стоял человек, который потерял себя настолько, что перестал быть собой. Печальной — потому что где-то глубоко внутри ещё теплел слабый огонёк, капля человеческого тепла, за которым скрывалась огромная пропасть забвения. И Инхао это видел. Он видел, как в этой безмолвной пустоте таится крик, который не может вырваться наружу, как страх, прячущийся за неподвижным взглядом, как мучение, которое стало частью самого тела и души Ливея.

Взгляд Инхао не отрывался. Он не спешил. Он знал, что настоящая борьба — не в словах и не в действиях, а в молчании, в тишине между ними. В этом молчании пряталась вся история, вся тяжесть пережитого, вся безнадёга и одновременно крохотная надежда на то, что однажды этот человек сможет услышать себя и вернуть себе имя, вернуть себе жизнь.

И пока Ливей стоял, опустив голову и не проявляя ни малейшего признака жизни, Инхао продолжал смотреть. Он смотрел не на сломанный предмет, а на человека, который ещё не потерял всё. И в этом взгляде была обещание — обещание, что даже из самой глубокой тьмы можно найти путь к свету, даже из самого тяжёлого молчания можно вырваться и вновь услышать голос.

Шэнь Да нервно сглотнул, чувствуя, как напряжение в комнате стало ощутимым, словно воздух сгущался и сжимал грудную клетку. Он взглянул на Инхао, заметив, что тот не просто смотрит — он изучает, оценивает, словно под прицелом. В этом взгляде не было ни жалости, ни доброты, только холодное, ровное спокойствие, будто сам человек — часть какого-то иного мира, где эмоции давно стерты.

— Он тебе нравится? — пробормотал Шэнь Да, голос его дрожал, будто от страха или раздражения, едва дыша, как будто каждая фраза была тяжёлым грузом, который он не хотел, но был вынужден нести. — Работящий. Молчит. Никогда не жалуется. Спит в чулане, ест с пола — золотой! — слова вылетали из него быстро, но с натяжкой, будто пытался убедить не столько собеседника, сколько самого себя. Его губы дрогнули, он не мог отделаться от чувства, что сейчас потеряет что-то ценное, хоть и бракованное.

Инхао не повернулся. Его лицо оставалось неподвижным, словно высеченным из камня, без малейшего намёка на эмоции. Он говорил ровно и спокойно, но каждое слово было как приговор, неизбежное и тяжёлое:

— Я заберу его.

Шэнь Да побледнел. Сердце забилось быстрее, страх охватил всё тело, как ледяная хватка. Он задыхался, слова застревали в горле.

— Это будет платой.

— А?.. — торговец едва выдавил, сдавленный и ошеломлённый, словно пытался понять, что происходит. — Но... я...

Он не успел закончить. Инхао всё так же спокойно глядел на него, не спеша, без какого-либо давления, но взгляд был безжалостен и окончателен. В нем не было места обсуждениям или сомнениям — был только холодный, непреклонный факт.

Шэнь Да сдался. Его плечи опустились, в глазах появилась горечь и усталость. Он понимал, что спорить бессмысленно, что борьба уже проиграна, и все усилия лишь затягивают неизбежное.

— Конечно... конечно! — сдавленно промямлил он, голос почти потерял силу. — Бери. Конечно. Он ж... всё равно... ну... бракованный.

В этих словах звучала горькая правда — для Шэнь Да Ливей был не человеком, а вещью, сломанной, непригодной, бесполезной для мира, в котором каждый должен приносить пользу или быть отброшенным. Это была не просто уступка — это было признание поражения, признание того, что жизнь Ливея не стоила больше ничего, кроме цены, которую можно отдать за избавление от проклятия и бедствий.

Когда Инхао осторожно перевязывал гниющие конечности Шэнь Да, аккуратно нанося на кожу сложную печать изгнания проклятья, воздух в комнате казался густым и наполненным едва сдерживаемым напряжением. Шэнь Да лежал на полу, изнывая от боли, кожа трескалась, а гной медленно сочился из раны, но всё же, несмотря на мучения, он собрал в себе силы и тихо задал вопрос, который давно гнался у него в голове:

— Слушай, а чего ты к нему так... ну, будто знаешь?

Инхао не отрывал взгляда от рук, занятых сложной работой. Его движения были уверенными и методичными, будто он выполнял ритуал не впервые, а каждое касание было пропитано древними знаниями. Он не отвлёкся, его голос прозвучал ровно и спокойно, без тени эмоций:

— Где ты его взял?

Шэнь Да тяжело вздохнул, его глаза были полны горечи и усталости. Он хмыкнул, словно от попытки скрыть в себе больше, чем готов признать, и начал говорить, словно пересказывая давно забытую историю:

— Пф. Его мне ещё у рынка сунули. Сказали — браковка из кузни. Магическая. Где души варят и память режут. Там у них этих поломанных, как грязи.

Он коротко покачал головой, будто пытаясь выгнать из памяти неприятные воспоминания, и продолжил:

— Этого выкинули, значит — совсем тряпка стал. Не реагировал даже, когда в лицо лили. Сказали, мол, хочешь — бери. Он хоть дрова носить будет.

Инхао застыл на долю секунды, будто слышал что-то большее, чем простые слова. В его глазах мелькнуло что-то, что можно было принять за интерес, но скорее — за тяжелое воспоминание. Он тихо спросил:

— ...Кузня?

— Да. Та самая. — Шэнь Да кивнул, — Говорят, раньше её спонсировал Император. Теперь вроде прикрыли, но отходы ещё по рынку шастают. Этот, видно, один из них.

В голосе торговца слышалась смесь презрения и жалости, словно он одновременно презирал и жалел Ливея. Он добавил тихо, почти для себя:

— Хороший был мальчишка, видно. Красивый. Сейчас... вон. Живой труп. Ни слова, ни мысли. Сплошная тень.

Слова зависли в воздухе, тяжёлые и безысходные. Ливей, стоявший в углу комнаты, казался олицетворением этой тени — оболочкой без души, человеком, потерявшим себя в жестоком мире, где магия стала орудием, а память — товаром, которым пренебрегали и ломали. В их разговорах звучала не просто история о сломанном мальчике — это была история о потерянных надеждах, о людях, забытых и отброшенных, о тех, кто стал жертвой бесчеловечных экспериментов и беспощадной судьбы.

Инхао закончил плетение печати. Его пальцы, будто сотканные из льда и огня одновременно, двинулись точно и непрерывно, словно играя на невидимой арфе, из которой рождался древний, древнейший узор — символ изгнания и очищения. Вся комната казалась затаившей дыхание, время будто замедлило свой бег, а стены окружили их невидимым коконом магии и ожидания.

Печать вспыхнула мягким, но ослепительным светом, который медленно растекался по коже Шэнь Да, словно нежное, но непреклонное прикосновение света, что стремился растворить тьму, разлагающую тело и душу. Свет пульсировал, переливался, и вот — он начал тускнеть, распадаясь на тысячи мельчайших искр, которые взмыли в воздух, будто перышки, уносимые лёгким ветром, оставляя после себя лишь чистоту и тишину.

Шэнь Да больше не гнил заживо. Его плоть перестала трескаться и покрываться чёрными пятнами, болезненный запах гнили исчез, словно его и не было вовсе. В глубине глаз торговца вспыхнула новая искра — не радости, не надежды, а просто облегчения, того редкого мгновения, когда смерть отступает, и жизнь вновь получает шанс.

— Всё. Проклятие снято, — произнёс Инхао, и голос его был будто откуда-то из глубины — низкий, спокойный и наполненный тяжёлой силой, словно сам мир проговорил эти слова через него. В них звучала не только уверенность, но и глубинное понимание: это не просто магия, это борьба с самой сущностью тьмы, попытка вернуть утраченные части, освободить пленника из цепей незримых оков.

В комнате повисла особая тишина — та тишина, которая приходит после бури, когда всё ещё вибрирует от напряжения, но воздух становится чище, а пространство вокруг кажется наполненным новым смыслом. Шэнь Да тяжело вздохнул, ощутив, как его тело вновь стало его телом, а не лишь оболочкой боли и разложения.

Инхао стоял неподвижно, наблюдая за результатом своей работы, но его глаза были далеки, словно смотрели сквозь стены и время, в места, где решаются судьбы и переплетаются нити жизни и смерти. В этом молчании заключалась целая история — история о том, что даже в самых мрачных тенях есть свет, что даже самые глубокие раны могут зажить, если найти того, кто готов их лечить.

Инхао подошёл к Ливею медленно, почти бесшумно. Воздух вокруг казался тяжелым, будто каждое движение давалось с трудом, словно комната сама удерживала их в своих цепких объятиях. Ливей всё ещё стоял неподвижно, словно застыл во времени. Его тело было сгорблено, плечи опущены, голова низко наклонена — он казался оболочкой, пустой, без искры жизни внутри. В его глазах не было ни света, ни тени — только тусклая, мёртвая пустота, и эта пустота делала его похожим на человека лишь внешне, словно под этой кожей уже не осталось ничего живого.

Инхао тихо произнёс одно слово — «Пойдём». Голос его был едва слышен, приглушённый, словно исходил из далёкого и мрачного пространства, где надежда едва пробивалась сквозь толщу отчаяния. Ливей не ответил, не зашевелился, не задал ни одного вопроса, не спросил, куда им предстоит идти. Он просто медленно повернулся и последовал за Инхао, словно это было единственно верное и логичное решение — как будто у него не осталось другого выбора, как будто вся его жизнь теперь была подвластна чужой воле.

Шаги их звучали глухо и монотонно, каждый шаг казался тяжёлым грузом, который тянул их вниз, всё глубже в бездну неизвестности. Инхао даже не обернулся назад, не посмотрел на Шэнь Да, который остался позади, словно призрак прошлого. За их спинами остался дом — затхлый, пропитанный гнилью, где каждая трещина в стенах дышала забвением и болью. Этот дом был символом потерянных надежд, страха и забвения, местом, где разлагалась не только плоть, но и душа.

И в этом доме остался человек — Шэнь Да, который не понял, что только что потерял нечто гораздо большее, чем простого слугу или предмет. Он отдал самое драгоценное, что когда-либо было в его доме, не осознавая этого, не почувствовав утраты. То, что для него было лишь бракованной вещью, для кого-то другого могло стать последним спасением или началом новой жизни. Но он остался стоять в пустом доме, окружённый тишиной и гнилью, с чувством, будто что-то важное и бесценное ускользнуло из его рук навсегда.

Тяжесть момента давила на плечи, воздух казался плотным и непроницаемым, а тишина между уходящими шагами и мёртвым молчанием оставшихся становилась всё гуще, превращаясь в невыносимый груз, от которого невозможно было скрыться или избавиться.

Они шли молча. Тишина между ними была густой и давящей, словно холодная пелена, которая обволакивала каждое слово, не давая ему прорваться наружу. Ливей ступал чуть сзади, его движения были медленными и неуверенными, словно тело было лишь грузом, а дух давно покинул обитель. Голова его была опущена, плечи сгорблены, а взгляд — пуст и рассеян, будто внутри него не осталось ни мысли, ни памяти о том, куда он идёт и зачем.

Он не смотрел по сторонам, не пытался уловить мельчайшие детали окружающего мира, словно всё вокруг перестало существовать для него. Не задавал вопросов, не просил объяснений, не оглядывался назад — словно и не подозревал, что сам двигается в пространстве. Он был как тень, ведомая чьей-то волей, без воли собственной, без цели и надежды. Его шаги звучали почти беззвучно, просто отбивая ритм того, что казалось бесконечным затягиванием в бездну.

Инхао шел впереди, его фигура казалась тверже и чётче на фоне глухой тьмы и гнетущей тишины. Но он не оглядывался на Ливея. Не потому что не хотел — а потому что не смел. В глубине его души таилась какая-то непреодолимая тяжесть, какой-то страх, который сковывал его сердце и не позволял обернуться назад. Возможно, он боялся увидеть в пустых глазах Ливея отражение собственной боли, своего прошлого, от которого не было спасения. Или не желал признавать, что в этом молчаливом существе, ведомом как тень, скрывается больше, чем кажется на первый взгляд.

Каждый шаг отдавался эхом в молчаливом коридоре судьбы, и между ними лежала невидимая пропасть — пропасть из отчаяния, одиночества и невыносимой тягости, от которой не было ни спасения, ни утешения. Они шли вперёд, каждый погружённый в свои мрачные мысли, в свои невысказанные страхи и боль, оставляя позади всё, что было раньше — дом, воспоминания, остатки надежды. И с каждым шагом темнота становилась гуще, поглощая их, как безжалостный океан, в котором тонут даже самые крепкие души.

Инхао слышал каждый его шаг — тихий, неуверенный, словно эхо давно забытой жизни, которая едва теплилась в этом изломанном теле. Он улавливал каждое лёгкое, едва слышное дыхание Ливея — будто ветерок, скользящий по заброшенным коридорам души, будто шёпот призрака, что не может найти покоя. Каждая пауза в движениях Ливея была словно остановка времени — когда он будто забывал, как дышать, как ступать, и приходилось заново учиться быть человеком, заново настраиваться на ритм, который казался ему чуждым и непостижимым.

Инхао сжимал кулаки, крепко, до боли, стараясь удержать себя от того, чтобы не опустить руки, не сломаться под тяжестью произошедшего. Внутри него раздирала волна вины и отчаяния, холодная и безжалостная. Это я сделал с ним. Я ушёл. Я оттолкнул его. Я был тем, кто должен был защитить, кто должен был сохранить, а стал причиной разрушения. Он хотел спасти — и разрушил. В эти слова вплеталась вся горечь утраченности, вся глубина мучительной осознанности своей ошибки.

Каждый шаг Ливея отзывался в сердце Инхао болезненным эхом, напоминающим о том, что спасение — не всегда акт силы, иногда это призыв к смирению, терпению и непрерывной борьбе с собственными демонами. Он осознавал, что между ними не просто разрыв, а пропасть, образованная не только внешними обстоятельствами, но и предательством, страхом и забвением. Вины было слишком много, чтобы её заглушить, слишком много боли, чтобы просто закрыть глаза.

И всё же, несмотря на эту тьму внутри, Инхао понимал — он не может отступить. Он не может оставить Ливея в этом состоянии без шанса на свет, без шанса вернуть хоть частицу того, что было утраченo. Это был их путь, и он должен был идти до конца, даже если впереди лежали лишь мрак и неизведанная пустота.

Он вспоминал того Ливея — солнечного, весёлого, дразнящего, бесконечно живого. Того, кто легко касался его пальцами, будто прикасался не просто к телу, а к самой сущности жизни, к свету, который согревал и наполнял мир смыслом. Ливей смеялся, его голос был лёгким и беззаботным, шептал слова, полные надежды и обещаний: «Я буду рядом, даже если ты станешь чудовищем». Эти слова звучали как клятва, как обещание, которое нельзя было нарушить.

Но теперь Ливей был рядом, да — но не таким, каким был прежде. Он словно заточённый в своей собственной тени, словно тело и душа разошлись навсегда, оставив после себя лишь пустоту и молчание. Он не говорил вовсе, не произносил ни слова, словно страх и боль заглушили все звуки, поглотили голос, который когда-то был полон жизни. Тот, кто обещал быть рядом, теперь существовал только как тихая тень, как человек без души, движущийся без цели.

И это было самой тяжёлой утратой — не потерять его физически, а наблюдать, как свет уходит из глаз того, кто был так близок, как исчезает жизнь из самого живого и настоящего. Инхао ощущал, как внутри всё сжимается от боли, как пустота между ними растёт, заполняя пространство, где раньше была любовь, дружба и взаимопонимание. Тот Ливей, что был полон света, остался лишь в воспоминаниях, а перед ним стоял лишь холодный силуэт, который не мог ответить ни словом, ни взглядом.

И этот молчаливый Ливей казался одновременно ближе и дальше, чем когда-либо прежде, превращая каждый миг рядом в тихую, невыносимую пытку — свидетелем того, как жизнь и свет угасают, не оставляя надежды на возвращение.

Инхао чувствовал, как внутри него рвётся что-то старое и болезненное — словно тонкие нити воспоминаний, когда-то крепко связанные, теперь порвались, оставив обрывки прежних слов, клятв и обещаний, которые как острые когти скреблись под рёбрами, вызывая невыносимую боль. Это было не просто воспоминание — это была рана, которая никогда по-настоящему не заживала, скрытая под слоями времени и молчания.

Он остановился и один раз обернулся. Ливей стоял неподвижно, словно потерянный в пространстве и времени, смотрел в пустоту. Не на него, не на мир вокруг, а просто в никуда — туда, где, казалось, давно перестали существовать надежда и смысл. Его глаза были затянуты серым туманом, густым и холодным, который поглощал всё живое внутри. В этом взгляде не было страха, не было боли, не было даже отстранённости — просто полное и абсолютное отсутствие чего-либо. Пустота, которая гудела тишиной и заполняла всё пространство вокруг.

Инхао быстро отвернулся, закрывая глаза, чтобы не позволить гневу и вине овладеть собой, чтобы не дать им прорваться наружу и разрушить то немногое, что ещё осталось между ними. В душе его рвалась буря, которая могла смести всё на своём пути — слова упрёков, обвинений и боли. Но он сдерживался, сжимая кулаки так крепко, что костяшки побелели.

«Я исправлю, — шептал он себе. — Я заставлю тебя вспомнить. Даже если мне придётся сжечь всё, что было между нами и что ещё может быть. Я вытащу тебя из этой тени, даже если сам снова стану ею.»

Это было обещание, клятва, данная не только Ливею, но и самому себе — стоять до конца, не отступать, не позволять тьме поглотить то, что ещё можно спасти. Это было решение идти через боль и страдания, через страх и отчаяние, ради искры жизни, которая ещё теплится где-то глубоко внутри. Даже если цена будет слишком высокой, даже если для спасения другого придётся потерять себя самого.

В этом молчании, в этом внутреннем пожаре, Инхао чувствовал, что всё ещё держит ниточку, ведущую обратно к свету — и он не позволит ей порваться.

Он больше не пытался отрицать правду, которую так долго отодвигал в глубины своей души: это был Ливей. Тот самый человек, которого он знал, только теперь — разбитый, изломанный, сломленный до самой сути. Тот, кто когда-то был светлым и живым, теперь словно выжатый и пустой, но всё ещё он — несмотря ни на что. Несмотря на молчание, несмотря на тень, которая окутывала его, скрывая всё живое внутри.

И именно потому, что он был рядом — пусть и в таком состоянии — в Инхао ещё оставалась надежда. Надежда, что этот тонкий и хрупкий остаток человека можно вернуть обратно, воскресить из пепла, разжечь огонь, который, казалось, давно угас. Пока Ливей дышит, пока он хоть как-то существует рядом, всё ещё есть шанс. Шанс на то, что они смогут пройти через эту темноту, через разрушения и горечь, чтобы вновь найти свет.

Инхао понимал, что путь будет тяжёлым, что в этой борьбе он может потерять себя, утонуть в собственных страхах и ранах. Но это уже было неважно. Ничего. Самое главное — чтобы Ливей вернулся. Чтобы вернулся тот, кто жил когда-то, кто смеялся, кто обещал быть рядом, несмотря ни на что. Чтобы вернулся хотя бы часть той души, что сейчас скрывалась за пустотой.

И даже если ради этого придётся пожертвовать всем — собой, своими надеждами, своей жизнью — Инхао был готов. Потому что без Ливея не было смысла. Без него не было будущего. Главное — вернуть Ливея, вернуть свет, вернуть жизнь.

Они пришли в деревню под вечер, когда солнце уже медленно клонилось к холмам, окрашивая небо в густые оттенки оранжевого и багрового. Тёплый ветерок нёс с собой тонкий запах дымящихся костров, смешанный с ароматом прелой листвы, что хрумкала под ногами, оставляя следы времени и смены сезонов. Всё вокруг казалось одновременно знакомым и чужим — будто сама природа шептала о прошедших днях, о людях, которых уже нет, и о тех, кто ещё держится за жизнь здесь, в этом забытом уголке мира.

Жители деревни, раньше косившиеся на Инхао с подозрением и осторожностью, сегодня опускали глаза, стараясь не встречаться с ним взглядом. В их молчании чувствовалась смесь страха и уважения, привыкания и смирения. Он стал частью этого места, хотя и странной, непонятной частью — но такой, без которой всё вокруг казалось бы неполным. Он был нужен, потому что его присутствие словно удерживало тонкую грань между хаосом и порядком, между светом и тенью, что скрывались в деревенских домах и людских судьбах. Если он вдруг исчезнет — все почувствуют пустоту, словно утерянную часть себя.

Инхао шёл первым, уверенно и сдержанно, словно носитель тайны, которой не подлежало делиться. За ним шёл Ливей, чуть позади, но не как спутник, не как равный или возлюбленный. Он шёл словно тень — тихая, бессловесная, ведомая привычкой, инстинктом, едва уловимым присутствием. Между ними не было разговоров, не было признаний или надежд — только молчание и шаги, сливающиеся с вечерним воздухом.

Ливей казался отстранённым, будто тело его двигалось по инерции, а разум блуждал где-то далеко, в пространстве, недоступном для понимания. Он не искал опоры, не тянулся к Инхао, просто шёл вслед, словно маленький и сломанный обрывок прошлого, что всё ещё цепляется за этот мир. Между ними лежала пропасть молчания, тяжелая и непроницаемая, но всё же — связь.

В доме было тихо. Не просто тишина, а такая, в которой даже дыхание кажется громким, неуместным. В ней было что-то вязкое, как будто само пространство прислушивалось. Капала вода — с глиняного кувшина, со старой трещины, в которую затекала сырость. Этот звук был единственным, кто не боялся нарушать покой.

Инхао двигался аккуратно, будто находился в храме. Он раскладывал ткани, проверял температуру воды, поднимал чашу с травами так, чтобы не скрипнуло дерево. Всё было наполнено этим: сдержанностью, вниманием, безмолвием. Он не знал, способен ли Ливей вспомнить, как заботиться о себе. Или хоть что-то. Поэтому делал всё сам. Как делал бы для больного, но это была не болезнь. Это было что-то глубже. Как если бы человек забыл не только, как жить, но и что он — человек.

Он омывал тело Ливея, не как плоть, а как память. Грязь, сажа, слой за слоем — всё смывалось, и с каждым движением казалось, что за кожей должен появиться кто-то, кто был раньше. Но Ливей не возвращался. Он не протестовал, не дергался, не просил остановиться. Он просто сидел. Не как раб. Не как друг. Не как тот, кто устал. Как тот, кого больше нет, но тело осталось.

Инхао смывал проклятие, пропитавшееся в кожу, как смола в древесину. Смывал его пальцами, тёплой водой, отварами — и молчанием. Волосы он расчёсывал долго, почти с медитацией. Каждая прядь была узлом, и каждый узел — следом прошлого. Когда-то Ливей шутил над этим. В полусне, лениво, смеялся. Он называл Инхао стариком, но потом прижимался щекой к его ладони. Тогда это казалось вечным.

Теперь всё было иначе. Ливей сидел прямо, не смотрел, не реагировал. Ни стыда, ни неловкости, ни понимания. Его тело было чужим даже ему. Он не сопротивлялся, потому что не знал, что можно. Он не смущался, потому что потерял само чувство «я». Инхао чувствовал это каждым прикосновением: под пальцами — не просто кожа, а оболочка. Тепло, дыхание, биение пульса — всё было. Но Ливей исчез. Не умер, не ушёл. Растворился. Как если бы что-то выжгло внутри всё, что было личным, живым, настоящим.

И всё же Инхао продолжал. Потому что не делать — означало признать, что вернуть уже нельзя. А он не был готов. Он не мог быть. Пусть тишина в доме и дальше будет глухой. Пусть вода капает до рассвета. Пусть Ливей не скажет ни слова. Но пока он сидит здесь, под его руками, пока он не исчез телом, пока он дышит — шанс есть.

Инхао переодел его в чистое, тёплое, мягкое — всё то, чего не касалась грязь улиц, пыль чужих домов, едкий запах зельев, проклятий и страха. Одежда была простой, но свежей, пахла сушёными травами и дождём, и всё равно Ливей будто не чувствовал этого. Он позволил снять с себя старое, надеть новое, словно ему всё равно, что на нём. Словно ткань и кожа были одинаково чужими.

Инхао поставил перед ним еду — простую, мягкую, тёплую. Варёный рис, немного тушёных кореньев, чаша с отваром. Он помнил, как раньше Ливей хмурился от горького, выбирал кусочки послаще, плевался от укропа. Теперь — ни одной эмоции. Ливей взял чашу, как по команде, глотнул воды. Один раз. Потом ещё. Посмотрел на стену, как будто там было что-то. Но не было. Только трещины, следы времени, осыпавшаяся глина. Он смотрел — и не видел.

Инхао сел рядом, молча. Он не спрашивал, не подталкивал, не ждал. Он знал: сейчас любое движение, любое лишнее слово — как удар. Здесь нельзя говорить громко. Здесь всё держится на тонком краю.

— Отдыхай, — произнёс он тихо, почти шёпотом. Не приказом, не просьбой, просто словом, в которое вложил всё: заботу, усталость, страх, вину.

Ливей медленно поднялся с лавки, лёг на кровать. Плавно, будто не было костей, не было боли. Без стонов, без звука. Просто — лёг. Повернулся на бок. Закрыл глаза. Или просто опустил веки. Он не заснул — Инхао это понял сразу. Это не был сон. Это было забытьё. Погружение в пустоту, где нет ни мыслей, ни образов. Только чёрное пространство, куда уходят те, кого слишком долго ломали.

Он остался сидеть рядом. Не касался. Не смотрел в упор. Только дышал — медленно, чтобы не нарушить. Потому что даже тишина здесь могла ранить.

Инхао долго смотрел на него, не двигаясь. Как будто взглядом мог удержать его в этом мире, в этой комнате, в этой тонкой реальности, где всё ещё оставалась надежда. Ливей не шевелился. Его лицо было пустым, дыхание ровным, тело — слишком неподвижным, будто каждый мускул давно отвык жить по своей воле. Но он был здесь. Он не исчез. Не растворился в темноте, не остался лежать на полу в доме Шэня Да, не растворился в тумане улиц или в собственных обрывках сознания. Он здесь. Он рядом. Он живой. И это уже... что-то. Инхао зацепился за это "что-то", как за крохотную щепку в шторме, как за имя, которое не решался произнести снова вслух.

Он не подошёл ближе, не коснулся. Хотел — но не смел. Каждый шаг теперь был, как по льду над пропастью. Всё внутри него хотелось закричать, обнять, говорить, звать, тормошить — но он знал: это будет не спасение, а добивание. Ливея нужно было собирать, как собирают сосуд из пепла — с дыханием, с тишиной, с временем.

Инхао медленно поднялся, двинулся к выходу из комнаты. В последний раз оглянулся: тот всё ещё лежал так же. Никак. Он почти не занимал места, будто старался исчезнуть даже из пространства.

Инхао прошёл в соседнюю комнату, где воздух был прохладнее, и свет тусклее. Здесь стояли книги, свитки, сушёные корни, травы, кувшины с отварами, инструменты для печатей, зеркала, амулеты. Всё, что когда-то составляло его жизнь. Но теперь всё это было неважно. Всё — только ради одного.

Теперь дело за следующим шагом. Не быстрым. Не простым. Не прямым. Но он будет. Потому что Ливей — здесь. Потому что если есть хоть крупица души, спрятанная в этой тени, значит, есть путь назад. И если он не проложен — его придётся выжечь. Вырезать. Протянуть. Сломать всё, что мешает, всё, что навязали, всё, что сделали с ним.

Инхао сел у письменного стола, медленно развернул пустой лист и взял кисть.
Нужно было начать. Где-то. Хоть с чего-то.

Инхао работал долго. Дни и ночи сливались в одно вязкое, неподвижное время, где не существовало сна, еды, отдыха или даже слов. Только работа. Только расчёты, чернила, линии, запах масел и пепла. Он почти не выходил из дома. Иногда пил воду. Иногда забывал.

Он достал всё, что когда-либо собирал. Старые свитки, списанные на забытых языках. Пыльные схемы, завёрнутые в ткань с узором родовых символов. Руны, начертанные в юности, в горах, в храме, куда нельзя было входить без шрамов на сердце. Разметил стол. Расчертил двадцать шесть вариантов печатей. Каждая — сложная. Каждая — с риском.

Для оживления чувств: включить притуплённые каналы, вытянуть застывшую ци из глубин тела, где она сгущалась, как лёд. Но Ливей не отзывался.

Для восстановления душевой связи: чтобы связать разбитое с прошлым, с тем, кем он был до боли. Но след был рваным, как старый шов — всё, к чему прикасалась печать, дрожало, но не откликалось.

Для вызова глубинной памяти через след ци: самые опасные знаки, запрещённые в школах. Но и они давали только обрывки — отголоски образов, чужих голосов, тёмных залов кузни, где отучали чувствовать.

Даже — печать сопряжения. Самая страшная. Её Инхао держал последней. Она могла сработать — вытянуть остаток личности, если он ещё тлел где-то внутри. Но если нет... она уничтожала. Полностью. Без шанса.

Инхао пробовал всё. Иногда по одному. Иногда сочетая. Иногда вплетая в кожу, иногда — в воздух, в пространство вокруг, надеясь, что хоть одна печать зазвенит, дрогнет, оживёт. Ничего. Ливей сидел, лежал, двигался — но не жил. Он говорил пару слов — по команде. Смотрел — в пустоту. Спал — будто умирая каждый раз.

Сначала — безопасное. Простое. Почти детское в своей надежде. Инхао брал амулеты — тонкие, глиняные, вырезанные вручную, каждую трещину он знал на ощупь. Он наполнял их частицей своей ци — той, что когда-то отзывалась в Ливее, будто в унисон. Подвешивал их возле ложа, прятал под подушкой, клал на подоконник, где тот сидел по утрам. Искал отклика в каждом дыхании. В каждом взгляде. В каждом дрожании пальцев. Ничего. Ливей не реагировал. Ни вздрагивания. Ни шороха в ци. Только покой, мёртвый и ровный, как вода в запечатанном сосуде.

Потом — резонансные печати. Он работал ночами, стирая кожу с пальцев, вырезая знаки на тонких полосках рисовой бумаги. Накладывал их на стены, на пол, на предметы, которые когда-то были дорогими. На чашку с треснувшим краем, которую Ливей всегда выбирал. На старый гребень из чёрного дерева, что он прятал у изголовья. На подушку, в которую утыкался носом, когда не хотел вставать. На коробочку с засохшими травами, запах которых когда-то заставлял его смеяться и морщиться.

И всё равно — ничего. Ливей смотрел сквозь вещи. Сквозь дом. Сквозь него. Иногда он водил пальцами по кружеву света, будто пытался вспомнить, как устроен воздух.

Инхао перешёл к опасному.

Кровавая привязка. Старая техника. Полузабытая. Запрещённая в большинстве школ, потому что слишком личная. Слишком много требует. Он вырезал круг на полу. Не магическим ножом, не амулетами — а своим ногтем, кожей, кровью. Он чертил его воспоминаниями. Всё, что мог достать из себя. Крошки заклинаний, которые они писали вместе, сидя за столом в горах, на рассвете, когда им казалось, что вечность принадлежит только им. Обрывки слов, прошептанных сквозь смех, сквозь сон, сквозь дыхание: "Ты — мой корень. Моя опора. Даже если умру — найду тебя." Он вложил всё. Все годы. Всю боль. Всю вину. Всё, что не сказал тогда. Всё, что боялся сказать теперь.

Он вложил себя. Целиком. Словно вывернулся изнутри, стал частью круга. Ци горела, как пепел на ветру. Внутри что-то сжималось, как будто сердце было теперь не в груди, а в самом воздухе, в линиях на полу. Ливей сидел в центре круга. Тихо. Не шелохнувшись. Глаза — пустые. Тело — лёгкое, почти прозрачное.

И вдруг — еле-еле — дрожь. Незаметная. Почти иллюзорная. Как будто не по телу, а по ци. Инхао замер. Он не дышал. Он не верил. Он боялся пошевелиться, чтобы не разрушить. Что-то отозвалось. Словно дальний колокол. Или дыхание, проснувшееся в глубине тени. Ещё не память. Ещё не чувство. Но... возможность.

И этого было достаточно, чтобы Инхао заплакал. Тихо. Беззвучно. Словно кто-то наконец подал руку из той ямы, в которой он стоял всё это время — и сказал: «Я тебя слышу».

Ночью его руки тряслись. Он держал кисти над коленями, словно боялся, что пальцы разорвут воздух. Кожа на них была в порезах, сухая, в заусенцах, в каплях крови от слишком резкого движения. Он больше не чувствовал их — только боль в суставах, да тупую ломоту от истощения. Он забыл, каково это — спать. Забывал поесть, пока тело само не напоминало судорогами. Губы были сбиты в кровь — он кусал их в напряжении, когда заклинание не ложилось. Когда взгляд Ливея оставался всё таким же — пустым, безучастным, обрывочным.

Свет в глазах Инхао гас. Не в том смысле, что он переставал видеть. А в том, что угасало то, что ещё делало его живым, настоящим, связным. Он медленно и страшно превращался в того, кто живёт только целью. В колючий, жёсткий сгусток воли, который не знает ни сна, ни отдыха, ни утешения. Только вперёд. Только попытка. Только ещё один день, ещё одно плетение, ещё один круг на полу, ещё один шёпот возле чужого уха.

Он говорил, даже когда знал, что Ливей его не слышит. Читал имена, даты, моменты, слова, которые были только между ними. Описывал места, которые они любили. Вкус чая, который Ливей всегда заваривал неправильно. Утреннюю тишину, когда они молчали вдвоём, и было так легко, будто этот мир не собирался рушиться.

Он надеялся, что хотя бы чувство пробьёт оболочку. Хоть боль. Хоть радость. Хоть ярость, пусть даже направленную на него. Хоть шепот ци, что дрогнет и отзовётся. Хоть пальцы, сжавшиеся от отвращения. Лишь бы он почувствовал. Лишь бы стал живым, настоящим. Лишь бы снова стал собой — не оболочкой, не рабом, не тенью, а тем, кто знал, кто он.

Но всё оставалось так же. Никакие круги не срабатывали. Никакие шепоты прошлого, никакие прикосновения, никакие письмена, вплетённые в воздух, не вызывали даже искры. Ливей смотрел в пустоту. Долго. Словно за ней что-то было. Или наоборот — словно пустота была единственным, что он теперь признавал. Он сидел у стены, не мешал, не двигался без команды, не спорил. Иногда — в окно. Долго, без любопытства. Без тоски. Словно просто глазам нужно было куда-то упасть, зацепиться за что-то, чтобы не замкнуться в пустом круге. Иногда — на руку. Поворачивал кисть, медленно, как чужую. Проводил по запястью, смотрел на шрамы, как будто видел их впервые, но не мог вспомнить, откуда. Иногда — на Инхао. И всегда — без выражения. Ни ненависти. Ни боли. Ни узнавания. Словно это был не человек из его прошлого, не тот, кто однажды держал его за плечи, шептал о свободе, смотрел, как будто знал, что чувствует его сердце. А просто... кто-то. Присутствие. Тень в доме.

Ливей не прятался от него. Но и не искал. Не тянулся. Не отстранялся. В его глазах не отражалось ничего, кроме тусклого света. Ни жизни. Ни смерти. Ни ожидания. Инхао пытался говорить с ним. Иногда рассказывал что-то — как было. Как они жили. Что он помнил. Что он чувствовал, когда Ливей исчез. Ливей слушал. Или просто был рядом. Невозможно было понять. Он не кивал. Не вздыхал. Не реагировал. Только иногда моргал — слишком редко, словно забывал. Его тело дышало. Его сердце билось. Он ел, пил, спал. Но в остальном — будто не жил. Инхао искал, надеялся, вглядывался. Ловил взгляд, тянулся к нему голосом, мыслями, своей болью. Но в глазах Ливея отражались только стены. Только комната. Только слабый свет вечернего солнца, ползущий по полу. И тишина. Без конца.

Инхао смотрел на него по ночам. Тихо. Долго. Иногда сидел у его кровати, не шевелясь, слушая, как ровно дышит человек, которого он когда-то знал, как самого себя. Иногда стоял у двери, облокотившись на косяк, и чувствовал, как в груди поднимается тошнотворная тяжесть — из памяти, из вины, из пустоты, в которую он загнал их обоих. Если бы я только не ушёл. Если бы тогда не испугался. Не выбрал долг. Не выбрал мир, в котором нельзя любить то, что не подчиняется правилам. Если бы не оттолкнул. Не сказал «это опасно». Не думал, что защитить — значит отказаться. Если бы тогда сказал... хоть одно слово, которое бы удержало. Хоть «жди». Хоть «вернусь». Хоть «ты — важен». Но он молчал. Ушёл.

А теперь вот он — рядом. Тепло его кожи чувствуется сквозь воздух. Его пальцы — чуть дрожащие во сне. Его дыхание — тихое, ровное. Живой. Но не здесь. Не с ним. Инхао касался его руки. Осторожно, будто боялся, что прикосновение разрушит всё, как тонкую пленку света. Он гладил ладонь, иссушенную, словно чужую, и каждый раз в шепоте — как молитву — произносил одни и те же слова:

- Прости. Ты не должен был пройти через это. Я клялся, что никогда не позволю, чтобы тебя использовали. Я хотел спасти, а стал тем, от кого ты нуждался в спасении. Это всё — моя вина.

Ливей не отвечал. Не шевелился. Не издавал ни звука. Он спал. Или делал вид. Иногда, на миг, Инхао казалось, что ресницы дрогнули не от сна. Что дыхание сбилось — не случайно. Что в пальцах есть напряжение. Что, может быть, он слышит. Может быть, в нём что-то ещё живо. И тогда он продолжал говорить. Не громко. Без надежды. Просто потому, что молчание между ними иначе становилось невыносимым. Он рассказывал, как бы рассказал ребёнку. Кто он. Кто Ливей. Что было. Что они потеряли. Что он всё ещё помнит, всё ещё ждёт. Что мир может быть жесток, но они выстояли. Что, если он когда-нибудь вернётся, Инхао не отпустит снова. Никогда. А Ливей спал. Или делал вид. И каждый раз утро начиналось с того же: он сидел у стены. Смотрел в окно. Смотрел в никуда. И был рядом. Но не с ним.

А Инхао снова зажигал свечи, наполняя комнату мягким, мерцающим светом, который казался недостаточным, чтобы прогнать тьму, укрывшую их обоих. Свет от огарков танцевал на стенах, играя тенями, напоминающими о прошлом, о том, что было и что потеряно навсегда. Он садился за стол, покрытый разложенными свитками, чернилами, пылящимися рунами и вычерченными печатями — всеми этими попытками вернуть то, что ушло, разбудить забытое в Ливее. Его пальцы дрожали, когда он держал перо, медленно ведя линии, вырисовывая символы, наполненные смыслом, магией и надеждой. Он писал до тех пор, пока каждая мышца в его теле не начинала болеть от усталости, пока сознание не начинало плавиться в бесконечной сосредоточенности.

Время переставало иметь значение. День сменял ночь, и ночь снова становилась днём. Свечи выгорали до пепла, а Инхао не мог оторваться — каждый штрих, каждая руна, каждая строчка казались шагом к тому, чтобы вернуть Ливея, вернуть часть себя, что когда-то была потеряна. Он вкладывал в эти свитки не просто знания, а всю свою боль, всю свою любовь и страхи, всю безысходность и отчаянное желание исправить ошибки прошлого. Казалось, что каждое слово, написанное им, — это не только заклинание, но и молитва, и признание, и клятва.

Но в какой-то момент рука Инхао начинала дрожать всё сильнее, словно тело, уставшее бороться с тенями памяти, требовало отдыха, а дух, измотанный и истощённый, уже не мог держать тот темп, что задавал разум. Пальцы, сжимавшие перо, начинали трястись всё сильнее, чернила смазывались, линии становились неровными и прерывались. Тело предавалось усталости, а сознание — тягости невозможности. Он мог продолжать ещё немного, но уже понимал: сейчас пора остановиться. Отдохнуть. Собраться с силами, чтобы снова подняться и пойти дальше — ради Ливея, ради надежды, которая теперь казалась тонкой и хрупкой, как пламя свечи на ветру.

И в эти минуты, когда дрожь не позволяла писать дальше, в сердце Инхао жила тишина — тяжёлая и горькая, но единственная, что сопровождала его в этой борьбе. Тишина, которая говорила о том, что путь будет долгим, что силы на исходе, но надежда ещё не умерла. Пока есть свет, пока есть воля — есть шанс. И Инхао зажигал очередную свечу, выпрямлялся, глубоко вдохнул и готовился продолжать.

Это утро ничем не отличалось от других. Свет пробивался сквозь бамбуковые ставни мягкими полосами, касаясь пыльных полок и старых свитков, лежавших на столе. Печь тихо потрескивала, будто стараясь согреть холодное пространство комнаты, наполненной запахом сушёных трав и пожелтевшего пергамента. В воздухе висела тяжесть ожидания, смешанная с терпким ароматом горелого дерева и древних заклинаний. Инхао сидел за столом, склонившись над вырезанием новой формы амулета — двадцать пятой вариации круга памяти, который он тщательно чертил, переплетая живую и тёмную ци в сложный узор. Он знал, что чудо не придёт само собой, не в этот раз. Его руки работали медленно и размеренно, как бы подчёркивая каждую строчку и изгиб, словно пытаясь заговорить само время. Он не ждал спасения — он просто делал то, что должен был делать, не останавливаясь и не сдаваясь.

И вдруг, словно нарушая эту непрерывную тишину и ритм, из глубины комнаты, мягко и почти неразборчиво, раздался голос. Тонкий, хриплый, неуверенный, он пробился сквозь застой воздуха и сумел встряхнуть Инхао из его сосредоточенности.

— Я... хочу поесть.

Слова были такими простыми и обыденными, что в них звучала невероятная сила — маленькое признание жизни, проблеск человечности.

Инхао вздрогнул, словно ток пробежал по всему телу, и нож с глухим стуком выпал из его дрожащей руки, ударившись о деревянный пол, где рассыпались мелкие щепки. Его дыхание застыло на мгновение, сердце бешено стучало, будто готово вырваться наружу. Он обернулся так резко, что деревянный стул под ним заскрипел, прокатившись по полу. В дверном проёме стоял Ливей — растрёпанный, босой, в длинной, несколько поношенной рубахе, что спадала до колен, словно старая тень, окутывая его худощавое тело. Его волосы были спутаны, лицо — бледное, с глубокими тенями под глазами, но самое удивительное — это пустота, застыла в глазах, словно там больше ничего не осталось.

Но губы Ливея шевелились, и из них вырвались слова, хотя и тихие, почти неслышные, едва уловимые. Инхао стоял неподвижно, сердце нестерпимо сжалось — он не мог поверить, что услышал. Он не мог поверить, что Ливей, этот разбитый, сломленный человек, действительно заговорил. Слова были слабые, но они были. Это был первый настоящий признак жизни. Инхао встал, чувствуя, как колени дрожат, словно боясь упасть от волнения. Он подошёл ближе, осторожно, будто боится разбудить тонкий хрупкий сон, что держал Ливея на грани между пустотой и возвращением.

— Ты... ты голоден? — спросил он тихо, почти шепотом, неуверенно, словно боялся спугнуть это хрупкое пробуждение. Ливей едва заметно кивнул, очень слабо, но достаточно, чтобы подтвердить, что он всё ещё здесь, что он всё ещё существует, несмотря на тишину и пустоту, что так долго была с ним рядом. Этот кивок стал словно мостом между двумя мирами — прошлым и настоящим, тем, что было, и тем, что ещё может быть. В комнате повисла неподвижная тишина, наполненная надеждой и трепетом.

Сердце Инхао билось так громко и резко, что казалось, оно вот-вот вырвется из груди, удары отдавались в рёбра с невыносимой силой. Чтобы справиться с волнением и сдержать дрожь, он глубоко вдохнул, наполняя лёгкие холодным воздухом, пытаясь вернуть себе спокойствие. Его руки, чуть дрожащие, сразу же принялись за приготовление еды — он выбирал что-то простое, что не навредит, но будет согревать изнутри, мягкое на вкус, что-то, что могло бы пробудить в Ливее забытые чувства и воспоминания.

Он вспоминал те первые дни, те моменты, когда всё казалось ещё возможным и светлым, когда Ливей, с улыбкой на губах, говорил: «Я не переборчив, лишь бы горячее». Это была простая фраза, но в ней была нежность и доверие, которые теперь казались такими далекими. Инхао поставил перед ним миску с едой, из которой поднимался лёгкий пар, наполняя комнату ароматом теплого бульона и свежих трав. Он аккуратно сел рядом, чтобы не напугать, не нарушить эту тонкую грань между прошлым и настоящим.

Молчание повисло в воздухе, плотное и тяжёлое, но в то же время наполненное надеждой. Ливей поднял руки, взял миску и начал есть. Его движения были медленными и осторожными, словно он впервые учился пользоваться собственным телом заново. В его взгляде не было ни страха, ни отчаяния, только неуверенность и желание понять, что это — жизнь, что это — настоящее. Он не ждал указаний, не спрашивал разрешения — просто ел, собственными руками, самостоятельно.

Инхао наблюдал за ним, сердце сжималось от горечи и одновременно радости — вот он, живой человек, который начал снова чувствовать, который начал снова быть собой, хоть и по крупицам, по шагам, через боль и забытьё. Каждый его вздох, каждый осторожный укус казались маленькой победой над тьмой, что поглощала Ливея так долго.

Инхао смотрел на Ливея, не смея отвести взгляд, словно боялся, что если мигнет — этот момент исчезнет навсегда. В комнате стояла такая тишина, что казалось, можно услышать собственное сердце, бьющееся слишком громко, слишком быстро. Он боялся даже дышать слишком громко, чтобы не спугнуть хрупкую надежду, которая начала тлеть внутри него, теплая и нежная, как первые весенние ростки, но при этом такая трепетная, что каждый вздох причинял почти болезненное напряжение.

— Ливей... — тихо, с почти молитвенным трепетом произнёс Инхао. — Ты... помнишь что-нибудь?

Глаза Ливея, усталые и пустые, приподнялись, встретившись с его взглядом. В них всё ещё лежала та тяжелая пелена забвения, будто густой туман, что закрывал свет, не позволяя видеть ясно. Но, словно из глубины, что-то едва заметно дрогнуло. Нечто древнее и сильное — нечто, что было спрятано глубоко в самых тёмных уголках его памяти. Это было как отражение далёкой звезды в бездонном колодце — тусклое, хрупкое, но настоящее.

— Не знаю, — голос Ливея был слабым, едва слышным, как шёпот ветра. — У меня... пусто.

Это слово, произнесённое так тихо, как будто оно было слишком тяжёлым для него самого, разрезало Инхао насквозь. Пустота — это не просто отсутствие воспоминаний, это отсутствие себя, своей души, своей жизни. Но несмотря на это, внутри Инхао разгорался тихий огонь надежды, что даже из самой глубокой пустоты может появиться свет.

Инхао кивнул, стараясь скрыть ту бурю эмоций, что бушевала внутри. Его губы едва дрогнули в слабой улыбке — той самой, что давно не появлялась на его лице. Не радостной, не полной облегчения, а глубокой, пронзительной улыбке, в которой смешались боль, усталость и — странным образом — благодарность. Эта улыбка была как тихий огонь в долгой, холодной ночи, знак того, что, несмотря на всё, надежда ещё жива.

— Ничего, — произнёс он тихо, словно сам себе убеждение, — это только начало.

Ливей, прислушиваясь к словам, медленно отложил ложку на край миски. Его взгляд упал на собственные руки — тонкие, иссечённые мозолями, руками, которые когда-то были сильными и уверенными, а теперь казались такими хрупкими и усталыми. Он словно впервые видел их настоящими, осознавал свою истину, которую давно пытался забыть.

— Я... раньше тоже... ел так? — спросил Ливей тихо, словно боясь услышать ответ.

— Да, — выдохнул Инхао, вдыхая запах простого блюда и этого момента. — Именно так.

— С тобой? — голос Ливея был почти шёпотом, наполненным сомнением и одновременно жаждой истины.

Инхао кивнул, не отрывая взгляда от лица, на котором впервые за долгое время появилась слабая искра жизни.

— Да, — подтвердил он, и в его голосе звучала не только уверенность, но и тихая любовь.

Ливей помолчал, словно обдумывая, впитывая каждое слово, каждый жест. В этом молчании скрывалась целая вселенная воспоминаний, надежд и боли, всё, что было между ними — разбитое, но не утраченное навсегда.

И наконец, он произнёс, голосом, едва слышным, но таким настоящим:

— Это... хорошо.

Эти слова — простые, но наполненные глубоким смыслом — стали для Инхао началом новой главы, надеждой, что даже среди тьмы можно найти свет, а среди разрушенного — путь к исцелению.

Прошло ещё несколько дней. Ливей жил рядом, словно часть этого дома и этого мира, хотя всё ещё казался отстранённым, словно удерживаемым где-то на грани сознания и забвения. Он ел, когда предлагали, и спал, когда позволяли силы, не задавая вопросов и не делая лишних движений. Иногда он выходил на крыльцо, садился на скамейку, и долго смотрел на деревья, на шуршание листьев под ветром, на танцующие тени.

В этих взглядах было что-то особенное — словно листья и ветви шептали ему слова, которые были важнее всего сказанного, словно они хранили тайну, забытую и спрятанную глубоко внутри. Он пытался вспомнить, что именно они могли значить, но память была затуманена, разбита, и отголоски прошлого приходили к нему нечеткими и расплывчатыми образами.

Инхао не торопил. Он перестал требовать невозможного и не пытался силой вытащить из Ливея воспоминания, которые, казалось, утекают сквозь пальцы, как вода. Он больше не выговаривал тех резких слов, что когда-то звучали в его устах с надеждой и отчаянием — «вспомни», «ты должен», «говори». Он понял, что от этого нет пользы, лишь только глубже ранит того, кто и так едва держится на ногах.

Инхао перестал задавать прямые вопросы, которые Ливей просто не мог понять или ответить на них. Он не тряс его за плечи в порывах безысходности, не кричал и не плакал. Вместо этого он просто был рядом — тихо, спокойно, словно невидимый страж, который не покинет своего подопечного, даже если тот погрузится в тьму.

Каждое утро Инхао ставил перед Ливеем миску с едой — простой, но тёплой и вкусной, которую готовил сам, помня о том, что когда-то Ливей любил. Он приносил воду, осторожно подавая её в руках, как будто боялся, что это хрупкое существо может исчезнуть в любой момент.

Он распутывал спутанные волосы Ливея, когда тот забывал о том, как это делать. Долго и терпеливо, прядь за прядью, словно возвращая ему частичку его самого, которая, казалось, растворилась в пустоте. Эти прикосновения были тихим напоминанием, что кто-то заботится, что кто-то ждёт, что кто-то не сдался.

Инхао не требовал ответов и не просил ничего взамен — он просто был рядом, готовый помочь, поддержать и ждать. Его молчаливая забота стала тихим мостом между двумя мирами — тем, что был, и тем, что ещё мог стать.

И с каждым утром — что-то менялось. Не быстро, словно капли дождя, медленно точащие камень. Не очевидно, чтобы кто-то со стороны мог заметить, но для Инхао каждое движение Ливея, каждый маленький жест означал целый мир. Это были крохи — мимолётные тени прежней жизни, которые вдруг пробивались сквозь густую пелену забвения.

Однажды Ливей сам заправил постель. Просто так, без слов, без призыва. Инхао наблюдал из угла комнаты, не веря своим глазам, как будто боялся нарушить этот хрупкий момент. Это было словно сигнал, что внутри того пустого тела ещё есть жизнь, что внутри всё ещё горит крохотное пламя, которое можно разжечь.

Потом он увидел, как Ливей сам нашёл старую куртку — ту, что когда-то принадлежала ему, испачканную и поношенную — и вышел на улицу. Не загнанный страхом или принуждением, а по собственной воле, словно пробуя снова дышать воздухом мира, который казался таким чужим и далёким.

В другой день Ливей подошёл к оберегу, что висел над входом в дом. Он протянул руку, осторожно прикоснулся к старому амулету, и тихо, едва слышно, спросил: «Это... защищает?» Его голос был слабым и неуверенным, словно ребёнка, который впервые узнаёт, что есть нечто большее, чем пустота вокруг.

Инхао сдерживал дыхание каждый раз, словно любое слово, произнесённое Ливеем, было тонкой, хрупкой тканью, натянутой между «здесь» и «не вернётся». Это был баланс на краю пропасти, где даже малейшее движение могло стать переломным, и он боялся сорвать этот невидимый мост, что соединял их с надеждой на возвращение.

Каждое простое слово, каждый неуверенный жест — всё это давало Инхао силы идти дальше, верить, что ещё не всё потеряно, что тьма может отступить, и где-то там, глубоко внутри, Ливей ещё жив.

А потом — был вечер. За окном дождь тихо стучал по стеклам, мягко смывая пыль с листьев и земли, словно сам мир замедлился, растворяясь в этой бесконечной капели. В комнате было тепло от мерцающего огня в очаге, но между Инхао и Ливеем висела тишина, такая густая и тяжёлая, что казалось, её можно было разрезать ножом. Инхао сидел, склонившись над старинными амулетами, перебирал их в руках, проверяя каждую резьбу, каждый узор на прочность — как будто в этих вещах было спрятано больше, чем просто магия.

Ливей сидел напротив, неподвижный, словно статуя, руки лежали на коленях, глаза устремлены в пламя, которое танцевало и прыгало, отбрасывая тени на стены. Его лицо было пустым, без какой-либо эмоции, будто внутри его давно не осталось ничего, что могло бы откликнуться на зов жизни. И вдруг, тихо, почти шёпотом, нарушив гнетущую тишину, он произнёс слова, которые висели в воздухе, как неотвратимый приговор:

— Я... ушёл.

Инхао застыл, пальцы замерли на тонкой золотой нити, которую он держал, как будто в этот момент весь его мир мог распасться на части. Он перевёл взгляд на Ливея, ожидая увидеть хоть какой-то отблеск чувств, но глаза того остались пустыми, как бездонная бездна. Голос Ливея был тихим, монотонным, лишённым жизни и эмоций, будто он просто повторял знакомую фразу без какого-либо внутреннего отклика.

— Что? — прошептал Инхао, не в силах скрыть дрожь в голосе.

Но Ливей не повернул головы, не взглянул на Инхао. Его слова повторились, и в них была такая же отчаянная пустота:

— Я... ушёл. Один. В тот день. Когда... ты стал холодным.

Эти слова словно эхо прошлого, от которого не отмахнуться, от которых не спрятаться. Но внутри Ливея не было боли, не было горечи, не было воспоминаний, которые могли бы заставить сердце биться чаще. Был лишь холодный, бесчувственный пустырь, где не росла жизнь и не цвели чувства. Инхао видел это и ощущал, как что-то внутри него разрывается — попытки вернуть Ливея, пробудить в нём хоть что-то, казались безнадежными. И вместе с этим осознанием росло отчаяние, тихое и неотвратимое, как медленный бег времени, которое неумолимо уносит всё живое прочь.

Инхао выронил амулет — он тихо упал на пол, заставив сердце сжаться от неожиданности и боли. Он не верил своим ушам, словно услышал то, что не мог принять. Ливей — тот, кто всегда молчал о прошлом, кто хранил все воспоминания в глубокой тишине — впервые заговорил. Не словами жалобы, не упрёком, а тихим, почти бесцветным признанием.

— Я помню... — голос Ливея был ровным, без эмоций, будто он просто передавал сведения, которые никак не касаются его самого, — как стоял у двери. С узлом в руках. И ты... ничего не сказал.

Ливей поднял глаза, встретившись с взглядом Инхао, но в них не было ни ярости, ни обиды. Не было даже боли. Было лишь спокойное, холодное признание — словно он рассказывал чужую историю, что не имеет к нему никакого отношения. Как будто это было событие из другой жизни, а он — лишь наблюдатель, отстранённый и безучастный.

Инхао чуть наклонился вперёд, голос его был слаб и хрупок, словно шелест сухих листьев под ногами осенью:

— Я хотел спасти тебя. Я думал, что если оттолкну, если уйду, если сделаю шаг назад — ты сможешь выжить. Что тебе будет лучше без меня рядом, что ты найдёшь себя заново, что боль уйдёт и ты вырастешь сильнее. Это было моей ошибкой. Моя попытка защитить тебя стала причиной твоего падения.

Ливей не поднял головы. Его взгляд оставался пустым, глаза словно застыли в зеркале забвения. Голос его прозвучал ровно, будто он произносил чёрствую истину, но каждое слово было наполнено тяжестью и холодом:

— Я не выжил.

Эти слова врезались в Инхао, как лезвие, холодное и острое. Они больнее проклятия, глубже ранили сердце, разрушали последнюю надежду. Он повернулся в сторону, стараясь спрятать своё лицо от Ливея, от самого себя. Закрыл глаза, чтобы не видеть пустоты в глазах того, кого любил.

Пальцы его дрожали, словно дрожь прошла в саму душу, перебирая воспоминания, ошибки и сожаления.

— Прости... — выдохнул он почти беззвучно, словно произнёс последнюю молитву, единственное, что мог сказать, пытаясь загладить невосполнимую вину.

И наступила тишина. Глубокая, густая, словно ночь, окутывающая их обоих. Эта тишина была громче любых слов, она говорила о боли, утрате, о разбитом сердце и надежде, которая ещё не умерла, но лежала под завалами ошибок.

Ливей медленно подошёл ближе, его шаги были тихими и неуверенными, словно он впервые после долгой паузы учился заново ходить по этому миру. Он сел рядом с Инхао, чуть склонив плечи, словно стараясь сделать себя поменьше, не занять слишком много пространства. Его движения были осторожны, словно каждая часть его тела приспосабливалась к жизни заново — каждое движение было обдуманным, словно он боялся сделать ошибку и потерять то немногое, что осталось.

— Я не знаю, кто я, — его голос прозвучал тихо, почти шепотом, словно он боялся, что слова могут разбить тишину вокруг них. — Но когда ты рядом... мне не так пусто.

Инхао смотрел на него, сердце сжималось от боли и одновременно от нежной надежды. Он осторожно протянул руку и сжал ладонь Ливея, будто боялся, что этот прикосновение исчезнет, как призрак. Сжатие было мягким, бережным — как будто он трогал что-то хрупкое и бесценное.

— Тогда я буду рядом, — сказал Инхао тихо, голос дрожал, но в нём звучала решимость. — Даже если ты ничего не вспомнишь. Даже если ты — не тот, кем был.

Ливей наклонил голову в сторону, словно пытаясь лучше услышать эти слова, всмотреться в них, проникнуться. Его глаза оставались тусклыми, но в них мелькнуло что-то новое — нечто, похожее на вопрос.

— А если я стану другим? — произнёс он, его голос был мягким.

Инхао ответил не сразу. Его взгляд застыл на мерцающем пламени в камине, словно он пытался в нем найти ответы на вопросы, которые не мог сформулировать словами. В его глазах мелькали тени воспоминаний — радость и боль, утраты и надежды, моменты близости и отчуждения. Всё смешалось в клубок, который трудно было распутать.

Он глубоко вздохнул, почувствовав, как тяжесть этих лет ложится на плечи, но не ломает дух. Слова шли медленно, будто он взвешивал каждое, боясь ошибиться, но и желая выразить самое важное.

— Тогда я... научусь любить тебя заново, — сказал он тихо, но с неподдельной решимостью, с трепетом в голосе, который говорил о том, что для него это обещание стало новым смыслом, новой надеждой.

Время продолжало идти. Солнце постепенно поднималось над горизонтом, заливая поля и леса мягким золотистым светом. Роса медленно стекала с колосьев и листьев, оставляя за собой мельчайшие капельки, сверкающие, словно крошечные звёзды. В доме на окраине деревни тишина уже не казалась давящей, гнетущей и безысходной. Она стала иной — лёгкой, едва уловимой, как пауза между словами, когда нет необходимости говорить всё и сразу, когда молчание не пугает, а обволакивает, позволяя почувствовать присутствие другого без лишних усилий.

Ливей жил рядом. Его присутствие, хоть и почти безэмоциональное, стало привычным и естественным. Шаги его звучали тише, но в них появилась уверенность — пусть ещё не та, что могла бы выражать радость или спокойствие, но всё же стабильность, прочность. Он больше не дрожал, не колебался, а просто шёл, будто снова учился двигаться в мире, который когда-то стал чужим.

Он сам брал воду из колодца, аккуратно неся наполненные ведра. Сам складывал одежду по утрам, аккуратно разглаживая складки, будто стараясь сохранить что-то важное в этих простых движениях. Сам выходил за дровами, не требуя помощи, не спрашивая разрешения, как будто маленькими шагами возвращая себе часть утраченной независимости.

Иногда Ливей помогал Инхао — высыпал сушёные травы на солнце, внимательно сортировал корешки и листья, разделяя полезные от ненужных. Его руки работали тихо и ровно, без лишних движений, словно механизм, который ещё не научился ощущать, но уже выполнял нужные функции. Иногда взгляд его задерживался на Инхао, но в глазах по-прежнему не отражалось ни тепла, ни боли, ни даже тени сомнения — лишь нейтральное наблюдение за тем, что происходит.

И в этом молчаливом сосуществовании, где слова не требовались, где чувства не вспыхивали, а лишь приглушённо жили в скрытых уголках сознания, между ними медленно, как тихий ручей, начинала течь новая жизнь. Не яркая, не бурная, но настоящая — основанная на терпении, нежности и простой человеческой близости, которая может стать началом чего-то большего, даже если пока ещё никто не чувствует это в полной мере.

И иногда Ливей вспоминал. Вспышки памяти приходили к нему внезапно, словно лёгкий ветерок, пронёсшийся через заброшенный двор, который на мгновение оживлял забытые уголки души. Он останавливался, задерживал взгляд, будто пытаясь ухватить ускользающую тень прошлого, чтобы понять — это ещё часть его, или уже что-то чужое.

Однажды он остановился у окна, глядя в сад. Там ветка старой сливы медленно качалась на ветру, её листья тихо шелестели, как будто пытались прошептать забытые истории. В комнате было тихо, и только дождь стучал по стеклу, словно напоминая о времени, что неумолимо течёт вперёд.

Ливей тихо произнёс, слова были едва слышны, как будто сам боялся нарушить хрупкую тишину:

— Ты спал у стены. Я — ближе к двери. Потому что ты говорил: если кто-то ворвётся, первым должен проснуться ты.

Инхао, сидевший рядом, сжал чашу с чаем так крепко, что пальцы побелели от напряжения. Сердце билось быстрее, в груди сжималась тяжесть, но он не сказал ни слова, лишь кивнул — признавая правду, которая звучала между ними, простой и неоспоримой.

— Да. Всё верно, — прошептал он, словно боясь, что это может исчезнуть, если произнести громче.

Ливей тоже кивнул. В его глазах не было ни радости, ни грусти — лишь тихая констатация факта, словно он записал это в невидимый дневник своей памяти, где всё ещё хранились обрывки былого. Для него это не было больше воспоминанием, не было чувством — это было просто знание, что было, и что всё ещё есть где-то внутри, даже если оно не вызывает прежних эмоций.

Инхао смотрел на него долго и внимательно. В его глазах читалась растущая надежда, которая медленно, но уверенно разгоралась внутри. Он видел: Ливей помнит. Не так ярко, не с той глубиной, как раньше, не с прежними эмоциями, но память возвращается. Словно крохотные осколки, которые, хоть и тускло, но начинают складываться в целую картину.

Это было нечто большее, чем просто слова или взгляды. Это было живое доказательство — его возлюбленный, его Ливей, всё ещё здесь, даже если закрыт в какой-то внутренней пустоте. Инхао почувствовал, как его сердце забилось быстрее, сильнее, напоминая о том самом первом моменте, когда Ливей улыбнулся в чайной лавке. Тогда, в тот первый раз, улыбка была простой и искренней, а слова «Мне с тобой спокойно. Даже если ты странный» звучали как обещание, как обет.

Сейчас, спустя столько месяцев борьбы и боли, Инхао начал верить вновь. Он верил, что смог. Что сумел вернуть Ливея, пусть и не сразу, и пусть не полностью, но вернул. Это был первый шаг на пути, и именно этот шаг уже изменял всё вокруг. Он прошептал себе: «Я справился. Я всё исправил.»

С этой мыслью пришло ощущение, что теперь они смогут идти дальше — вместе, но по-другому. Теперь не будет той жуткой погони за утраченным, не будет крови и страха смерти на каждом шагу. Теперь есть шанс на простую жизнь — жизнь спокойную, тихую, где нет нужды постоянно прятаться или бороться с призраками прошлого.

Инхао тихо поклялся себе, что не даст Ливею снова умереть — ни телом, ни душой. Он будет рядом, не отпустит, не позволит пустоте поглотить его вновь. Их путь ещё только начинался, но в этот момент он уже видел свет впереди — свет надежды, света и жизни. Они смогут жить. Просто жить. И этого было достаточно.

Инхао начал мечтать. Мечтать о будущем, которое казалось таким далёким и одновременно таким необходимым. Он видел в мыслях дом с тёплой черепичной крышей, где солнце лениво проникало через окна, обнимая всё внутри мягким светом. Там не было бы страха и боли, только покой и уют, слышался бы смех и разговоры, не прерываемые тишиной и отчуждением.

Он представлял простые дни — без борьбы и тревог, когда утро начиналось с аромата свежего хлеба и травяного чая, а вечер — с лёгкой усталости и покоя. Он мечтал о том, как Ливей снова будет смеяться, свободно и искренне, без того пресловутого оттенка пустоты, который сейчас застилал его глаза. Мечтал о том, как его руки будут касаться не по команде, не из обязанности или привычки, а с настоящим желанием, с той теплотой и нежностью, которая когда-то связывала их души.

Инхао надеялся. Слишком сильно. Так сильно, что иногда боялся, что эта надежда может разбиться, как тонкое стекло, если вдруг всё рухнет снова. Но он не мог иначе — иначе было бы просто невозможно жить. Надежда была его якорем и его мечом, его светом в темноте.

Он смотрел на Ливея и знал — путь ещё долгий, и впереди могут быть шрамы и падения. Но сейчас, в этом моменте, он выбирал верить. Верить в то, что однажды их руки переплетутся не из долга, а из желания, и в доме с черепичной крышей будет слышен тот самый искренний смех, которого они оба так долго ждали.

А Ливей... Он вспоминал. Медленно, словно пробираясь сквозь густой туман, отрывочно, словно собирая рассыпанные кусочки пазла, который когда-то был целым. В его памяти появлялись отдельные картинки — поступки, слова, касания, моменты, когда их души соприкасались, и мир вокруг будто замедлялся. Но вместе с тем он всё ещё не чувствовал. Не ощущал тех эмоций, что когда-то горели в нём ярким пламенем и заставляли сердце биться чаще.

Он мог рассказать о них, произнося слова, будто пересказывая чужую историю, рассказывая о ком-то, кто был далеко и принадлежал другому времени. Он мог сказать, что Инхао поцеловал его в храме, когда тот обиделся на стражника, мог вспомнить, как ночью шептал слова обещания не позволить умереть первым, мог вспомнить клятвы сжечь весь мир, если кто-то осмелится прикоснуться к нему вновь — но говорил это так же спокойно и безжизненно, как кто-то пересказывает сон, который видел в другой жизни, в которой он не был собой.

В его голосе не было дрожи, не было огня, не было того пыла, который когда-то наполнял каждую его фразу смыслом. Его воспоминания были как холодные тени — они существовали, но не жили, не горели. И это было страшнее всего. Потому что память есть, а чувства — нет. Значит, он — здесь, но одновременно далеко. Значит, он — рядом, но всё ещё потерян.

Инхао смотрел на это, пытаясь понять, как вернуть огонь, как разбудить тот скрытый пламень, который где-то глубоко внутри Ливея ещё мог догорать, но который пока не мог прорваться сквозь толщу пустоты и тишины. И с каждой попыткой всё больше чувствовал тяжесть безмолвия, которое лежало между ними, как непробиваемая стена, которую надо было сломать — любой ценой.

Инхао понимал. Он видел, что Ливей по-прежнему не чувствует, что в нём — тишина, ровная, глухая, как поверхность застывшего озера. Но он надеялся. Упрямо, тихо, всей душой. Он верил, что чувства догонят память. Что то, что сейчас звучит как пустой пересказ, однажды наполнится смыслом, дыханием, искрой. Что в какой-то миг Ливей не просто скажет, но ощутит. И всё изменится.

Он говорил себе это каждый день. Придёт время. Он вернётся. Он обязательно вернётся... ко мне.

И с этой мыслью, как с оберегом, Инхао начал жить по-настоящему. Не просто существовать, не выживать, не ждать у края света, а жить. Он снова стал есть вовремя. Готовил — иногда с особой заботой, иногда лениво, как в старые времена, когда счастье казалось обычным. Он спал — не тревожно, не обрывками, а целыми ночами, и Ливей, хоть и молча, но был рядом. Он даже смеялся — редко, но искренне, когда, например, Ливей с тем самым выражением полной серьёзности, которое было таким узнаваемым и родным, насыпал в суп целую горсть перца, пояснив, что «так, кажется, ты любил». Инхао закашлялся, а потом долго не мог остановить смех, и Ливей сидел напротив, просто глядя, не понимая, что именно было смешно, но не спрашивал.

Так проходили дни. Мир становился тише, мягче. В нём больше не было громких клятв, смертельной спешки и страха за каждую ночь. Были травы, сложенные по пучкам, были чистые чаши, был скрип половиц под босыми ногами, был огонь, что не сжигал, а грел. И в этой простой жизни, где всё будто начинало прорастать заново — ростки, тонкие, ещё слабые, но настоящие — Инхао позволил себе поверить, что боль осталась позади. Что всё, что они пережили — не зря. Что, может быть, теперь у них есть шанс. Маленький. Хрупкий. Но шанс.

Он смотрел, как Ливей сидит на крыльце, в тени дерева, что Инхао когда-то посадил. Сейчас — дерево выросло, давало тень, шелестело листвой. А Ливей сидел под ним, как чужой, которому просто позволили остаться. Он не тревожил мир, не нарушал тишину. Казался частью пейзажа. Спокойным. Почти мирным.

Инхао смотрел на его профиль — тонкий, светлый, упрямо знакомый. В этом лице не было боли, но и радости тоже. Ни следа того, что когда-то делало Ливея живым. И всё равно сердце Инхао сжималось от тепла. Он думал: Вот так. Этого достаточно. Он рядом. Он здесь. Он дышит. Это и есть счастье.

Теперь... всё будет хорошо.

Он повторял это, как заклинание. Уговаривал себя, что можно отпустить страх. Что всё наладится. Что восстановить — возможно. Что душа не умерла окончательно, просто спит. Он не замечал, как сам стал осторожнее — с надеждой, со словами, с движениями. Он боялся спугнуть это хрупкое «почти счастье».

Но он ещё не знал, что ложная надежда — самое жестокое из проклятий. Потому что она даёт силу в тот момент, когда нужно было бы смириться. Потому что она заставляет строить дом на песке. Потому что она шепчет: ещё немного, и уводит всё дальше от правды, которая рано или поздно догонит.

Ночь была холодной. Деревья шумели, будто прошедшие жизни, ветер нёс с собой запах мокрой земли, и над головой раскинулось небо — пустое, чужое, беззвёздное.

Инхао сидел на каменной ступени у дома, согнувшись, как человек, которому больше некуда идти. Он не дрожал, не двигался, просто смотрел в темноту, где исчезал край сада, где листья казались тенями былого. В руках он держал старую нить. Тонкую. Красную. Когда-то — из волос Ливея.

Когда-то — они вместе плели ею оберег, смеясь, перебивая друг друга историями. Они сидели в комнате, полной солнца, с чаем на подоконнике и с ощущением, будто всё только начинается. Ливей смеялся тогда легко, немного хрипло, и говорил: «Запомни, если потеряешь — просто дёрни за нить, и я услышу». Тогда казалось, что нить — это больше, чем магия. Больше, чем ткань. Это был путь. Мост. Связь между двумя душами, прошедшими слишком много, чтобы сомневаться в ней.

Теперь она была выцветшей. Почти серой. Никакой магии не осталось. Лишь пыльная память, которая больше не отзывалась. Инхао сжал её в кулаке. Не для силы. Не для обряда. Просто потому что она всё ещё хранила форму его пальцев. Форму того, кем он был. И впервые за много лет... не знал, зачем. Не знал, зачем продолжает держаться, если всё, что возвращается — это память без сердца, голос без чувства, тело без света. Он думал: если дёрну — услышит ли он теперь? Или будет тишина? Только тишина.

Я всё помню, — думал он, - Каждое слово, которое он говорил, каждый вздох, каждую улыбку, даже те, которых никто не слышал. Я помню, как он прижимался ко мне во сне, неосознанно. Как морщился, если суп был слишком горячим. Как смеялся, пряча лицо в воротник. Я помню, как он плакал — один раз, когда мы похоронили старую собаку в их деревне. Он тогда говорил: «Я даже животных люблю слишком сильно». Он гладил ей спину дрожащими пальцами и шептал: «Прости, я должен был быть рядом». А потом уткнулся мне в плечо и долго молчал, пока слёзы впитывались в ткань. Я... люблю его до сих пор. Не тело. Не голос. А то неуловимое, что было внутри него. Я любил то, что сияло, даже когда он злился. То, что хранило добро, даже когда он ненавидел. То, что выбирало меня снова и снова — даже в жизни, где это стоило нам всего. Но кого я теперь люблю?

Ливей был рядом. Он ел. Он слушал. Он спал. Он даже вспоминал. Он повторял слова, которые говорил раньше. Он знал, где лежат травы, куда ставить чашки, какие песни я тихо напевал, думая, что он не слышит. Но всё это было как шелуха. Как отражение. Как серый сон о ком-то, кого ты когда-то знал, но уже не вернёшь. И чем больше он говорил «я помню», тем яснее становилось: он не чувствует. Внутри — тишина. И никакая память не может стать теплом, если в ней нет огня.

Инхао стиснул зубы. Он чувствовал, как внутри сжимается что-то тёмное и горячее, как будто весь огонь, который он когда-то вложил в молитвы, в амулеты, в привязки — теперь разгорается внутри него самого. Он хотел закричать. На небо, что молчало веками, как будто его страдания — просто рябь на поверхности чужого пруда. На мир, который отнял, сжёг, растоптал, а потом — вернул, но как насмешку. Он хотел кричать на себя — за то, что не сдался, за то, что надеялся, за то, что снова смотрел в эти глаза и верил, будто в них однажды вспыхнет свет.

Почему? Почему ты мне его вернул — но не целиком? Почему дал голос, шаги, привычки — но не сердце? Почему я слышу его дыхание ночью и всё равно чувствую одиночество? Почему ты дал память — без души? Он помнит... да. Он говорит всё правильно. Те слова, те поступки. Он вспоминает. Но там нет огня. Ни любви, ни страха, ни боли. Ничего. Словно это — книга, которую он выучил, но не прожил.

Чего ты добиваешься, мир? — думал Инхао, стискивая старую нить в дрожащих пальцах. — Чего ты ещё от меня хочешь? Я уже молчал. Я уже плакал. Я уже рвал себя на части ради него. Я уже дал тебе всё. Почему этого мало? Зачем ты даёшь мне облик, но не человека? Зачем ты показываешь мне лицо того, кого я любил, но не даёшь его чувства? Это пытка. Это хуже, чем смерть. Хуже, чем забвение. Это ожидание, растянутое на вечность. Это — остаться в доме, где всё напоминает о нём, и каждый день видеть, как он живёт, но не смотрит на тебя так, как раньше.

Инхао закрыл глаза. Его дыхание сбилось. Горло сжалось. Он больше не знал, на что молиться. И не знал, есть ли ещё бог, способный услышать.

Он встал. Резко. Почти со злостью — как будто тело больше не вмещало ту боль, которую сердце всё ещё пыталось утаить. Плечи дрожали, будто от холода, но в груди бушевал огонь, разрывая изнутри. Инхао шагнул внутрь, в дом, где всё было слишком тихо. Где воздух был тёплым и ровным, где пахло сухими травами, свечным воском и остатками вечернего отвара. Ливей уже спал. Его дыхание было размеренным, почти беззвучным. Он лежал на боку, руки под щекой, волосы немного растрепались на подушке. Такой беззащитный. Такой мирный. Словно ничего никогда не было. Ни смерти, ни крови. Ни того проклятия, что разъело их судьбы по краям.

Инхао подошёл. Присел рядом, медленно, будто боялся спугнуть хрупкий покой этой картины. Он смотрел на его лицо — то самое, которое знал наизусть, мог бы описать по памяти с закрытыми глазами. Каждую черту, каждый изгиб. Но теперь в нём было что-то другое. Что-то отсутствующее. Как будто это зеркало, в котором нет отражения. Слишком знакомое. Слишком чужое. Он потянулся и коснулся щеки. Осторожно. Подушечками пальцев. Кожа была тёплой. Настоящей. Не фантом. Не иллюзия. Не мечта, от которой просыпаешься в слезах. Он здесь. Он рядом.

— Ты здесь, — шепнул Инхао, едва слышно, почти не веря. — Но тебя всё равно нет.

И сердце сжалось. Потому что это была правда. Он мог дотянуться, но не достать. Мог смотреть — но не видеть. Мог говорить — но не быть услышанным. Он не ждал ответа. Он знал, что не будет. Не в эту ночь. И, может быть, не в следующую. Но он всё равно сидел рядом. Потому что другого места у него больше не было.

Но на следующее утро он снова начал. Снова зажёг огонь в мастерской. Снова достал пергаменты. Снова начал писать формулы, печати, знаки.

Рука дрожала, чернила растекались, пальцы болели от старых ожогов, но он продолжал. Каждая линия, каждый символ были как выдох молитвы, как удар сердца, которого он больше не слышал в Ливее.

Он пробовал соединить память с эмоциями, словно стягивал два берега моста, разорванного бурей. Он искал ритм — не в словах, а в тканях, не в жестах, а в потоках ци, в невидимом, что соединяет живое с живущим. Он пытался привязать сердце к образу, как к якорю, как к дому, к которому Ливей мог бы вернуться. Внедрить искру. Пробудить чувство. Пустить вглубь тишины что-то, что разорвёт пустоту изнутри.

Он зажигал магические круги, вплетал в них дыхание, кровь, остатки собственной жизни. Пил отвары, такие горькие, что сжимало желудок и выворачивало изнутри. Он жёг себе руки в потоках переплетённой энергии, и шрамы ложились поверх старых — но он не останавливался. Терял сознание от истощения, просыпался на холодном полу, с сухими губами, с пеплом на ресницах — и вставал. Продолжал. Потому что знал: если остановится — потеряет его окончательно.

Я всё ещё могу. Я должен. Он не умер. Он просто... спит. Его чувства просто ушли глубоко. Я их достану. Я всё равно достану. Хоть через кровь. Хоть через крик. Хоть через себя.

Иногда он подходил к Ливею днём. Смотрел в глаза. И спрашивал:

— Ничего?

Ливей качал головой. Иногда — с лёгкой задумчивостью, будто пытаясь нащупать что-то скользкое, едва уловимое на краю разума. Иногда — будто виновато, как человек, который знает, что от него ждут большего, но не может дать ни капли больше. Но никогда — с болью. Никогда — с любовью. Его глаза оставались ровными, тихими, будто гладь пруда в безветренный день. Там не было волн, не было отражений.

Инхао искал в них искру, хоть намёк на прежнего Ливея, но встречал лишь пустое принятие, как будто Ливей соглашался с самим фактом жизни рядом, но не чувствовал её глубоко. Ни восторга, ни страха, ни того дрожащего отклика, что раньше просыпался в нём даже от случайного прикосновения. Он ел рядом. Он слушал. Иногда говорил. Иногда вспоминал. Но не чувствовал. Инхао смотрел в эти глаза, знал, что память возвращается, знал, что шаги идут в правильном направлении — но каждый раз встречал стену, мягкую, почти ласковую, и потому ещё более невыносимую. Стену, за которой когда-то билось сердце, так ярко и близко. А теперь — молчание. И он не знал, что страшнее: потерять совсем или вот так — почти вернуть.

Инхао возвращался за стол. Его движения были медленными, почти механическими, но решимость в глазах не угасала. Он садился, снова брался за пергаменты и кисти, снова начинал чертить сложные символы, вырезать тонкие линии, наносить древние знаки — знаки, которые, как он верил, могли пробудить то, что затерялось глубоко внутри Ливея. И продолжал, не останавливаясь, несмотря на усталость, боль в плечах и горечь разочарования, которая время от времени жгла душу, как яд.

Потому что даже если всё внутри него кричало «сдавайся», шептало, что пора остановиться, что всё это — тщетно, бессмысленно, что память и чувства Ливея навсегда утеряны, но он не мог. Он не имел права оставить всё так, как есть. Однажды он уже дал ему умереть в пустоте — оставил Ливея в бездне, в которой никто не слышал его криков, где душа медленно гасла, не находя ответа.

Но теперь — в этой жизни — он решил быть другим. Он будет звать, звать до тех пор, пока хватит сил и дыхания. Даже если его голос потеряется в пустоте, даже если он будет кричать в никуда. Потому что это его долг, его обещание. Он не сможет жить с мыслью, что снова потерял того, кого любил. Он не позволит повториться прошлому. Он будет бороться, будет ждать, будет любить в тишине и одиночестве.

И пусть каждый новый день будет испытанием, пусть каждое усилие кажется безрезультатным — он не остановится. Потому что в глубине сердца он верит: даже самый тонкий, самый слабый зов может дотянуться до той искры, что ещё теплится где-то там, внутри Ливея. И когда-нибудь, может быть, эта искра разгорится пламенем. Тогда всё изменится. Тогда всё будет иначе.

Пока же он продолжает. Один. Неумолимо. Без жалости к себе. Потому что эта любовь сильнее страха и усталости. Потому что он — хранитель памяти и надежды. И даже если дорога ведёт в пустоту, он пойдёт по ней до конца.

34 страница29 июня 2025, 12:01