Училище
В этой истории у вас немецкая фамилия Адлер. Имя можете либо оставить, либо поменять на немецкое, тут уже ваши вкусы. Внешность у вас соответствует канонам Германии тех печальных лет: светлые волосы и голубые глаза.
Так как действия разворачиваются во время войны, то, соответственно, в главах этой истории будут встречаться жестокие моменты. Особо впечатлительных прошу либо не читать всю историю, либо пропускать определенные моменты.
Конкретно в этой части мяса нет.
Всем приятного чтения.
____________________________
Ты прошла мимо открытого кабинета, прижимая к груди стопку книг из училищной библиотеки. В душном коридорном воздухе неподвижно висели пылинки, которые в свете заходящего солнца казались крошечными точками, походящими на светлячков. Пол был разделён теплыми светлыми квадратами, отделёнными друг от друга синими полосками — тенями от оконных рам. Коридор был длинным, настолько длинным, что человек, идущий с одного его конца, казался меньше своего обычного роста в другом.
Ты остановилась у кабинета, заглянула в него. У окна стоял Клаус спиной к двери и держал что-то в руках. Ты посмотрела в конец коридора, откуда кто-то шёл, и увидела герра Мюллера — преподавателя. Он медленно прогуливался по зданию училища, следя за порядком. Ты быстро нырнула в кабинет, бросила книжки на стол и закрыла дверь.
Плечи Клауса испуганно дёрнулись. Юноша обернулся, но, узнав тебя, приветливо улыбнулся:
— Ты задержалась. Я кое-как выпросил у герра Фишера кабинет на полчаса, — Клаус взглянул на часы. — Из тридцати минут прошло уже пятнадцать.
— Я успею за это время подготовиться, — ответила ты, садясь за парту. — Давай быстрей, объясни мне вот это.
Ты раскрыла первый учебник, попавшийся тебе под руку, и ткнула на случайную страницу пальцем.
— Тут всё нарисовано на схеме, — Клаус подсел к тебе, разгладил страницу. Ты бросила на него раздражённый взгляд, и парень, помявшись, начал читать в слух.
— Завтра будет практика, а я так ничего и не поняла, — бубнила ты себе под нос, подперев голову руками. — Что, где и когда дёргать? Как правильно вести эту махину через реку?
Клаус терпеливо пережёвывал тебе всё сначала, попутно успокаивая.
— Я одна из всего класса ничего не поняла из лекции этого старого хрена! — гневно сказала ты, сжав прядь волос.
— Тише, т/и, — испуганно прервал тебя Клаус, кладя свою руку тебе на плечо. — Многие из курсантов тоже на теории плывут, а на практике всё понимают. Тем более герр Фишер не будет так строг к нам на первом занятии. По крайней мере, я так думаю.
Ты откинулась на спинку стула с учебником в руках. Быстро пробежалась глазами по мелким строчкам, в сотый раз разглядела картинку Pz. Kpfw.1.
— Хрень какая-то, — прошипела ты. — Так я ещё один на один буду с тем дурачком... Как его там? Майер вроде. Из него не то, что командир, уборщик хреновый!
— Может, тебе лучше позаниматься с Штакельберг? — аккуратно спросил Клаус. — Она неплохо разбирается в этом и теорию точно поняла.
— Она меня терпеть не может, — ты махнула рукой.
— Неправда, — отрезал Клаус. — Если она с тобой не общается, это ещё ничего не значит. Хочешь, я подойду к ней и спрошу?
— Я сказала нет, Клаус! — рявкнула ты, закрыв учебник. — Завтра на месте разберусь!
— Т/и, у нас есть ещё свободное время, поэтому позанимайся, пожалуйста, — заговорил Клаус, видя, как ты встаёшь из-за парты, — пойми, тебе никто не обещал лёгкой учёбы. К вам с Штакельберг итак предвзято относятся, так ещё и ты забиваешь на учёбу. Такими темпами тебя могут турнуть отсюда.
Слова Клауса задели тебя, надавили на больное. Стоя к парню спиной, ты закусила губу и проглотила ком в горле.
— Ладно, — выдохнула ты, — объясни ещё раз.
Но через несколько минут в класс вошёл герр Фишер, прервав своим появлением ваши занятия.
— Всё учитесь, фройляйн? — наставнически заметил преподаватель.
— Так точно, герр Фишер, — сказала ты, стоя перед ним.
— Как успехи? Хоть что-нибудь, но понимаете, надеюсь?
— Я всё понимаю, герр Фишер, — снова ответила ты. Приставучесть старика начала тебя раздражать.
Фишер тихо хохотнул и с хитрым прищуром указал рукой в коридор:
— Тогда прошу вас выйти из моего кабинета и идти на ужин. Вы опаздываете на построение.
Вы с Клаусом покорно вышли.
***
Столовая стояла достаточно далеко от казарм, поэтому курсантов строили заранее. Ваш противный ефрейтор — низкий круглый человек неопределённого возраста — расхаживал перед вами, старательно выискивая нарушителей дисциплины.
Солнце уже скрылось за крышей высокого здания училища, а вы всё стояли, вытянувшись по струнке, и ждали приказа идти. Наконец ефрейтор успокоился, и вы чеканным шагом двинулись в столовую.
Перед тобой шла Штакельберг, рядом с ней — Клаус. Позади тебя шагал белобрысый паренёк, до смеха низкий и крикливый. Его имени ты даже не знала. Вообще, из всего взвода ты по имени знала только Клауса, потому что была с ним знакома и раньше. Остальных ты могла назвать только по фамилии, да и то не всех, так как на них ты особого внимания толком не обращала. Даже своего командира, с которым завтра будешь сидеть в одном танке, ты знала до ужаса плохо.
Для чего тебе знать этих курсантов, если в рядовых ты задерживаться не собираешься?
Ты рассчитывала в короткие сроки стать командиром, а потом уйти к Рейху, в коего ты успешно влюбилась по уши после его выступления в апреле 36-го. У тебя была одна цель, а мелкие задачи, которые стояли у тебя на пути, ты предпочла оставить безымянными.
***
На следующий день, уже после практики, ты сидела рядом с Клаусом в столовой и скучающе водила ложкой по тарелке. Еда вообще не шла. В голове крутились навязчивые мысли о прошедшей практике.
— Ты не голодная? — Клаус вопросительно посмотрел на твою порцию.
— Кусок в горло не лезет, — сказала ты.
— Брось, всё же хорошо прошло, — Клаус, доев свой обед, развернулся к тебе. — Не ты одна застряла. Это всё Майер, который ни черта перед собой не видел.
Ты открыла было рот, чтобы ответить, но тебе не дал голос, послышавшийся сзади:
— Майер всё видел.
Ты вздрогнула и обернулась. Позади стояли Штакельберг и Бергер, а за их спинами — Майер.
— Мы можем сесть? — спросила Штакельберг и, не дожидаясь ответа, села рядом с Клаусом.
— Я не давала разрешения, — сказала ты, скорчив гримасу.
— Это была формальность, — махнула рукой Штакельберг. — Здесь все равны... Ты чего не ешь?
— Не хочу.
— А надо, — вмешался в разговор Майер. — Тем, кто провалил задание, ужина не дают.
— Тебе бы помолчать, Курт, — спокойно сказал Клаус. — Разве ты не провалился?
— Отнюдь! — весело ответил Курт. — Герр Фишер похвалил меня после занятий и выразил сочувствие за мою маленькую неудачу, ведь мне не очень повезло с водителем.
Клаус икнул, сжал под столом кулак, но на его плечо легла рука Штакельберг.
— Вы сейчас подерётесь, мальчики. — Помолчав, Штакельберг обратилась к тебе: — А тебе, Адлер, следовало бы поучиться на своих ошибках. Ты задираешь нос раньше времени, а этого солдаты не любят.
— Иди, куда шла, — сказала ты сквозь зубы, смотря в зелёные глаза Штакельберг.
— Я не одна шла, — девушка пожала плечами. — Тебе Гюнтера и Курта оставить, а самой уйти?
— Вам в столовой места мало?
— Да, мало. Нас Фишер задержал, поэтому и опоздали, — опять вмешался Майер. Весь его важный, триумфальный вид тебя раздражал.
— Пошли, Клаус, — ты дёрнула рукав парня, на что тот молча повиновался.
— Уже уходите? — Штакельбег вздёрнула бровь и насмешливо улыбнулась. — Ладно, тогда до следующего раза.
Ты не ответила и, взяв Клауса под руку, ушла в казарму.
***
Такие случаи, как в столовой, происходили часто, но не каждый день. Штакельберг, вечно ходившая в сопровождении Бергера (как и ты с Клаусом), любила поговорить (поговрить со всеми, не только с тобой). Нередко за ними ходил Зиндерман, внешностью чем-то похожий на Бергера — такой же высокий, светловолосый и с голубыми глазами. На их фоне Штакельберг выглядела чужой: она была ниже их (но выше тебя), с каштановыми волосами и зелёными глазами. Да и характером она была бойче и громче.
Ты же всегда ходила либо одна, либо с Клаусом. Иногда проводила время с некоторыми преподавателями, которые относились к тебе в разы благосклоннее, чем Фишер. Этот «старый хрен» из класса признавал только Штакельберг, так как, как он сам часто говорил, у неё была своя голова на плечах. Такие слова сильно задевали тебя. Как это вообще можно было понять: «Своя голова на плечах»? А у остальных её нет, что ли? Разве у тебя её нет, своей головы? Ты тоже умеешь думать независимо от других и в том, что твои мысли совпадают с мыслями других, твоей вины нет. А если Фишер имеет в виду тот факт, что Штакельберг смелая, если в открытую говорит о том, что думает и что ей не понятно, не боясь показать себя с худшей стороны, так это уже безрассудство и желание выделиться на фоне остальных курсантов.
А может... Нет. Не быть Штакельберг знаменитой, если почти со всеми преподавателями она спорит. Что ей может дать Фишер, который и в своём кругу преподаваталей держится особняком? Штакельберг недальновидна и, наверное, пробилась в училище просто так, не имея конкретной цели. Зачем такому прямолинейному человеку, как она, командовать? За такую открытость и бойкость ей не светит дорога в начальство, а вот ты...
Ты довольно улыбнулась, натягивая одеяло до самого носа и переворачиваясь на другой бок. За окнами светила луна, и деревья тихо покачивались под слабым ветром.
Курсанты спали, скрипя койками по сне. С разных сторон доносилось мирное сопение. Все спали, кроме тебя. Одна ты лежала с открытыми глазами, натянув одеяло, и думала о своём будущем. Ты фантазировала, строила воздушные замки и мысленно уже находилась рядом с Рейхом.
Штакельберг постепенно отходила на второй план, растворялась в беспорядочных мыслях, словно в тумане. Зачем тебе думать о ней? Ты её не интересуешь, ты ей не нужна. Может, в каком-то смысле Клаус и прав: Штакельберг хочет помочь тебе в некоторых моментах, но не более. Но ты будешь решительно отвергать всякую её помощь. Вам с ней не по пути.
Ты тихо цокнула. Опять мысли перед грядущим сном уплыли куда-то в сторону, и нежелательная фигура появилась из тумана, которую ты тут же запрятала обратно, заменив её им. Ты уснула с мыслями о Рейхе. Впрочем, как и каждую другую ночь.
***
Ты проснулась от глухого звука, будто кто-то упал. Открыв глаза, ты увидела Зиндермана, который озадачено чесал лоб. Рядом с ним стояла Штакельберг, натягивая штаны. В дверях орал дежурный. Он будил курсантов, призывая их скорее одеваться и выходить на построение.
Ты встала и, пока натягивала штаны, слушала незамысловатый разговор Штакельберг и Зиндермана:
— Вертэр, собака, я чуть не приземлилась на тебя!
— Я упал, — рассеянно ответил парень, — и, кажется, разбил губу.
Их прервал зычный голос дежурного:
— Зиндерман! Хватит языком с Штакельберг трепать! Стройся!
Ты ехидно улыбнулась, натягивая через голову рубашку. День ещё не успел начаться, а эти двое уже стали звёздами с утра пораньше. Но сразу же твоя улыбка пропала, когда краем уха ты услышала со стороны Штакельберг: «Свинья идёт!», а следом смешки курсантов. Они всегда хихикали с её слов или, наверное, с её мимики, когда она произносила подобные фразы. С твоих же шуток мало кто смеялся, ибо они были слишком хороши для тех, кто в будущем будет находиться под твоим началом (по крайней мере, ты утешала себя такой мыслью).
Вы построились, шагом стали выходить на улицу. Перед тобой привычно маячили спины Штакельберг и Клауса, перед ними шли Бергер и Зиндерман. Сзади торопился низкий парень, кажется, у него фамилия Шефер. От нечего делать ты опять стала слушать разговоры впереди идущих.
— Рожа расфуфыренная, — это Штакельберг про дежурного, — чего так орать?
— Выслуживается, — долетело спереди. Это Бергер. — Крестик хочет.
— Да куда ему до этого крестика в нашем-то училище! — снова Штакельберг. Потом она обратилась к Зиндерману: — А ты чего падаешь? Самолеты снились? Мы лётчиков не уважаем.
«Мы лётчиков не уважаем, — мысленно передразнила ты Штакельберг, — куда тебе до лётчиков, до этих храбрых орлов! Вот они-то, в отличие от некоторых, высоты не боятся!».
— Я равновесие потерял, — ответил Зиндерман.
— Есть меньше надо! — весело сказала Штакельберг. — Вот, взгляни на меня!
Зиндерман на мгновение повернулся. Ты тоже вытянула немного шею и увидела, как Штакельберг закатила рукав своей рубашки, показывая худую руку. Ты закатила глаза и быстро спряталась за спину Клауса, чтобы не пересечься взглядами с Зиндерманом.
— Э-э, — обиженно протянул Зиндерман, поворачиваясь обратно. — Ты мехвода с заряжающим не сравнивай. Мне снаряды тягать надо, а не в щёлку смотреть и рычаги дёргать. И вообще, ты даже танк обслуживать не умеешь.
Ты довольно улыбнулась: «ну хоть кто-то это понял!»
— Это я не умею? — Штакельберг, по-видимому, ткнула себя пальцем в плоскую грудь.
— Да, — ответили ей. — Каждый раз катки снимаем я да Гюнтер, а ты просто сидишь и руками машешь.
— А кто, мой дорогой, говорит вам, когда катки снимать и куда их ставить? Да я после ремонта всегда чумазая хожу, как чёрт из котла! Вы вот чистенькие на травке сидите, пока я в масле купаюсь, и подгоняете меня только: «Эдита, быстрей! Эдита туда, Эдита сюда!» Вы в тенёчке сидите и на солнышке, как гадюки, греетесь. Тьфу на вас! Сами потом на полигоне рычаги дёргайте.
— Хватит зубы скалить, успокойтесь, — в их разговор встрял Бергер. Оба сразу замолчали, отчего ты немного расстроилась: Штакельберг и Зиндерман так хорошо сцепились друг с другом что, казалось, ещё чуть-чуть и полетит пух во все стороны.
Через минуту всеобщего молчания по строю раздался крикливый голос дежурного:
— На зарядку, раз-два!
Вы выстроились в три шеренги. Штакельберг встала рядом с тобой. По взгляду девушки ты поняла, что у неё чешется язык поговорить с кем-нибудь.
Ты не ошиблась. Во время приседаний Штакельберг начала говорить, попутно окликая тебя по имени. Но ты церемонно молчала, прикрыв глаза и ещё упорнее приседая. Штакельберг сощурила глаза и показала кончик языка:
— Ты не выслужишься приседаниями ни перед начальством, ни перед курсантами. Армия — это не только железная дисциплина. Здесь, как и на гражданке, нужно крутиться, чтобы хорошо жить.
— Будешь болтать со мной — позову дежурного, — бросила ты, не поворачиваясь к Штакельберг. Та замолчала.
Через минуту её окликнул стоящий сзади курсант:
— Штакельберг, а ты чего халтуришь? Замёрзнешь же!
Девушка повернулась.
— На полигоне позанимаюсь. Не мешай мне.
— Чем я тебе мешаю? Ты же ничего не делаешь, — искренне удивился курсант.
— А тебя это так волнует? — парень покачал головой в ответ на вопрос Штакельберг. — Вот и не потроши мне мозги. За собой следи, а то все уже по сто раз присели, пока ты стоял и балду пинал.
Курсант недовольно фыркнул, но всё же отстал. В какой-то момент их короткого разговора тебе хотелось встать на сторону парня, но вовремя остановилась, поняв, что Штакельберг только этого и ждала.
Потом объявили пробежку. Штакельберг скрылась в голове колонны, убежав к своим.
Вы бежали сначала вокруг училища, после вас вывели за его территорию.
Холодная роса капельками свисала с высокой травы и блестела в лучах восходящего солнца. Далеко в полях, почти у самого горизонта, шумела старая берёзовая роща. Над землёй плыл утренний туман, на фоне которого слабо вырисовывались очертания полевых цветов. Над головой с шумом проносились ласточки. Иногда от поля отрывался жаворонок. Он стремглав летел вверх, на высоте замирал и камнем падал вниз.
Ты бежала рысцой, немного отставая от остальных. Впереди маячило занятие на полигоне и какая-то важная новость, которую вам обещал рассказать герр Мюллер.
***
Ты опять сидела в том самом кабинете, где была вчера с Клаусом. Сегодня парень тоже с тобой, но теперь вы не одни. На задних партах сидела нелюбимая тобою троица. Вернее, сидел только один, а двое стояли над ним. Все молчали. Только из приоткрытого окна доносился шум листвы, и теплый весенний ветер слабо шевелил пряди твоих волос.
Подперев подбородок рукой, ты смотрела в окно, на голубое небо и прозрачные лучи предзакатного солнца. Совсем рядом рос каштан. Его ярко-зеленые ветви, нагруженные цветущими свечами, клонились в окно. Со двора доносились свистки и крики командиров, где-то слабо гудели моторы.
Пять минут назад закончилось занятие, настал длинный перерыв, во время которого курсанты по своему обыкновению шли на улицу, выходили вон из душного и сонного кабинета.
А кабинет и впрямь был сонным: засыпающий преподаватель — герр Фишер — сидел на своем излюбленном и до жути скрипучем стуле и монотонным голосом что-то диктовал. Ты изо всех сил боролась с подступавшей дрёмой, щипала себя, легконько ударяла по щекам, лишь бы не упустить слова, надиктованные преподавателем. Клаус, кажется, всё занятие спал. Иногда Фишер поднимал глаза на затаившихся курсантов. Особенно долго он смотрел на Штакельберг, с которой в начале занятия у него возник короткий спор по какому-то пустяку. Но та клевала носом в тетрадь и иногда всё же поднимала глаза, чтобы поиграть с герром Фишером в гляделки.
Но вся эта иллюзия сна разрушилась, когда прозвенел звонок. Класс вздрогнул и задвигался, заскрипели стулья, послышались первые разговоры. Ты слышала, как герр Фишер сказал Штакельберг:
— Я всё же намерен доказать свою правоту в нашем споре, госпожа Штакельберг.
Сказав это, герр Фишер достал из кармана две сигареты и взглядом указал на них.
— Я не курю, — ответила Штакельберг.
— Очень жаль. Мы бы смогли продолжить нашу дискуссию на улице, но, если Вы не курите, значит, не курите... И правильно делаете. Вашим безупречным лёгким вреден табачный дым.
И после этих слов Фишер вышел, оставив в классе пятерых курсантов: тебя, Клауса, который сейчас переписывал у тебя конспект, Штакельберг, Бергера и Зиндермана.
— «Госпожа Штакельберг», — пробубнила ты себе под нос так тихо, чтобы никто не услышал, даже Клаус. — Какая из неё госпожа, если она рядовая.
— Ты что-то сказала? — Клаус глянул на тебя.
Ты махнула головой и повернулась к окну. В это время с задних парт послышались тихие смешки и голоса:
— Герр Фишер боится спорить со мной при всех, — голос Штакельберг.
— Почему? — спросил Бергер.
— Если бы я вышла с ним один на один, то он без промедления тюкнул бы меня своим журналом по голове.
Бергер вздохнул:
— Не выдумывай. Мы бы в любом случае вышли вместе с тобой, да, Вертэр?
Послышалось сонное «М-м?»
— Просыпайся. Герр Фишер хотел посмотреть твои конспекты за прошлые лекции.
Зиндерман сразу встрепенулся:
— Что-о? — он быстрыми движениями протёр глаза и уставился на учительский стол.
Штакельберг рассмеялась:
— Спокойно, салага. Всё тихо.
Зиндерман что-то невнятно пробурчал.
— Не охота до казарм идти, а до ужина ещё далеко.
— Значит, посидим тут.
С этой фразы начался их бессмысленный разговор. Приглушенные голоса убаюкивали тебя, ты прикрыла глаза и стала слушать их бессвязные слова:
— Душно.
— Ага.
— И скучно.
— А то.
— Есть хочу.
— Потерпи.
— Спать хочу.
— Так ложишь, кто тебе мешает.
— Так я лежу, а не спится.
— А чего так?
— Мне ласточки мешают.
Повисла тишина, а потом Штакельберг тихо сказала:
— Травка зеленеет,
Солнышко блестит;
Ласточка с весною
В сени к нам летит.
Ты открыла глаза и, развернувшись, уставилась на Штакельберг. Та подняла на тебя глаза.
— Это откуда? — резко спросила ты.
— Русская поэзия, — ответил вместо
неё Бергер. — Очень красивая и душевная.
Ты с недоверием смотрела на них, переводя взгляд с одного на другого.
— Поэзия дикарей не может быть красивой, — сказала ты.
Штакельберг промолчала, затем посмотрела в окно и сказала, не обращая внимание на твои слова:
— Всем ласточки приносят радость и только мне одной от них становится невыносимо грустно.
— Почему? — спросил Зиндерман.
— Щебечут жалобно, будто плачут.
— Ты всегда преувеличиваешь, — сказал Зиндерман. Штакельберг косо взглянула на него и попыталась отшутиться:
— Вам, мальчики, не понять моего девичьего сердца.
— Кажется, ты недавно говорила, что его и девочки не особо понимают, — Зиндерман вдруг посмотрел на тебя. Ты отвернулась. — Странное у тебя сердце, Эдита. Получается, что одна половина у него мужская, а другая женская. Так, что ли?
— Выходит, что так, — ответила девушка. — Не будь у меня мужской половины, то мне не хватило бы смелости втиснуться в армию, а не будь женской... э-э...
Штакельберг замялась, не зная, что сказать.
— А не будь женской? — допытывался Зиндерман. Бергер всё это время молча смотрел на них.
— Не знаю, — сдалась девушка, не выдержав взгляды друзей. — Не знаю, мальчики. Для чего-нибудь она у меня есть. В будущем узнаем.
— О-о, так до будущего ещё жить и жить, — протянул Зиндерман и растянулся на парте.
Тут ты опять решила вмешаться в их разговор:
— В скором будущем.
Все трое посмотрели на тебя, даже Клаус оторвался от конспекта. Штакельберг покачала головой:
— Да, совсем в скором. То-то в Испании творилось.
— На что вы обе намекаете? — спросил Вертэр.
— А ты ещё не понял? — спросила ты, поблёскивая глазами. — В Испании наши солдаты учились воевать, чтобы в будущем освободить Европу.
— От кого? — спросила Штакельберг.
Ты споткнулась на полуслове, сжала пальцы: опять вступила в этот глупый разговор, не имеющий смысла.
— От евреев и большевиков, — мрачно буркнула ты и развернулась. Щеки загорелись румянцем. — Зреет новая война, которая должна положить конец этому отродью.
— Гитлер говорил, что Германия должна быть готова к войнам каждые двадцать пять лет, — заговорил вдруг Бергер. Ты посмотрела на него через плечо. — Т/и, ты уверена, что готова каждые двадцать пять лет воевать? Или постоянно рожать, зная, что твои дети потом погибнут в самом расцвете сил? При таком раскладе в Германии останутся дряхлые старики, а цвет нации уйдёт в никуда.
— Молодёжь воспитывается так, чтобы она была готова к этим войнам, — отрезала ты.
— Бесчеловечно посылать детей на войну, — заметила Штакельберг. — Дети рождаются не для войн и не для государства.
— А для кого тогда?
Девушка пожала плечами, приняв такой вид, будто ответ на твой вопрос самый очевидный и глупо его не знать:
— Для родителей. Дети — символ высшей любви между мужчиной и женщиной. Войной государство убивает детей, а значит, ему не нужна любовь.
— Да, государству не нужна любовь, — сказала ты. — Все люди должны думать только о всеобщем благе, о благе государства. Государство превыше всего, а любовь — чувство второстепенное.
— Германия превыше всего, — со вздохом поправила тебя Штакельберг и отвернулась. Впервые ты увидела, как она сама заканчивает разговор из-за собеседника, который завёл её в тупик. Кажется, это первый раз, когда беседа не доставила ей удовольствия.
Опять повисла душная тишина. Ты снова закрыла глаза, ликуя внутри. Но твоему триумфу было суждено прекратиться через пять минут: из конца коридора донёсся чёткий, полный возмущения крик: «Ты что, дурак? Я вообще-то в туалете!» Сразу после этого послышалось приглушенное и невероятно смущённое: «Так закрываться надо»
Повисла секундная тишина, которую нарушил смех Штакельберг. За ней рассмеялся Зиндерман, а Бергер, улыбнувшись, сказал:
— Не Шефер ли возмущался?
— Он, он родной! — выдавила из себя Штакельберг и опять начала говорить: — Я, кстати, с ним сегодня такую вот шутку наблюдала. Возвращаюсь я, значит, с полигона, а мне навстречу Шефер идёт. Вразвалочку так, ещё яблоко жуёт. А сзади на него стайка курсантов бежит. Ржут все, как кони, и машут над головами чем-то. Что-то вроде трусов или подобного. За ними их командир гонится и кричит, чтобы остановились. Ну, Шефер не растерялся, выбросил яблоко, руки об штаны вытер и как крикнет тому командиру: «Я задержу их!» и потом как шмякнется носом в землю, даже метра не пробежал! Ну и те курсанты как навалились на него всей толпой! А Шефер ведь маленький, Гюнтеру нашему в пупок дышит. И потоптали его те курсанты, вся спина в их следах была. Он ещё, кажется, китель себе тем выброшенным яблоком испачкал.
Зиндерман залился смехом ещё сильнее, даже Бергер немного посмеялся. Затихли они только когда увидели через открытую дверь в коридор маленькую фигуру Шефера, быстрым шагом идущего на ужин.
— Ой, ведь уже ужинать пора! — засутилась Штакельберг и, глянув на часы, побежала к дверям. Все вышли за ней. И ты тоже, не торопясь, вышла.
***
После ужина всю казарму собрали на построение. Солнце уже скрылось за крышей училища, стало прохладней.
Перед стройными рядами прохаживался герр Мюллер. Остановившись перед вами, встав по центру, он объявил, что на следующей неделе приедет начальство. Важное начальство.
Слушая речь, улавливая каждое слово, произнесенное Мюллером, сердце твоё подпрыгивало всё выше и выше. Ты не верила своим собственным ушам. Да такого быть просто не может! Он, он лично приедет в училище, и ты увидишь его ещё раз вживую! Возможно даже, что он не побрезгует поговорить с курсантами, а именно с тобой.
Ты на минуту прикрыла глаза, усердно вспоминая его образ: высокий, статный, в идеально выглаженной чёрной форме и серебряным орлом на фуражке. Ты снова сможешь услышать его голос, увидеть его голубые глаза и много, много чего ещё. Мысли роем крутились у тебя в голове, ты уже ничего не слышала, не чувствовала.
Ты слегка вздрогнула, когда кто-то дотронулся до твоей руки. Открыв глаза, ты увидела обеспокоенное лицо Клауса. Он спросил:
— Ты что? Всё хорошо?
— Всё просто замечательно! — сказала ты, предварительно осмотревшись: все курсанты стали расходиться. — Я так рада! Я так счастлива, ты просто не представляешь, милый мой Клаус!
Парень, казалось, не разделял твоего восторга. В вечерних сумерках и в свете фонарей его лицо казалось обеспокоенным и нервным.
— Герр Мюллер просил тебя зайти к нему. Прямо сейчас, — чётко сказал Клаус.
Ты, буквально искрясь радостью изнутри, кивнула и быстрыми шагами пошла к училищному корпусу, оставив Клауса стоять одного на пустом плацу.
Ты громко постучала в дубовую дверь кабинетна Мюллера. Послышалось громкое «Войдите!» Ты зашла, наклонив голову, а когда подняла её, то увидела сидящую на стуле перед учительским столом Штакельберг. Перед ней, сложив руки перед собой, сидел герр Мюллер.
— Присаживайтесь, фройляйн Адлер, — мужчина жестом указал на свободный стул. — Я не задержу вас.
На ватных ногах ты села, руки положила на дрожащие колени.
— Итак, так как на следующей неделе наше училище ожидает важных гостей, то мы не должны ударить лицом в грязь не только перед ними, но и перед всей страной, — начал Мюллер. Ты нетерпеливо елозила на стуле. — Поэтому я принял решение отстранить вас на один день от занятий. В день, когда к нам приедут гости.
После этих слов твой мир рухнул. Ты сперва не поверила услышанному и хотела было переспросить, но тихий, полный облегчения выдох Штакельберг сбил тебя.
— Штакельберг, вы рады? — чёрная бровь Мюллера поднялась вверх.
— Отнюдь, герр Мюллер, — Штакельберг помолчала, но, косо взглянув на неё, ты увидела, как приподняты уголки её губ.
Вздохнув, Мюллер продолжил:
— Я решил, что будет не тактично с моей стороны говорить это вам, девушкам, перед всем строем.
— Мы же в армии, герр Мюллер, — немного робко заметила Штакельберг и на вопросительный взгляд мужчины пояснила: — В армии все равны. Я бы предпочла к себе равное отношение во всех смыслах.
— Я вас понял, — коротко сказал Мюллер. — И учту это. Тогда в среду следующей недели я полностью освобождаю вас от занятий. Считайте, что у вас будет увольнительная. Вы обе свободны.
И после этих резких слов: «Вы обе свободны» твой мир, не успев построиться заново, снова рухнул, разбившись на мелкие осколки. Ты чувствовала, как впились твои ногти в деревянную сидушку стула, сжали её и, возможно даже, оставили мелкие царапины. Челюстные мышцы неприятно задёргались, зубы сомкнулись. До судороги остались считанные секунды, за которые ты должна успеть выйти из этого кабинета. Герр Мюллер сидел, опустив голову и просматривая документы на своём столе. Рядом послышался скрип и звук отодвинутого стула — Штакельберг, расправив складки одежды, встала и, попрощавшись с Мюллером, вышла. Ты чуть ли не выбежала за ней, забыв о преподавателе.
Штакельберг вальяжно шла по пустому коридору, засунув руки в карманы брюк. В тусклом свете потолочных ламп её волосы отливали медью и были единственным ярким пятном в её темном силуэте. Ты хотела её обогнать, но девушка, будто чувствуя чужое присутствие за спиной, виляла то влево, то вправо, отчего ты ещё больше раздражалась, чуть ли не плача от обиды.
— Весело тебе? — процедила ты сквозь зубы и, прежде чем Штакельберг успела обернуться, кулаком вытерла скатившуюся по щеке слезинку.
Девушка глянула на тебя. Её губы были сжаты в усмешке, глаза блестели. Штакельберг и двух секунд не смотрела на тебя — опять повернулась и продолжила идти вперёд. Её действия вывели тебя из себя. Подскочив к ней вплотную, ты ударила Штакельберг по плечу и сжала его, поворачивая к себе.
— В военном училище так вальяжно не ходят! — крикнула ты ей в лицо.
— В военном училище так громко не разговаривают, — ответила Штакельберг, но всё же полностью повернулась к тебе.
— Я... — ты заикнулась, глаза судорожно забегали по черному кителю, ища, в чём упрекнуть весёлую Штакельберг, — я бы не кричала, если бы ты с первого раза ответила на мой вопрос.
— А ты мой командир, что ли, раз я должна отвечать тебе? — хитрые, немного сощуренные зеленые глаза Штакельберг блеснули ещё ярче.
Девушка аккуратно высвободилась из твоей ослабевшей хватки и опять засунула руку в карман.
Ты молчала, с ненавистью глядя на Штакельберг. Та один раз окинула тебя взглядом сверху вниз, ибо была выше, и опять развернулась, уходя и от тебя и виляя бёдрами. Но теперь Штакельберг шла быстрее.
Ты осталась стоять в пустом, плохо освещенном коридоре. Над головой мигала жёлтая лампочка, отчего становилось жутко. За окнами — ночь, светит только далекий фонарь, но его бледный свет кажется точкой в темно-синем квадрате окна. Тихо кругом. Все курсанты уже в казармах занимаются своими делами. За спиной вдруг хлопнула дверь и зазвенели ключи — это герр Мюллер закончил свой рабочий день и собирается уходить. У него плохое зрение, поэтому он не видит твой одинокий силуэт, изредка сливающийся с коридорной темнотой, когда лампа гаснет. Ты слышишь, как мужчина недовольно бурчит: «Опять неисправность, месяц назад же только меняли», а потом, повернувшись спиной к тебе, уходит. Его глухие шаги растворяются за ближайшим поворотом и смолкают.
Ты подняла голову и увидела, как худая фигура Штакельберг только сейчас повернула за угол, а через несколько секунд хлопнула входная дверь — девушка вышла на улицу.
«Она же быстро шла, — подумала ты, продолжая смотреть в то место, — почему же только сейчас дошла до двери? Или она, убедившись, что я за ней не побегу, успокоилась? Она что, испугалась меня?»
От последней мысли твой рот, искривлённый в гримасе злобы, расплылась вдруг в самодовольной улыбке.
«Боится», — удовлетворенно повторила ты и, сложив руки на груди, стала оглядываться.
Ночное училище было таким тихим и непривычным, что тебе на мгновение стало страшно. Но, вглядевшись в темноту коридоров и желтое свечение ламп, ты успокоилась. Было тепло и спокойно, никто не досаждал и раздражал тебя только одним своим видом. Ты отошла к подоконнику, поставила на него логии и положила голову на ладони.
За окном ничего не видно, только слабо вырисовывались силуэты деревьев и виднелась одинокая казарма, где жили, как ты их называла, «отстающие и неудачливые в будущем курсанты», хотя официально там размещались простые, ничем не отличающиеся от остальных, молоденькие курсанты, которые выделялись на фоне других только своим молодцеватым видом новобранцев, ещё таких гордых и самоуверенных. Штакельберг часто ходила к ним в свободное время, да и ты не брезговала над ними поглумиться, пока однажды вас на застал там герр Фишер. Новобранцы сразу раскрыли все карты, выпалив, что, дескать, Адлер их унижает. Кто-то ещё сказал про «госпожу Штакельберг» и её шутки про мясорубку герра Мюллера, но та уже успела перелезть через окно и во весь дух мчалась к своей казарме. Тогда герр Фишер ещё сказал: «Не пойман — не вор» и отчитал только тебя. Пожалуй, именно с того момента ты жгуче невзлюбила Штакельберг и с тех пор стала добиваться от Фишера наказания и для неё тоже, но безуспешно. Фишер только добродушно посмеивался над тобой, говоря, что женщины везде есть женщины, и уходил.
Да, Штакельберг он искренне любил за её остроумие и независимость от остальных, хотя не раз сам упрекал её в своеволии и предупреждал, что немецкая армия чтит, прежде всего, железную дисциплину и сплочённость, а уже потом личные качества солдата. Штакельберг таким словам только улыбалась (иногда саркастически), но всё же на некоторое время становилась покладистей, и тогда в казармах наставала та самая скучная атмосфера, которую так не любили курсанты. Если молчание Штакельберг затягивалось на две, а то и на три недели, то курсанты уже сами умоляли её шутить и «вернуться в прежнее русло» В такие моменты Штакельберг принимала гордый вид, презрительно осматривала просивших, делая вид, что набивает себе цену, но все уже знали, что после такого маленького театрального представления их ждут привычные гримасы и шутки. Все любили Штакельберг, кроме преподавателей. У них она была на плохом счету и ты знала почему.
Ты сама не любила Штакельберг и всегда старалась не обращать на неё внимание, но сама её фигура, манера речи и блеск глаз кричали о своей хозяйке. Была ли то природная харизма Штакельберг или девушка сама пыталась засесть в голове каждого — не понятно. Но ты не оставляла попыток не думать о ней, зная, что когда-нибудь сможешь противостоять искушению думать об этой худой, всегда румяной и говорливой, выскочке.
Ты забылась на целую минуту, на протяжении которой думала об одинокой казарме с новобранцами, о курсантах, о герре Фишере и Штакельберг.
Ты думала обо всём, кроме одного — твоей увольнительной на среду. За эту минуту ты напрочь забыла о ней, встретив на пути Штакельберг, которая выбесила тебя своей веселостью.
«Наверное, от неё всё же есть польза», — подумала ты и вгляделась в свое отражение в стекле.
Маленькие голубые глазки с серыми ободками вокруг зрачка, тонкие белокурые стриженные волосы, завязанные в две жидкие косички, которые едва касались твоей шеи. Некоторые курсанты тихо посмеивались над твоей прической, дергали одну из косичек на занятиях, отчего ты краснела от злости и каждый раз грозила шутникам кулаком. Своими белокурыми волосами ты очень гордилась и с большой неохотой стригла их перед приемной комиссией.
«Германия требует больших жертв», — говорила ты себе перед зеркалом, пытаясь принять новый вид своих коротко стриженных волос. Потом ты свыклась, смирилась с этим и забыла. Изредка вспоминала ты об этом только когда курсанты дергали тебя за волосы. Штакельберг же ходила без кос, с распущенными волосами, доходящими ей до скул. Во время учений на полигоне она завязывала их в маленький хвостик или вообще собирала под беретом, который не давал им лезть ей в глаза. Косички Штакельберг плести не умела, хотя многие курсанты предлагали ей свою помощь.
Ты тряхнула головой, слабо ударила кулаком по подоконнику. Ты никак не могла подумать об увольнительной и как следует разозлиться на герра Мюллера. Чертова несобранность, когда-нибудь она вылезет тебе боком...
***
Клаус уже начал волноваться, стоя у дверей казармы и выглядывая тебя. По его мнению, прошло уже слишком много времени, а тебя всё нет и нет. Когда на горизонте замаячила высокая фигура Штакельберг, Клаусу стало ещё тревожней. Из-за угла казармы показались Бергер и Зиндерман. Они сидели на самодельной лавочке, возле самого фонаря, и поджидали свою подругу. Как только они увидели её, то сразу вскочили и быстрыми шагами двинулись ей навстречу.
Проследя за товарищами взглядом, Клаус неуверенно пошел за ними.
Штакельберг увидела его за спинами друзей, весело помахала рукой и, будто зная, зачем он к ней идёт, сказала:
— Т/и ещё в корпусе.
— Вас уже отпустили? — спросил Клаус, а когда до него дошло, что ответ опередил вопрос, смутился.
Штакельберг добродушно улыбнулась и сказала:
— Да, нас уже отпустили. Т/и стояла в коридоре, когда я уходила и, думаю, стоит там до сих пор.
— Спасибо, — сказал Клаус и, обойдя Зиндермана, быстрым шагом направился к корпусу училища.
Троица друзей осталась стоять на месте, провожая робкого парнишку взглядами, пока Зиндерман не прервал тишину:
— А чего вас вызывали?
Штакельберг встрепенулась, подошла к друзьям ближе и положила руки им на плечи.
— Пошли, сейчас всё расскажу.
***
Через несколько дней, когда уже наступила та самая следующая неделя, а среда грозила появиться завтра же, ты стояла возле казармы во время перерыва и смотрела на репетицию смотра (на которую не распространялось даже время для перерыва). Все курсанты стояли ровными рядами, перед ними прохаживался герр Мюллер вместе с командирами и что-то говорил. Потом все разошлись: начались манёвры. Ты видела, как замялся Майер — он остановился на несколько секунд, оглядываясь вокруг, ища, по-видимому, своего нового мехвода, к которому ещё не привык. Ты хмыкнула и отвернулась, заглянула в казарму. В ней было пусто. Через окна на двухъярусные кровати и пол падал солнечный свет, повсюду летали пылинки, а от постельного белья несло свежестью и некой торжественностью: ни на одной подушке и ни на одном одеяле не было складок.
На улице раздался свисток, от которого ты вздрогнула и, повернувшись обратно к улице, увидела только чёрные спины курсантов, толпившихся вдалеке. Они уходили на полигон, и весь двор училища разом затих. Всех курсантов погнали на эти учения. Накануне им выдали новое обмундирование и провели банный день. На вас же, единственных девушек танкового училища, никто не обращал внимания в этой суматохе.
— Могли бы и нас на учения позвать, — ты вздрогнула и обернулась.
В казарме никого не было. Тогда ты посмотрела на противоположный от себя угол казармы и увидела Штакельберг. Девушка всё это время сидела на самодельной лавочке и так же, как и ты, смотрела на построение, а сейчас решила встать и размять ноги.
Слова эти были сказаны тихо, будто мысли вслух, поэтому ты предпочла на них не отвечать. Штакельберг, потянувшись до хруста костей и заламывая за спину руки, закрыла глаза и открыла рот, издавая громкое, полное удовольствия «А-а-ах!», которое, будь рядом молоденькие курсанты, отразилось бы в их глазах искрами пошлости и которое значило бы для них сигналом к началу их извращённых шуточек. Ты покосилась на девушку. Штакельберг, заметив твой взгляд, сказала:
— Мальчиков нет, никто не услышит.
— Есть я, — коротко заметила ты.
— А ты не девочка, что ли? — весело сказала Штакельберг, подходя к тебе и привычно убирая руки в карманы. — Али тебя мальчики уже не интересуют?
И, произнеся это, Штакельберг рассмеялась. Ты фыркнула и отвернулась.
— Да-а-а, — продолжала Штакельберг, поворачивая корпус тела в ту сторону, куда ты смотрела. — Могли бы и нас позвать. А то выучат что-нибудь, а нам не расскажут.
Ты молчала. Грустно тебе было, что тебя, истинную арийку, не признают и в упор не хотят видеть твоего благородного стремления восславить Германию. Но самым печальным фактом было то, что ты не сможешь вновь увидеть его вблизи. Накануне вечером герр Мюллер сказал вам, что сегодня после шести часов вы с Штакельберг (хотя в итоге только ты одна) должны быть за чертой училища и не возвращаться в него до субботы. Ожидалось, что командование пробудет здесь несколько дней.
***
— А куда мне деваться, герр Мюллер? — спрашивала Штакельберг, глядя прямо в серые глаза Мюллера, когда он вызвал вас в понедельник вечером к себе. Тот лишь развел руками:
— У вас нет родственников в Берлине?
— Есть, герр Мюллер, но что им делать? Они круглосуточно заняты в детдоме и заранее готовят спальни, если кто-нибудь приезжает из домашних.
— А в обычное время эти спальни не свободны? — саркастически улыбнулся Мюллер.
— Нет, — качнула головой Штакельберг. — Спальни и комнаты заняты детдомовцами. Наш дом — это как маленький приют, потому что в детдоме, которым заведует моя семья, нет мест. Если кто-нибудь из моей семьи намеревается приехать, то он обязан предупредить об этом заранее, чтобы семья смогла на время впихнуть ребенка в маленький детдом. Не спать же мне или бедному ребёнку на полу, — Штакельберг пожала плечами.
— Поверьте, госпожа Штакельберг, — Мюллер сделал акцент на последних двух словах и улыбающимися глазами посмотрел на девушку. Видно было, как забавляла его её бессмысленная болтовня, — в армии пол для вас будет самой настоящей роскошью.
— А ежели положат ребенка? — не унималась Штакельберг.
— А вы сами лягте на пол, — Мюллер издал смешок, услышав который, ты тоже злорадно улыбнулась.
Штакельберг несколько секунд хлопала своими чёрными ресницами, смотря на Мюллера, а потом сказала:
— Герр Мюллер, будте человеком. Моя семья не отпустит меня обратно в училище, которым я так дорожу. Да и кровать они для меня не найдут.
Ты стояла подле Штакельберг и отчаянно пыталась связать всё сказанное ею так уверенно и смело, будто это было правдой. Мюллер, казалось, тоже потерял нить логики после последних слов Штакельберг, но всё равно продолжал её слушать, ожидая, какие аргументы она скажет ещё.
А Штакельберг желала одного: остаться в училище и не возвращаться в Берлин даже на несколько дней. На протяжении ещё нескольких минут она доказывала, как жизненно необходимо ей оставаться в стенах родного, как она сама сказала, училища, пока Мюллер, окончательно запутавшись в её болтовне, не сдался:
— Всё, Штакельберг, замолчи. Я понял, чего ты от меня добиваешься и единственный раз пойду тебе на уступки только потому, что герр Фишер в восторге от тебя (герр Фишер был большим приятелем герра Мюллера и часто подвергал его своему влиянию).
Штакельберг просияла, а ты непонимающе посмотрела на широкую фигуру Мюллера.
— Ты, Штакельберг, свободна. И молчи, не говори мне ничего и не вешайся мне на шею.
Штакельберг еле заметно пожала плечами и, выпрямившись, вышла из кабинета. Когда она закрыла дверь, в коридоре послышались тихие расспросы. Это Бергер с Зиндерманом сторожили подругу, не желая ждать её у казармы.
Ты же осталась наедине с грозным и разозлённым Мюллером.
— А вы, фройляйн Адлер, надеюсь, не будете упрашивать меня остаться в училище?
Ты проглотила слюну, на лбу выступили росинки пота, а на щеках появились пятна румянца. Ты тоже хотела выпросить у Мюллера разрешения остаться в училище, но бойкая Штакельберг тебя опередила и в итоге оставила после себя злого Мюллера, который уж точно не разрешит тебе остаться.
— Нет, герр Мюллер. Я покину училище в среду в шесть часов вечера и прибуду в субботу в шесть часов утра.
Мюллер облегчённо выдохнул и прошёлся платком по своему лбу.
— Тогда вы свободны.
Ты кротко кивнула и вышла в коридор, где увидела ненавистную троицу. Она сидела у подоконника, чуть правее двери кабинета Мюллера, и о чем-то тихо перешептывалась. Твоё появление ничуть не смутило надоевших тебе курсантов.
Когда же Мюллер, покинув свой кабинет, скрылся во тьме коридора, троица стала разговаривать громче.
Из любопытства ты осталась стоять рядом, выбрав соседний подоконник, хотя на вопрос Зиндермана, почему ты не уходишь, ты ответила, что обещала Клаусу его подождать. Зиндерман хмыкнул и спросил Штакельберг:
— А то, что ты ему про свою семью втирала, правдой было? Ну, что у вас там спальни заранее бронируют?
Штакельберг рассмеялась и ответила:
— Нет, конечно! Это так, что первое в голову взбрело. В нашем доме живем только мы, — и, видя непонимающе друзей, Штакельберг быстро пояснила: — мы — это я, мои опекуны и еще несколько человек, некоторые из которых приходятся моим опекунам родными, а остальные, как и я, приёмными детьми.
— И много вас, приёмных, которые живут непосредственно в доме? — спросил Зиндерман.
— Три человека. Включая меня, — ответила Штакельберг.
— А почему же вы не в детдоме, как остальные?
Штакельберг на некоторое время замялась, не зная, как отвертеться от этого вопроса.
— Ну так что? — нетерпеливо спросил Зиндерман. — Почему же вас троих опекуны решили оставить у себя?
— Ну, не знаю, — наконец ответила Штакельберг. — Наш детдом небольшой, а раньше, когда меня только взяли в дом, вообще до отказа был набит, после войны-то.
— И из набитого до отказа детдома взяли только троих детей? — не унимался Зиндерман.
— Больше, — соврала Штакельберг. — Остальные либо с голода умерли, либо выросли давно и разъехались. Я со своими двумя приёмными братьями — последние из тех детей, которых семья Штакельберг взяла в свой дом.
— Что-то ты и тут разболталась, — Зиндерман хитро сощурился, — Совсем меня запутала.
— Я и сама не до конца понимаю, что к чему.
— А Мюллеру ты наврала, получается? — спросил Зиндерман.
— Да, — просто ответила Штакельберг.
— А насчет того, что тебя не пустят обратно?
Но ты не услышала, что ответила Штакельберг. К этому моменту подошёл Клаус и молча, положив руку тебе на плечо, потребовал идти в казарму.
***
Тепер же, стоя в тени казармы и молча смотря на большие облака, гонимые ветром над далекими сиреневыми холмами, ты вспоминала этот вчерашний разговор. Фигура Штакельберг, которая продолжала стоять рядом, пришлась как раз кстати, и ты, преодолевая себя, повернулась к ней:
— Слушай, — одним словом ты обратила её внимание на себя. — А правда, что тебя могли не пустить обратно в училище, если бы ты вернулась к своей семье?
Штакельберг слабо ухмыльнулась, но ухмылка эта была мимолетной. Сразу же её лицо, бывшее всегда таким лучезарным и немного насмешливым, стало серьезным. Штакельберг спокойно сказала:
— Это не моя семья.
— Как же? — удивилась ты. — Они же твои родители. Они вырастили тебя, накормили, напои...
Штакельберг резко перебила тебя, чуть повышая голос:
— Ты плохо подслушивала наш вчерашний разговор. Они опекуны, а не родители, и я для них чужая ровно так же, как и они для меня.
Ты осеклась, понимая, что задела Штакельберг за живое. Этот факт про семью явно что-то значил для неё.
— Так это правда? — ты опять вернулась к прежнему вопросу, и Штакельберг это прекрасно поняла.
— Да, правда, — ровным голосом ответила она. — Я против их воли сюда пошла.
— А как же все эти бумаги? — неуверенно спросила ты.
— Это я сама решала, а не кто-то за меня, — на последних словах Штакельберг сделала особый акцент, и вновь на её губах появилась привычная ухмылка. — Я никому и никогда не расскажу, каким образом я сюда попала, — продолжала она, — но сразу скажу, что не через постель с комиссией. Это даже для меня слишком низко.
— Что значит «даже»? — твоя светлая бровь скользнула вверх.
— Вы все думаете, что я ничем не брезгую и всегда готова извиваться перед другими. Так думаешь ты и преподаватели, может, даже некоторые курсанты так думают. Для вас я балаболка и наивная девчушка. И именно из-за моей якобы «несерьезности» вы думаете, что я попала сюда не совсем достойным для девушки путем.
Говоря это, Штакельберг начала выходить из тени казармы, всё так же держа руки в карманах.
— Да, и я в этом уверена более чем, — сказала ты. — Ты уже сейчас несерьезно относишься к нашему разговору.
— А я к нему должна относиться серьезно? — спросила Штакельберг, прикрыв от солнечного света глаза.
— Да.
— С чего бы это? В уставе нигде не прописано, чтобы рядовые серьезно разговаривали между собой.
— Да, не прописано, — согласилась ты, — но каждый должен проявлять серьёзность к себе и к окружающим.
— Это внутренние предрассудки, которые мешают жить, — пожала плечами Штакельберг. — Ни в одном кодексе, сборнике правил или прочей ереси, даже моральной, нет такой формулировки. Каждый человек сам ставит себе рамки и сам в них загоняется. А некоторые, те, кто повлиятельнее других, распространяют эти рамки на остальных. Так и появились правила.
— Без этих рамок не было бы порядка, — сквозь зубы сказала ты.
— Разве порядок нужен всегда?
— В армии — да.
— Это в «казарменной» армии, — ответила Штакельберг и начала ковырять землю носком сапога. — Именно в ней нужен четкий порядок, который на войне все равно не соблюдается.
— По-твоему порядок на войне не нужен?
— Нужен, конечно, — сказала Штакельберг. — Дисциплина всегда нужна, особенно в присутсвии начальства. Но ведь солдаты тоже люди и им можно позволить не соблюдать порядок хоть раз. Война — это хаос и абсурд. Ни один учебник не научит тебя реальной войне... А вообще, мне кажется, что мы будем говорить сейчас о разных порядках.
— В смысле? — не поняла ты.
— Вот сейчас мы говорили об одном и том же порядке, — сказала Штакельберг. — А именно о дисциплине в жизни, которая, как я считаю, иногда мешает. А что касается военной дисциплины, то она, безусловно, нужна для поддержания того порядка, о котором я сейчас буду говорить.
— О каком же?
— Нет, ты первая скажи: порядок в армии — это что для тебя?
— Это четкое следование приказам командования, — коротко ответила ты.
— А для мня порядок в армии — это моральный порядок. — Штакельберг посмотрела на тебя и, увидев недоразумение на твоем лице, пояснила: — Солдаты не должны нравственно разлагаться на войне. Это и есть порядок в моем понимании.
— Всё, что ты сказала — чушь, бред и бессвязная болтовня, — горячо сказала ты. — В твоей голове нет никакого порядка и всё, что я поняла из нашего разговора, так это то, что ты требуешь полной свободы, а значит, в армии тебе не место.
— Сразу видно, у кого солдаты будут нравственно разлагаться, — Штакельберг подошла к тебе. Полупрозрачные клубы пыли окружали её, а она стояла среди них и не обращала на них никакого внимание. Штакельберг не чихала и не кашляла, а просто смотрела на тебя и улыбалась. — Ты вообще не поняла той сути, которую я сказала. И я тебя в этом не виню, потому что мою болтовню надо слушать внимательно и углубляться в неё. А ты поняла лишь то, что я — дура.
— Все это понимают! — выпалила ты.
— Если все, то меня бы давно выперли отсюда, — пожала плечами Штакельберг. — Но все, кроме тебя, вслушиваются в мою болтовню и понимают, что я хотела сказать. Соглашусь, конечно, что я иногда забываюсь во время разговора. Но остальные почему-то умеют отделять смысл от чепухи, а ты — нет. И кто из нас теперь дура?
Ты вспыхнула, сжала кулаки, но ничего не ответила. Ты не знала, что ответить Штакельберг, ибо прекрасно понимала, что твои слова не заткнут эту вечно улыбающуюся веснушчатую рожу, которая сейчас самодовольно смотрела на тебя.
Штакельберг покачивалась на пятках взад-вперед и ждала твоих дальнейших действий. Но, поняв, что ты будешь молчать, снова заговорила:
— Всё, что я хотела сказать, заключается лишь в одной-единенной фразе: военная дисциплина нужна для сохранения нравственности солдат, а от обычной можно иногда отходить, чтобы прочувствовать жизнь полностью, ведь живём мы только один раз. Вот и всё. А всё, что я наговорила прежде, нужно было только для того, чтобы лучше понять тебя. Ты, Адлер, простая немецкая девка, которая течёт по своему фюреру и только по нему. Ты упорно делаешь вид, что являешься образцом для всех немецких солдат, и выставляешь это напоказ. Ты кричишь о том, что веришь словам фюрера и Геббельса и полностью согласна с их мнением. Так оно и есть, ты свято им веришь и не хочешь думать по-другому. Боишься ли ты или искренне, от всего сердца, это делаешь — я не знаю, но всё же склоняюсь ко второму варианту. Ты хочешь выделиться из армии, стать эталоном для командиров лишь для того, чтобы потешить своё самолюбие и для того, чтобы фюрер обратил на тебя внимание. Я давно поняла это, но только сейчас окончательно убедилась в своих догадках. Ты говоришь не своими словами, а словами, прочитанными тобою в газетах или услышанными по радио. За это тебя герр Фишер и не любит, а вот остальные учителя боготворят, или они только делают вид, что боготворят. Понимай эти слова как хочешь, уточнять я их не буду. Если ты так предана своему фюреру, то иди в СС, хотя туда тебя не пустят ни при каких условиях. СС — это не Вермахт. Люди, подобные тебе, будут идти по головам ради своих целей, они не считаются с жизнями других и это поистине страшно. Таких людей любят начальники, коих мало, но не любит масса, а в армии масса — это солдаты. Это страшная масса, которая, если взбунтуется, не будет смотреть на командиров и не будет подчиняться никаким приказам. Эта масса недовольных пойдет по головам и озвереет от крови, от ярости, от жажды мести. Эту массу не утихомирить. Её можно подавить, но сама идея недовольства и мести останется навсегда. Знай, что такие случаи в истории случаются. Не всегда это солдаты, но обязательно — массы. Честолюбивых головорезов не любят, особенно в армии, где оружия в достатке.
Штакельберг говорила это медленно, с расстановками, и совершенно спокойно. Её стройная фигура красиво вытянулась, как и шея, волосы колыхались под слабым ветром и отливали рыжеватым в лучах полуденного солнца. За поясом был заткнут берет, китель расстегнут, и его края слабо двигались под ветром. Под ногами — синяя тень.
Всё это время, что говорила Штакельберг, ты молчала. В начале, когда она говорила про фюрера, ты злилась: ноздри раздувались под напором горячего воздуха, руки сжимались в кулаки до белых костяшек, на шее вздулись жилы. Но когда Штакельберг заговорила про массы, мурашки начали пробегать по спине и рукам. Ты догадалась, к чему она клонила; ты поняла, что она каким-то образом узнала о твоих планах, и тебе стало страшно, неимоверно страшно перед ней. Штакельберг говорила это с привычной слабой усмешкой, но в её зелёных глазах читалось то самое презрение, от которого у тебя внутри всё сворачивалось клубком.
Штакельберг видела в тебе угрозу, а ты в ней — врага. Лютого, ненавистного врага, который, как тебе казалось, будет мешать тебе идти по головам...
***
Вечером того же дня, когда у вас случился неприятный разговор с Штакельберг, ты уже стояла у училищных ворот с чемоданом в руке. Рядом стоял Клаус и провожал тебя.
— Я знаю, где станция, успокойся, — говорила ты, смотря на парня. — Я доеду до Берлина уже этой ночью и, если хочешь, отправлю телеграмму.
— Не надо, — смущенно сказал Клаус, разглядывая носок своего сапога.
— Ну и что за паника тогда? — немного раздраженно спросила ты, но сразу же осадила себя. — Ладно, не принимай близко к сердцу, я шучу. Я тоже очень волнуюсь, четно говоря. Мне грустно оттого, что я не могу увидеть фюрера вживую.
Клаус поднял тебя глаза и улыбнулся той самой милой и детской улыбкой, от которой у тебя всегда щемило сердце.
— Я обязательно буду смотреть за ним во все глаза, чтобы потом подробно рассказать тебе.
Ты улыбнулась и кивнула. Потом, посмотрев на училище, задумчиво спросила:
— А где же будет размещаться в это время Штакельберг?
— Её до субботы переведут в каморку возле лестницы, у подвала училища. Та каморка находится в тени и на пути к ней лежит всякий хлам. Начальство туда не сунется.
— Что ж, будет целоваться с там с пауками, — хихикнула ты, но, словив на себе немой упрек Клауса, замолчала. — Ладно, бывай. Я пошла.
И ты, не отвечая на раздвинутые для объятий руки Клауса, развернулась к калитке и вышла, ступила на пыльную дорогу и пошла к синеющим на горизонте березовым рощам, за которыми находилась станция.
***
Три дня ты провела в Берлине, остановившись у своей подруги Клары. Белокурая девушка радушно приняла тебя, сочувственно выслушала твоё горе, заключающееся в том, что ты не сможешь увидеть Рейха в близи, и активно поддержала твою позицию в минувшем разговоре с Штакельберг.
— Да она просто выскочка, т/и! — горячо восклицала Клара, сжимая чуть пухловатую ладонь в кулачок. — Вертихвостка и только!
Ты отпила кофе из чашки и закивала головой, продолжая смотреть, как Клара активно размахивает руками.
— Но ты-то, т/ишечка, права и точка! В армии должна быть только дисциплина и ничего более! Кокетство с курсантами и преподавателями нужно оставить за пределами училища.
— Так она за ворота редко выходит, причем очень. Может, даже вообще не выходит, — сказала ты и, положив голову на ладонь, довольно улыбнулась.
Сейчас тебе неимоверно нравилась Клара, хотя ещё несколько месяцев назад ты считала её сродни Штакельберг: сестра Клауса постоянно думала только о женихах и ни минуты не могла прожить без кокетства с каким-нибудь симпатичным юношей. Теперь же эта не слишком высокая девушка выросла и возмужала, стала тверже характером, но от своей болтовни по-прежнему не могла избавиться.
— Ладно, хватит об этой прошмандовке, — наконец выдохнула Клара и села поудобней. — У тебя-то как дела? Успехи есть? Может, не за горами и офицерское звание?
Сказав это, Клара хитро подмигнула тебе. На твоих щеках выступили пятна румянца, и ты слегка отвернулась. Потом взяла себя в руки и сказала:
— Думаю, когда начнётся война, на меня горой свалится слава.
При упоминании войны лицо Клары на мгновение передёрнулось, губы скривились, но уже через несколько секунд она вновь лучезарно улыбалась.
— Думаешь, война так скоро начнётся? — понизив голос, будто боясь, что её могут услышать, спросила Клара.
— Конечно! — нарочито громко ответила ты. — Через год, а может, даже раньше, мы будем нести гордое знамя Германии на Восток.
Клара вздохнула:
— Думаешь, через год всё начнётся? Мне почему-то кажется, что позже. По крайней мере, я сама ещё не готова к этой войне.
— Фюрер не спрашивает, готова ты или нет, — резко ответила ты, переменившись в лице, но тут же опять улыбнулась. — Пойми, моя дорогая Клара, фюрер лучше знает, когда начинать войну, и чем скорее она начнётся, тем быстрее всё закончится.
Последняя фраза тебе до ужаса понравилась, и ты решила её запомнить. Клара же молча покачала головой, покорно соглашаясь с твоим упрямством. Минуту вы сидели молча, не зная, о чём ещё говорить, но, вспомнив, что ты ещё ни разу не спрашивала Клару про её дела, неохотно спросила:
— А у тебя как дела, в больничке-то?
Клара подняла на тебя свои чистые голубые глаза, и вновь на её губах заиграла прежняя, немного детская улыбка.
— Тяжело, конечно, но я справляюсь. Наша учительница, старшая медсестра велит называть нам их так, говорит, что на войну мы, наверное, не поедем. Мы будем работать в тыловых госпиталях. Но, если кто-нибудь из нас проявит себя с хороших сторон и изъявит твердое намерение ехать прямиком на фронт, то нас могут пустить на передовую. Правда, я немного этого боюсь.
— Почему же? — спросила ты, откидываясь на стуле. Сейчас, в этом разговоре по душам, ты чувствовала себя выше Клары, выше этой белокурой, немного потолстевшей девушки (как быстро она набрала вес всего за несколько месяцев вашей разлуки!), которая сейчас, точно ребёнок, смотрит на свои руки и перебирает пальцами кружевную салфеточку.
— У нас в больнице есть старый врач, который участвовал ещё в той войне. Иногда он рассказывает нам все те ужасные вещи, которые он видел на фронте. После него я боюсь войны. Как представлю этот гром артиллерии, шквалы пуль и огненные вихри, так меня сразу в дрожь бросает!
Клара подняла на тебя большие голубые глаза.
— Иди в танкистки, — отшутилась ты, — там ты огненные вихри не увидишь, а от шквала пуль тебя закроет броня. Но, правда, громковато будет в танке, но ты привыкнешь.
— Ты говоришь так, будто только что приехала с фронта, — Клара робко улыбнулась. — Откуда тебе знать, что твориться на настоящей битве, а не на учебном полигоне?
Ты метнула грозный взгляд в сторону Клары, и та, испугавшись, замолчала.
— Не слушай того старого врача, Клара. Надо верить фюреру! — сказала ты. — Вот он не пугает народ войной и говорит, что в ней нет ничего страшного. Война — это время героев, а всё остальное — её побочные действия.
— Поверю лучше тебе, — но Клара, ты это видела, так и осталась сидеть в той позе, которая всем своим видом кричала, что девушка не полностью верит твоим словам.
***
В пятницу вечером вы стояли на маленькой станции, от которой поезд должен был увезти тебя обратно к училищу. Клара стояла в своем белом платьице и теребила в руках платок, накинутый на её шею.
— Клаусу передай привет, — звонким голоском говорила тебе девушка, держа дистанцию ровно в три шага: люди, бывшие с вами на станции, непонимающе косились на вас, а вернее, на тебя.
— Передам, не бойся, — отвечала ты. — Думаю, увидишься ты с ним летом, ведь у нас остался последний месяц учёбы. Нам просто обязаны дать отпуск, а не сразу с пылу с жару распределять в роты и послать чёрт знает куда.
— Я не знаю, как у вас там всё устроено, но, надеюсь, ты права, — Клара коротко рассмеялась. — Всё, вон уже твой поезд едет, иди!
Ты оглянулась и сначала увидела синий в вечернем небе дым паровоза, его жёлтые фонари и тяжёлую, массивную фигуру, резко выделявшуюся на лимонно-жёлтом фоне горизонта, и только потом услышала пыхтение и пронзительный свисток.
Обернувшись обратно, ты не увидела перед собой Клары — она уже быстро спускалась с перрона, оставив у твоих ног чемоданчик с твоими вещами. Почему она так быстро убежала, ты не знала. Может, не любит долгих прощаний, может, вспомнила про что-то срочное и теперь уже охвачена им, а не тобой. Твоё сердце странно ёкнуло при виде этой спины в белом платьице и этих пухлых некрасивых ножек на маленьком каблучке.
«Отвернётся ли она от тебя в будущем или дальше продолжит покорно соглашаться с тобой?» — прозвучал вдруг голос в твоей голове, от которого тебя всю передёрнуло.
«Она моя подруга, — мысленно ответила ты странному голосу, появившемуся из ниоткуда, — она обязана поддерживать меня во всём, потому что так же, как и я, обожает фюрера и ненавидит Штакельберг»
И, успокоив себя этими словами, ты зашла в вагон.
***
Три дня, что тебя не было в училище, прошли для курсантов в разы интересней, чем почти весь их курс обучения. Все только и говорили о начальстве, делились впечатлениями и мнениями, а некоторые даже хвастались, рассказывая, как какой-нибудь генерал значительно посмотрел именно на него (почему-то все курсанты верили, что такие значительные взгляды генералов были непременно обращены только к ним, что эти старые военные смотрели им непосредственно в глаза, а не на, например, жирную муху, ползавшую по воротнику курсанта, или на что-нибудь другое).
Даже Клаус был охвачен всеобщей лихорадкой и возбуждением, и первые часы своего приезда ты решительно не узнавала его: глаза парня горели, руки била мелкая дрожь, и сама его фигура излучала какую-то несвойственную ему торжественность и некоторое высокомерие.
Преподаватели также не отставали от своих подопечных, но были в разы сдержаннее.
Единственные, кто не поддался влиянию этого стадного чувства, были (боже, какая неожиданность!) Штакельберг и, к твоему маленькому удивлению, Бергер.
Раскладывая свои вещи вечером, когда было объявлено свободное время перед отбоем, ты невольно подслушала разговор Штакельберг и Бергера. Если бы они тебя видели, то наверняка были бы сдержаннее в своих высказываниях.
— Вот, Гюнтер, тот самый стадный инстинкт, про который я тебе говорила, — по голосу стало ясно, кто это сказал. — Трудно будет с этим что-то сделать, ведь им уже вдолбили в головы эти идеи.
— Это странное чувство, Эдита, — говорил Бергер, сидя рядом с ней на кровати. — Оно непонятное и слишком торжественное, чтобы просто забыть его.
— Что ты чувствовал? — коротко спросила Штакельберг.
— Это надо спросить у Вертэра, тебе мои слова ничего не скажут. Может, лучше позвать Вертэра?
— Позови.
Через минуту в казарму пружинистым шагом вошёл Зиндерман. Ты спряталась за кровать и стала слушать дальше.
— Вертэр, что ты чувствовал, когда фюрер проходил перед тобой? — прямо спросила Штакельберг.
— Радость, гордость и... и величественность! — разом выпалил Зиндерман. — У меня ноги подкосились, когда он прошёл в паре метров от меня, я чуть не упал!
— Гордость за фюрера, Германию или за принадлежность к немецкой нации? — спросила Штакельберг.
— И за первое, и за втрое, и за третье! Всё вместе! — ответил Зиндерман. — О, Эдита! Как же ты несчастна, потому что тебя не было в ту великую минуту рядом! Что́ ты могла почувствовать в той тесной каморке, когда перед нами проходил сам фюрер! От него исходила такая величественность, такое холодное спокойствие и торжественность, что мне хотелось плакать перед ним и, думаю, всем нам тогда хотелось плакать от счастья и невероятного воодушевления! Хочешь, я расскажу тебе, что он нам сказал?
— Не надо, — Штакельберг скривила губы, но Зиндерман этого не увидел. — Я всё слышала из своей «тесной каморки».
— И что же фюрер нам сказал? — хвастливо спросил Зиндерман.
— То же, что и на своих прошлых выступлениях, — ответила Штакельберг, не боясь обидеть друга. — Что Германия — великая страна, что мы, немцы, должны работать только на её благо и что на нас, молодом поколении, которому предстоит стать великими героями, лежит будущее всей Европы. Нового там ничего не говорили. Новое будут говорить, когда будет война, да и то не факт.
— Ты меня поражаешь, Эдита! — Зиндерман развёл руками и искренне удивился. — Когда все радуются — ты недовольна. Когда все плачут, так ты первая в пляс идёшь. Странная ты.
— Вот такую меня вам бог послал, — сказала Штакельберг и улыбнулась.
— Но фюрер не любит нестандартность, — сказал Зиндерман.
— Как ты это понял? Он лично к тебе подходил и говорил об этом? — хихикнула Штакельберг.
— Ну... — Зиндерман почесал в затылке и замялся, — это видно по нему. Он же превозносит арийцев и говорит, что все немцы должны быть голубоглазыми и светловолосыми. Ты, кстати, ни в один из этих критериев не попадаешь.
— У фюрера тёмные волосы, — невозмутимо сказала Штакельберг. — Значит ли это, что он...
Но на счастье Штакельберг она не успела договорить: в казарму влетела толпа не совсем трезвых курсантов, которые радостно поделились новостью, что в столовой давали шнапс.
— Матерь божья! — всплеснула руками Штакельберг и вскочила с кровати. — И вы нас не позвали?!
Курсанты засмеялись, сверкая глазами и надрывая животы от хохота. Штакельберг театрально упёрла руки в бока и хотела уже идти в столовую за своей порцией шнапса, но от толпы курсантов отделилось несколько человек, которые чуть ли не упали Штакельберг в ноги. Один из них держал в руке бутылку шнапса.
— Специально для вас приберегли, госпожа Штакельберг! — сказал курчавый брюнет с серыми глазами. — Украли прям из-под носа толстого Шульца!
— Ох мои ж вы рыцари! — сказала Штакельберг, качая головой, и строго прибавила: — Я не люблю ворованное.
Курчавого курсанта за ноги затащили обратно в толпу, и вместо него появился другой. Теперь перед Штакельберг стоял рыжий парень со светлыми глазами, который, учтиво поклонившись, не скрывая при этом озорной улыбки, протянул Штакельберг стакан и свою бутылку. Веснушчатое лицо его светилось весельем, а кончики ушей были пунцовыми то ли от выпитого шнапса, то ли от духоты.
— Не слушайте этого мерзавца Штельмахера, госпожа Штакельберг, — сказал веснушчатый курсант. — Возьмите лучше мою бутылку шнапса, которую мне собственноручно вручил герр Шульц!
Штакельберг громко рассмеялась, обхватила рыжеватого курсанта за шею, обнимая его, и взяла из его рук стакан и шнапс.
— Сегодня гуляем! — крикнула она, но последние буквы её счастливого возгласа утонули во всеобщем крике радости.
Ты поднялась с пола и села на кровать, озадаченно глядя на других. Неужели ваши строгие преподаватели по такому случаю, как прибытие высокого начальства, разрешили устраивать такие кутежи? Но потом всё встало на свои места, когда ты вспомнила, что сегодня был день рождения твоего горячо любимого фюрера.
«Что ж, причина уважительная, так почему бы и мне не выпить вместе с ними?» — подумала ты и оглянулась на курсантов, которые уже волочили с соседних казарм столы и стулья.
***
Вечер затягивался. Ты скучающе сидела на краю стола, уставившись в свою пустую тарелку. В руках ты держала медную кружку, на донышке которой оставался шнапс. Перед тобой стояли опустошенные жадными глотками курсантов миски, на чьих доньях виднелись остатки жира и кусочки еды.
Тебя мутило, взгляд туманился. Рядом сидел Клаус. Его былая торжественность исчезла, не оставив от себя даже намёка. Парень сидел, уронив голову на руки, и почти спал. Изредка он открывал глаза, протирал их и снова закрывал, отчего его и так красное лицо становилось ещё краснее.
Будто из далека доносились до тебя громкие разговоры курсантов. Ты посмотрела на другой конец стола, где толпились курсанты в несколько рядов, а в центре стояла Штакельберг, высоко держа над головой кружку со шнапсом.
— Как в неё столько помещается? — зло прошипела ты. — И не пьянеет ведь сука. Все уже на четвереньках ползают или по казарме разложились и спят давным-давно, а она только во вкус входит.
— Ты что-то сказала? — послышался сонный голос из-под твоей руки. Ты посмотрела на Клауса и увидела, как он уже сползает со стула, но продолжает отчаянно бороться со сном.
— Нет, — отмахнулась ты. — Тебе лучше идти спать, а то захлебнешься в супе.
— Неправда, — возразил Клаус. — Я его уже доел.
Ты фыркнула и опять посмотрела на не пьянеющую Штакельберг завистливыми глазами. Она о чем-то увлечённо рассказывала курсантам, а те слушали её, раскрыв от интереса рты.
«О чём она им так втирает? — подумала ты и поднялась со стула. Ноги слегка подкосились, но ты всё равно сделала пару шагов к тому сборищу.
Из курсантов твоего появления никто не заметил, кроме курчавого брюнета с серыми глазами, которого час тому назад оттаскивали от Штакельберг за ноги. Парень неохотно подвинулся, уступая тебе малую часть своего места.
— Так вот, — говорила Штакельберг слегка заплетающимся языком, — стоим мы с Вертэром перед корреспондентом, а тот нам в морды микрофоном тычет. Спрашивает у Вертэра: «Как тебя зовут?» Вертэр тихо отвечает. «Как-как?» — переспрашивает его корреспондент. Вертэр опять отвечает. «Парень, говори громче, тебя ни черта не слышно!» — срывается на него корреспондент и начинает багроветь от злости.
Курсанты дружно рассмеялись. Одна твоя недовольная гримаса выделялась на фоне их весёлых лиц.
«Что такого смешного в этом?» — мысленно спросила ты себя и на секунду посмотрела на Штакельберг, после чего опустила глаза: на лицо стало навязчиво наползать предательская улыбка, ведь Штакельберг сделала такую гримасу того злого корреспондента, что никто не смог удержаться хотя бы от малейшей улыбки.
— А потом, когда корреспондент всё же расслышал имя, Вертэр начал говорить на камеру. Говорил-говорил, дошёл до слов «мы должны поблагодарить наших преподавателей и инструкторов» и тут началось! — Штакельберг чуть согнула ноги в коленях, наклонившись к курсантам и широко разведя руки в стороны. Её зелёные глаза блестели то ли от азарта самой истории, которую она рассказывала, то ли от выпитого шнапса. — Вертэр завяз на этой фразе! Минуту бился: и так скажет, и эдак начнёт, а камера-то работает! В итоге он выпрямился, расправил плечи и чётко, будто до этого вообще не он так позорно разучился выговаривать слово «поблагодарить», сказал: «Сказать спасибо»
Новый приступ хохота сотряс стены казармы. Ты догадалась, что Штакельберг в это время показывала Вертэра, который тогда встал по струнке и, краснея, как рак, говорил на камеру слова.
— Что бы вам ещё рассказать? — сказала Штакельберг после некоторого затишья.
— Расскажи, Эдита! Расскажи, что хочешь! — послышались голоса со всех сторон.
Но Штакельберг, проигнорировав курсантов, повернулась к Вертэру и тихо спросила его:
— Вертэр, а тебе не обидно было?
— Что ты, — махнул рукой парень, протирая пот со лба. Минуту назад он громче всех хохотал над историей со своим участием. — На что тут обижаться, если это правда.
— Ну, смотри, — пожала плечами Штакельберг. — Я же не спросила всё-таки.
Но Зиндерман вертел головой, всем своим видом показывая, как ему всё равно.
После этого разговора Штакельберг затихла и села обратно на свой стул, несмотря на многочисленные просьбы курсантов рассказать что-нибудь ещё. Ты же вернулась к Клаусу, застав его спящим на столе.
«Прилечь, что ли?» — подумала ты и посмотрела на свою пустующую койку.
Через несколько минут ты уже лежала под одеялом, так и не дождавшись отбоя, и силясь уснуть. Но сквозь дрёму до тебя долетали обрывки историй из училищной жизни Штакельберг:
— Он ему и говорит: «а ты на первый урок сразу с подушкой приходи, Зиндерман».
Хохот.
— «От вас уже скоро танки уезжать будут, а вы и не заметите!».
Смех.
— А вообще, в том происшествии был виноват только Томас.
— Да! — донёсся писклявый голосок Шефера, а потом его же возмущенный, полный недоразумения возглас: — Стоп, что-о-о?
— Да, герр Мюллер никогда не улыбается и всегда выглядит так, будто целыми днями размышляет над тем, кого бы вычеркнуть из своего завещания, — опять Штакельберг. Тебе почему-то показалось, что к вам в казарму заглянули новобранцы, ведь кому же Штакельберг ещё будет рассказывать байки про Мюллера.
— Штельмахер, мерзавец, я твои кучерявые волосы выдерну!
— Да ебать у него сапоги! Такими пизданёшь — отлетишь нахер!
— Мальчики, вы там потише говорите! А то тут слышно, кто с кем спит!
— М-да, у Мюллера один порядок: две минуты, чтобы собраться, выйти на построение и получить по хребту за грязную пуговицу.
— А ты скажи своей Берте, Эрих, что не для неё мама ягодку растила.
— Он уже на увольнительную ушёл, а мы не понимаем, кого не хватает.
Потом этот нескончаемый поток фраз слился в один сплошной непонятный комок, который через время превратился в расплывчатые силуэты. Ты уснула, и снилась тебе Штакельберг, потом герр Мюллер, который бил курсантов, за ним — корреспондент с камерой, догоняющий тебя и отчаянно кричавший, чтобы ты говорила громче. Затем это всё разом исчезло и появился он...
Во сне ты стояла перед Рейхом, не зная, что сказать ему. Фюрер смотрел на тебя, заложив руки за спину, и молча сверлили тебя своими голубыми глазами. Потом его губы раскрылись, показались белоснежные клыки. Рейх что-то говорил. Слова его тихо срывались с сухих губ и не долетали до тебя. Тебе невыносимо сильно хотелось узнать, что же говорит боготворимый тобою фюрер. Тебе почему-то казалось, что говорит он именно о тебе и его слова очень важны не только для тебя, но и для всей Германии в целом. Несколько раз ты порывалась переспросить, но каждый раз, когда ты хотела задать вопрос, Рейх останавливался, корчил гримасу недовольства и делал шаг назад. Ты шла за ним и, чем ближе становилась к нему, тем сильнее вытягивала к нему руки, желая хотя бы кончиками пальцев дотронуться до его серебряного орла на чёрном вычищенном мундире...
И вот ты уже в паре сантиметров от него, ты чувствуешь на своей коже его тёплое дыхание... но вдруг Рейх исчезает в пустоте. Ты поддаёшься вперёд, намереваясь ухватить его, удержать от падения во тьму, но сама падаешь с кровати и резко просыпаешься.
На том месте, где стояли столы и происходила попойка, слышалась возня: курсанты судорожно раздвигали столы и убирали посуду.
— Быстрее, мальчики, он уже летит сюда! — говорила Штакельберг, стоя у дверей.
Несколько курсантов, прижав к себе пустую посуду, перелазили через окна, чтобы передать караулившим снаружи сослуживцам бутылки и тарелки.
— Штакельберг, заговори его! — крикнул веснушчатый рыжий курсант. Насколько ты помнила, его тоже звали Клаус.
Штакельберг мигом скрылась за дверьми. На несколько секунд повисла тишина: курсанты, все как один, замерли на месте, прислушиваясь. Снаружи послышался голос Штакельберг:
— Да, герр Мюллер, мы уже всё убрали... Не беспокойтесь, герр Мюллер, казарма сияет и блестит, Бергер лично проследил за уборкой... Отбой? Да, я в курсе, что до отбоя осталось три минуты, герр Мюллер... Герр Мюллер, вы слишком плохого обо мне мнения, я не могу выпить настолько много, чтобы потом ползать на четвереньках... Никто из курсантов не ползает на четвереньках, герр Мюллер. Мы сидели культурно... Шум? Какой шум? Это не у нас, это в соседней казарме... Мы сами ходили просить их вести себя тише, герр Мюллер... Да, эти новобранцы совсем распоясались. Я тоже считаю, что их надо держать в узде... Что? Нет, к нам они не заходили, герр Мюллер... Да, я поняла, герр Мюллер. Можете верить мне на слово, все курсанты уже лежат на своих койках.
Во время этого разговора курсанты быстро убрались, разделись и попадали на свои кровати, накрываясь с головой. Ты легла обратно на койку, перевернувшись на живот и подложив под жёсткую подушку руки.
Через некоторое время двери заскрипели, и в казарму зашли Штакельберг и Мюллер. Мужчина грозным взглядом окинул занятые курсантами койки и, не обращаясь к Штакельберг, мрачно сказал:
— Добро.
Потом вышел. Штакельберг ещё минуту простояла у дверей, выглядывая на улицу и следя за передвижением Мюллера к соседней казарме.
— Он там уже новобранцев расстреливает, — хихикнула Штакельберг, подходя к своей койке. — Беда нас миновала, мальчики, выдыхайте.
И сразу же после этих слов отовсюду послышались облегченные выдохи.
— Ай да Штакельберг! — сказал кто-то из курсантов. — Одной тебе он позволяет балаболить с ним.
— Знал бы ты, Клаус, — Штакельберг обратилась к рыжему парню, — как он на меня смотрит, когда я говорю с ним. Ей-богу, даже у меня мурашки по спине бегают размером с таракана. — Помолчав, Штакельберг добавила, ложась на койку. — Ну, ничего, мальчики. Недолго мне ещё языком с вами да и с ним трепать осталось. Скоро разлетимся кто куда.
— Не нагнетай, — послышалось откуда-то из угла, а затем оттуда же донёсся печальный вздох.
От былого кутежа не осталось и следа. Курсанты засыпали, встревоженные мыслями о том, что близится день их выпуска и скорое расставание.
***
Все вы, курсанты, прошедшие полный курс обучения, стояли у ворот училища. Нагруженные сумками и чемоданами, вы смотрели на своих преподавателей, которые, столпившись, глядели на вас умилёнными глазами. Первые грузовики, которые должны были оьвезти вас на вокзал, ещё не приехали, но герр Мюллер уже сказал свою прощальную речь и теперь стоял, окружённый преподавателями и инструкторами и сложив руки перед собой, и смотрел на своих уже бывших подопечных.
Ты закусила губу, глядя, как многочисленные курсанты, пришедшие в училище совсем недавно, чуть ли не вываливались из окон училища, чтобы посмотреть на тех, чье место им предстояло занять.
Вокруг слышались постоянные возгласы:
— У кого Цайтхайн? Кто туда едет?
— Эрих, тебя куда направили?
— Нойштрелиц.
— Вот блин!
— Вульков! Кто в Вульков?
— Почему у всех нормальные места службы, а у меня болото какое-то?
— А ты где?
— Под Люббеном.
— Как!?
По голосам ты узнала, кто едет под Люббен. Обернувшись, ты увидела Штакельберг, которая удивлённо раскрыла рот, смотря на Зиндермана.
— А вас куда определили? — робко спросил Зиндерман, опуская голову, будто чувствуя вину за место своей будущей службы.
— Форст Цинна, — ответила Штакельберг. — Потом должны перекинуть к Австрии.
Ты отвернулась, сжала ладони, злясь на всех курсантов, которые так громко говорили о своих местах службы. Но больше тебя раздражали преподаватели, которые никак не препятствовали разглашению такой важной, как тебе казалось, информации. К тебе подошёл Клаус и положил свою тёплую ладонь тебе на плечо. Ты вздрогнула и посмотрела на парня.
— Чего ты? — немного испуганно спросил Клаус, видя твою нервозность.
— Ничего, — ты отвела глаза, — волнуюсь.
— Понятное дело, тут все волнуются, — Клаус улыбнулся своей детской улыбкой, — ты куда едешь?
— Я под Берлином остаюсь, — ответила ты и решила высказать всю свою обиду, не дав парню и слова сказать: — хотя рассчитывала на Австрию! Почему меня туда не отправили? Туда, где всё только начинается? Или к границам? Почему меня оставили здесь, где ничего не происходит?
Клаус испуганно отшатнулся от тебя, но через секунду собрался и попытался успокоить тебя:
— Это ещё ничего не значит, т/и, — сказал он тихим голосом, закрывая своей спиной твою невысокую фигуру. По твоим глазам он видел, как набегали на них слёзы от обиды. — Я вот тоже под Берлином остаюсь и считаю, что это даже лучше.
Ты непонимающе посмотрела на Клауса.
— Я имею в виду то, что всегда всё самое важное происходит в столице. И первыми трогают именно те части, которые находятся поблизости к ней.
— Ты не умеешь врать, — зло фыркнула ты, отстраняясь от Клауса. — Первыми трогают тех, кто на границах, а потом только задействуют остальных.
Ты невольно посмотрела в сторону Штакельберг и увидела, как она, никого не стесняясь, повисла на шее Зиндермана. Кажется, кто-то из преподавателей тоже заметил это и присвистнул. Штакельберг отошла от Зиндермана и попыталась принять свой прежний весёлый и беззаботный вид, но дрожащая нижняя губа её всё выдавала.
«Сейчас разревётся», — подумала ты и продолжила смотреть на Штакельберг. Но та упорно держалась, задрав вверх голову, делая вид, что смотрит на высокого Зиндермана. Тот же смущенно стоял, опустив голову и сложив перед собой руки в замочек.
Штакельберг так и не заплакала, когда к воротам подъехали первые грузовики. Послышались зычные голоса дежурных, вызывавших по спискам курсантов.
— Адлер... Бергер... Гартунг... Кауфман...
Ты выдохнула, обрадованная тем, что поедешь в первой машине.
Запрыгивая в кузов, ты услышала неприятную новость:
— Штакельберг... Зиндерман!
Штакельберг села напротив тебя, разместившись между Бергером и Зиндерманом. Рядом с тобой сели два Клауса, один твой, а второй рыжий, по фамилии Кауфман.
— Сели? — спросил водитель, оборачиваясь к вам, и, не дождавшись ответа, тронул машину.
«С одного вокзала уезжать будем, получится», — думала ты, украдкой поглядывая на Штакельберг. Ничего в её лице не говорило о той грусти, которая несколько минут назад могла стать причиной её слёз. Штакельберг, положив руки на колени, молча ехала и смотрела куда-то за твою спину, потом опустила голову и закрыла глаза.
***
Зиндерман уже спал, положив голову на плечо Штакельберг. Бергер сидел, сложив руки на груди, и смотрел в сторону, на быстро бежавшую под колёсами машины пыльную дорогу. Твой Клаус сидел вполоборота, подперев подбородок ладонью, и мечтательно смотрел вдаль. Рыжий Клаус тихо разговаривал с водителем.
Под ногами стучали чемоданы, а над головами носились ласточки. Ты запрокинула голову, потом опустила её и стала смотреть на поля.
День был жаркий. На горизонте виднелась гроза, белые молнии которой ты видела из грузовика. Одна маленькая тучка оторвалась от остальных, брызнула на вас тёплым дождём и умчалась вдаль, поливая старую берёзовую рощу, в которую вы въезжали.
В лесу тоже было жарко. Левая сторона его была тёмной, а правая, мокрая и глянцевитая, блестела на полуденном солнце и слегка колыхалась от ветра. Под берёзами виднелась первая свежая трава и бесчисленное множество жёлтых одуванчиков. Вокруг всё цвело и дышало, звенело и жило. Вдали глухо пророкотал майский гром. Кажется, та гроза двигалась теперь на вас, но машине было всё равно: она мчалась, поднимая пыль и гудя мотором, везя молодых курсантов в неизвестность.
Что же ждёт тебя в будущем? Что ждёт всех вас?
Ты окинула быстрым взглядом сидевших рядом курсантов. У каждого из них есть своя, неповторимая, дорога. Кого-то из них, может быть, быстро постигнет смерть, взяв их в те самые великие минуты, когда Германия только начнёт борьбу за своё утраченное могущество (ты посмотрела на своего Клауса, и сердце почему-то сжалось); кто-то, должно быть, станет простым солдатом, который за время войны (а она точно будет, ты в этом ни на секунду не сомневалась) никак не отличится; кого-то же ждёт слава.
Ты посмотрела на Штакельберг и задумалась: что же ждёт её? Она слишком подвижна, чтобы долго сидеть в рядовых, но слишком ветреная, чтобы вырваться в офицеры (по крайней мере, ты так думала).
«В некоторой степени мне даже жаль с ней расставаться, — размышляла ты, — всё же интересно посмотреть, как она обустроится на новом месте и как наладит контакт с другими, уже настоящими, военными». Ты поддалась чуть вперёд, будто хотела приблизиться к Штакельберг и узнать, о чем она думает.
С того разговора, в котором Штакельберг говорила тебе про массы недовольных солдат, вы так ни разу и не пересеклись словами, ибо ни с одной стороны не было предпринято попыток к разговору: то Штакельберг, завидев твоё приближение (хотя ты даже не хотела говорить с ней), уходила прочь, то ты отворачивалась, когда Штакельберг проходила мимо. И вот сейчас вы сидите совсем рядом, друг напротив друга, и думаете каждая о своём.
Тебе невыносимо хотелось узнать, какие мысли вертятся в голове этого суматошного человека, который никогда не находил себе покоя на одном месте.
***
Штакельберг проснулась ранним утром, когда ещё не объявили подъём, и стала ворочаться в кровати, стараясь не скрипеть её старыми пружинами. Всё тело Штакельберг находилось в возбуждении и требовало движения, чтобы хоть немного успокоиться и снять напряжение. Девушку волновал грядущий день расставания и особенно момент раздачи мест службы. Ей очень хотелось остаться со всеми курсантами, ведь за эти несколько месяцев учёбы она привыкла к ним настолько сильно, что без раздумий бы променяла своих опекунов на этих молодцеватых парней, которые за это время стали ей настоящей семьей. Ей безумно нравилась учёба в училище, нравилась эта дотошная дисциплина и мелкие проказы, которые дарили девушке то самое чувство легко покалывания в груди, когда адреналин играет в крови. Ей было грустно, поистине грустно осознавать тот факт, что беззаботное время её жизни по-настоящему кончилось и уже никак нельзя отсрочить то ужасное, то неминуемо грядущее будущее, которое (а Штакельберг была в этом твёрдо уверена) принесёт ей большие страдания.
А что значило для неё это страдание? Гибель этих молодых курсантов.
В последний день своего пребывания в училище Штакельберг не могла смотреть курсантам в глаза. Преподавателям и инструкторам могла, а вот в эти наивные, полные мальчишеского энтузиазма глаза не могла. Она боялась, что этот ещё детский взгляд отпечатается в её подсознании, что она будет думать о нём дни и ночи и горевать, горевать, горевать. Зачем она пошла в армию? Кто её вынудил? Опекуны? Так они были против. Совесть? Все называют её бессовестной. Долг? Все говорят, что она очень умело забывает о своём долге. Сердце? Все говорят, что у неё каменное сердце, ведь она одинаково относится ко всем, что есть признак равнодушия, а значит, чёрствости.
Штакельберг уткнулась лицом в подушку, впилась холодными пальцами в её жёсткие края.
Зачем? Зачем она пошла в армию, зная, что не выдержит этой отвественности, которую она так легко закинула себе на плечи.
Штакельберг вспомнила свои вечерние разговоры с герром Фишером — единственным человеком, который видел её настоящую, так как однажды застал её плачущей в каморке. Штакельберг тогда ничего не осталось, кроме как выговориться этому добродушному старичку, хотя она и боялась вызвать мужское осуждение с его стороны и насмешки. Но Фишер по-отечески выслушал её, молча, без всяких упрёков. Он слушал эту плачущую девочку, которая, обхватив колени худыми руками и тихо плача, говорила ему, как ей жалко всех этих курсантов. Именно, что жалко курсантов, а не себя. Может, это и помешало Фишеру осуждать Штакельберг. Мужчина тогда ничего не сказал, только потрепал Штакельберг по голове и велел быстро идти умываться, иначе герр Мюллер, увидев женскую слабость, точно вынесет её слёзы на всеобщее обозрение. И с того случая Фишер стал для Штакельберг родным человеком, встав в один ряд с курсантами. Эти долгие вечера с красным заревом на горизонте Штакельберг запомнила на всю жизнь. Она запомнила, как Фишер, тыкнув её в грудь, сказал, что сердце у неё самое большое, самое настоящее.
«Значит ли это, что моё сердце — единственная причина, по которой я пошла в армию?» — думала Штакельберг, отрывая голову от подушки.
Необычайно жалостливое чувство нахлынуло на неё, защемив сердце и скрутив живот. Штакельберг была среди десятка курсантов, а ей казалось, что она сейчас одна одинёшенька в этом огромном мире. Одна в окружении тёплого мая. Она одна осталась в этом прохладном рассвете, туманы которого стелются снаружи. Одна, совсем одна.
Но щемящее чувство в груди через время прошло, растворились туманы за окнами, зашевелились первые проснувшиеся курсанты. Штакельберг повернулась на бок и зарылась с головой в одеяло.
***
Сейчас же, когда девушка узнала, что её пути с Вертэром разошлись, и, уже направляясь на Берлинский вокзал, голова Штакельберг была пуста. Она не думала ни о чём, потому что думала обо всём утром. Да, она жалела курсантов и преподавателей, которые, несмотря на явную нелюбовь к ней, всё равно оставили в сердце Штакельберг приятные воспоминания, но не более. Во всяком случае, с некоторыми она продолжит служить дальше. Вот, например, сидит рядом Гюнтер. Он всегда будет с ней, Штакельберг это знала. На противоположной скамейке сидит рыжий Клаус, он тоже будет с ней. А во втором грузовике едет маленький Томас Шефер — заяц, как прозвала его Штакельберг, который у всех вызывал добродушную улыбку своим смешным ростом и невероятно огромным энтузиазмом прыгнуть выше всех. Вот уже три человека набралось, Штакельберг была четвёртой. Ещё один курсант и их хватит на танковый экипаж. Хотя нет, не хватит, потому что в танке не может быть два механика-водителя.
«Так почему бы мне не стать командиром? — подумала Штакельберг, откидываясь на стенку грузовика и обводя всех сидевших своими озорными глазами. — Выучусь на командира, там в офицеры выйду, а после, того и глядишь, стану, например, майором или даже полковником! И будут у меня свои собственные солдаты, которых я буду любить как собственных детей». Но от последней мысли Штакельберг вспомнила слова герра Фишера, и сердце её неприятно кольнуло. «Как собственных детей, — повторила Штакельберг и попыталась улыбнуться, — странное словосочетание, ведь у меня никогда не было детей. Откуда мне знать, как их надо любить?».
Впереди послышалось ёрзание, и Штакельберг посмотрела на тебя. «А эта о чём думает? — искра любопытства проскользнула в зелёных глазах Штакельберг. — Наверняка о своём фюрере и блестящем будущем, в котором она видит себя каким-нибудь увешаным наградами генералом... Мне жалко её будущих солдат, — вдруг подумала Штакельберг. — Надо служить лучше неё и первой взять себе подопечных, иначе с таким командиром они долго не проживут», — и, успокоенная такими мыслями, Штакельберг, обняв рукой спящего Зиндермана, прислонилась к плечу Бергера.
***
Ты видела, как они прощались.
Они расставались так, будто встретятся на следующий день на этом же самом вокзале и пойдут гулять, как это всегда было во время увольнительных, по вечернему городу, заходить в бары, смотреть с набережной на реку и говорить обо всём на свете. Ты видела, как они по очереди обнялись друг с другом, потом зачем-то пожали руки и громко рассмеялись.
Когда же объявили посадку на поезд, ехавший в Люббен, Зиндерман вместе с парой тройкой курсантов зашёл в вагон, а потом, дойдя до своего места, высунулся из окна и подал руку Штакельберг. Затем поезд тронулся, а Штакельберг по-прежнему не отпускала руки друга и говорила ему что-то, говорила и говорила, быстрей и быстрей, боясь не сказать всё.
Штакельберг отпустила его руку только когда перрон кончился и внизу, у самого его края, была непроглядная мгла, где земля покрыта крапивой. Штакельберг чуть не упала в неё, но курсант, стоявший рядом, удержал её.
— Помни, что у меня есть адрес твоей матери! — крикнула Штакельберг вдогонку уходящему поезду и замахала руками.
Зиндерман тоже помахал ей из открытого окна и даже что-то крикнул, но ни Штакельберг, ни Бергер, подошедший к ней, ни ты, ни кто-либо ещё не расслышали его слов.
Поезд ушёл, а Штакельберг и Бергер, простояв так ещё несколько минут, зашагали обратно к зданию вокзала.
Ты вздохнула и посмотрела на Клауса, сидящего рядом с тобой.
— Что же с нами будет? — спросила ты и взглянула на огромные часы, висящие над перроном.
Парень пожал плечами.
— Пойдём, — сказал он, поднимаясь. — Нам нужно пройти на свою платформу, скоро наш поезд.
Ты молча кивнула и встала. Вы прошли мимо Штакельберг и Бергера, которые стояли чуть поодаль от группки своих курсантов.
— Адлер!
Ты оглянулась и увидела Штакельберг, которая махнула тебе рукой.
— Не будь зверем, — сказала Штакельберг. — И помни про наш разговор. Будь человечней.
Ты нахмурилась и отвернулась. Только Клаус немного замялся, так как прощался с курсантами, которые подошли к нему.
К тебе же никто не подошёл.
___________________________
14601 слов
