Глава 42. Плач болотницы
СПАСАТЕЛЬ
Есть события, способные расколоть жизнь на «до» и «после».
Разговор со Старшей в объятиях ночной поляны переворачивает с ног на голову всё сущее и действительно раскалывает мою жизнь. С одной стороны у меня остается все, что было до... вот только никакого «после» у меня нет.
Я не возвращаюсь в тридцать шестую. Просто не могу туда вернуться — моя перемена будет слишком заметна, я не смогу скрыть всего, что узнал от Старшей. Не решаясь подвергнуть психику своих соседей напряжению, которое испытал сам, я добровольно обрекаю себя на судьбу бездомного в интернате.
Возвращаюсь в ученический корпус я уже под утро. Горгона меня игнорирует, и я с трудом удерживаюсь от того, чтобы заглянуть ей в книжку. Обложка настолько потрепанная, что названия уже не разглядеть. Интересно, внутри хотя бы есть текст? А в радиоприемнике Катамарана есть что-нибудь, кроме призраков его любимых песен? Наверняка помехи возникают в тех местах, где он попросту не помнит слова.
Теперь все воспринимается иначе. Насколько глубокая кома у Горгоны и Катамарана? Должно быть, достаточно глубокая, с малой мозговой активностью. Я ведь даже ни разу не слышал, чтобы они разговаривали.
— Извините! — громко обращаюсь к Горгоне, вплотную подходя к ее столу. — А есть свободные комнаты на пятом этаже? Хочу переехать.
Горгона поднимает на меня скучающий, сонный взгляд. Несколько секунд она медлит, затем кивает. Молча. Я скашиваю взгляд на лежащий на ее столе журнал и страдальчески морщусь, обнаруживая там совершенно невнятные каракули, непохожие ни на один язык мира. Горгона, похоже, сама не понимает, что никого не записывает, а бездумно водит ручкой по бумаге.
— Спасибо, — подавленно бросаю я и поднимаюсь наверх.
Пятый этаж похож на карантинную зону: часть длинного коридора — как в фильмах ужасов, нарочито мрачного и грязного — отделена от своей второй половины большим завалом стульев. Несколько комнат перед завалом тоже пустуют. Что ж, это достаточно уединенный уголок, чтобы провести здесь некоторое время и подумать.
Я отодвигаю несколько стульев и прохожу к дальней двери. Она приглашающе приоткрывается передо мной, и я оказываюсь в самой обычной, только очень старой комнате с такими же кроватями, как в тридцать шестой. Стены здесь осыпаются штукатуркой, а потолок змеится трещинами, часть из которых задрапирована паутиной. Окно — мутный замыленный глаз с едва заметными разводами, следами рук прежних обитательниц. Обои, как старое морщинистое лицо, которое уже не омолодишь косметикой. В этой комнате ничто толком не намекает на девчачий дух, хотя крыло все еще женское.
— Привет, проклятая комната, — кисло здороваюсь я, садясь на ближайшую кровать. Пружины в ответ долго изливают мне, как у них дела, словно изголодавшиеся по участливости старики. Я выслушиваю и осторожно поднимаюсь, прохаживаясь по комнате. Теперь обитель болотницы — мой дом до того момента, пока я не решу, как мне быть дальше.
Дело за малым: поверить, что я действительно могу влиять на это место и добывать себе все, что угодно, толком не выходя из комнаты.
Я оборачиваюсь, решая проверить свои способности на кровати. Могу я ее застелить силой мысли?
Та, на которой я только что сидел, и вправду в один миг оказывается застеленной. И я вдруг понимаю, что делать дальше и кем я буду ближайшие несколько дней.
В ответ на эти мысли мой взгляд привлекает небольшая старая тетрадь, дожидающаяся меня на соседней, пустующей кровати. Я уверен, что секунду назад ее здесь не было. Неплохо бы еще ручку, но ее я наверняка найду на полу или еще где-нибудь.
Что ж, значит, повторим легенду о болотнице и о ее незваном госте.
Я открываю тетрадь и делаю первую запись: «Изоляция — один из лучших способов разобраться в себе».
***
День 1
У меня в голове полная каша после того, что произошло. Я не уверен, что по-настоящему принял все, что рассказала мне Старшая. Где-то глубоко внутри для меня это до сих пор фантастическая история, сказка или плохой розыгрыш. Но результат налицо: я действительно могу менять пространство, почти не задумываясь, а это говорит о том, что Старшая не врала.
Я не знаю, что мне делать. Не знаю, как быть дальше.
Просыпаться в реальном мире? Я даже не помню, куда попаду. Почему я впал в кому? Кто мои родители? Судя по тому, что я слышал в кабинете директора, они меня любят и ждут, но это вовсе не помогает вспомнить, какие они.
А еще... есть ли у меня друзья? Счастливо ли я живу?
У меня нет ответов на эти вопросы.
Как нет, пожалуй, и выбора, хотя мне упрямо хочется его видеть.
Даже не знаю, почему, как только я узнал правду об интернате, мне так жадно захотелось ухватиться за него! Я ведь постоянно был чем-то здесь недоволен, что-то казалось мне диким, что-то жутким. Оценить все прелести этого места и понять, что я все-таки был здесь счастлив, я смог, только когда потерял все это. Что за дурацкая черта — ценить по-настоящему, когда уже поздно?
А самое обидное, что зыбкое ощущение счастья, которое у меня здесь все-таки было (несмотря на Холод и прочие странности), мне вернуть не удастся, как бы я ни старался. Потому что влиять надо не на место, а на себя самого. Таких возможностей у меня нет.
<>
По событиям в этот день все тихо, хотя я жду визита Старшей. Мне очень хочется, чтобы она пришла. Но она – не элемент этого места, поэтому заставить ее явиться я не могу. А жаль!
То, что она описывала мне как волшебную способность, кажется мне бесполезной игрушкой, которая быстро надоедает, когда некому демонстрировать ее возможности.
<>
Понял, что Старшая точно не придет. Сижу и реву, как идиот. И стыдно, и хочется. Но меня никто не видит, и я позволяю себе выть в свое удовольствие. Слышу за дверью какой-то шум: не удивлюсь, если все женское крыло пятого этажа решило разбежаться отсюда прочь, ведь мой погребальный плач по собственной счастливой жизни звучит из комнаты болотницы.
Мне было бы почти забавно, если б не было так погано.
***
День 2
Тяжеловато анализировать себя, когда не знаешь ответов на ключевые вопросы своей жизни.
Кто я? Кто я?
Сколько еще раз я это напишу, прежде чем до меня дойдет: ответа не будет?
Здесь я – Спасатель, и мне суждено остаться им до победного конца. Если я очнусь, то я буду кем-то совсем другим. Единственное, что я о себе знаю, это то, что я курю. Спрашивается, почему? Для крутости или не от хорошей жизни? Уточнений мне никто не дал, а как ни силюсь вспомнить, ничего путного у меня не выходит.
Наверное, надо подумать еще об одном...
Правая нога. Я не знаю, отрезана она или просто изувечена.
Не понимаю, почему, даже когда я об этом думаю, перспектива остаться калекой не начинает пугать меня. Похоже, я искренне считаю, что с этим можно жить. Куда больше меня занимает вопрос, который задала Старшая. Могу ли я гарантировать, что вспомню ее? Что действительно захочу быть с ней там, в мире, где мы оба – инвалиды, а интернат и его волшебная территория – просто призрачное воспоминание?
Я не знаю. Думаю, она тоже много чего не знает. Хочется, чтоб знала, потому что так удобнее и меньше рисков. Ну и в таком случае я мог бы на нее злиться, а получается, что не могу: мы ведь в одинаковом положении. Может, я – даже в лучшем, чем она. Могу ли я винить ее за страхи?
Если б у меня только была уверенность, что я ее вспомню! Но если она будет такой, какой я узнал ее в первый день, привяжусь ли я к ней? Другая жизнь, другая ситуация... Я ни черта не знаю!
***
День 3
Ночью выбирался на обход территории. Хотел прийти в Казарму, но не решился. Проторчал у болота несколько часов, повспоминал Пуделя, помянул его материализованной из воздуха интернатской бормотухой и вернулся в ученический корпус на пятый.
Почему-то сейчас Пудель кажется мне едва ли не потерянным лучшим другом, хотя, если разобраться, мы вовсе не были дружны. Я просто чувствую, что виноват перед ним... за что-то. Сам не знаю, за что. За непонимание, наверное? А ведь он ко мне понимание проявил. Такое, какого, пожалуй, я больше здесь не встречал.
Настроение омерзительное.
Мне плохо и одиноко. Очень хочется пойти и навязаться кому-то случайному, но только так, чтобы «случайный» сам этого захотел. Будет лучше, если это окажется кто-то малознакомый или вообще новичок. Ему, как исповеднику, можно вылить все свои переживания, снискать преувеличенное сочувствие и больше никогда не появляться.
Но в реальности я выливаю все это сюда, в дневник. Перечитываю: выглядит жалко. А внутри ощущается драма на уровне Шекспира. Удивительная вещь – восприятие.
Знаю, что сам решил оградить соседей от себя и своих знаний, но не понимаю, какого черта меня никто не разыскивает. Меня нет ни на занятиях, ни в столовой. В проклятой комнате я на самообеспечении. Я, можно сказать, сделал все, чтобы не оставлять следов, но... почему никому не приходит в голову меня поискать? Почему никто не поднимается сюда? Особенно Старшая.
<>
Ночью слышал чей-то плач. Выглядывал в коридор и даже кого-то видел, но этот кто-то быстро сбежал. Я, наверное, помешанный, но уверен, что это была Старшая. Ее приход странно воодушевляет, хотя назвать мое настроение приподнятым не получается, даже если притягивать за уши.
По крайней мере, я теперь уверен, что ей тоже не все равно.
***
После трех дней общения с дневником (которое происходит куда менее регулярно, чем я рассчитывал) решаю передохнуть от записей. Жду ночи с удивительной терпеливостью: стараюсь не торопить ее и не призывать, потому что интернат уже достаточно натерпелся от моих манипуляций.
Я решаю вернуть все на круги своя и прошу снег уйти из царства вечной осени. Он тает и сходит за один день. Теперь на дворе снова что-то похожее на сентябрь. В мутное окно своей изоляционной капсулы я наблюдаю обитателей интерната, гуляющих без курток и без шапок. Для них выкрутасы погоды как будто не существуют.
Подсознание упорно добавляет: как не существую и я сам, повышая градус внутреннего драматизма. Стараюсь отмахнуться от него и убедить себя, что отсутствие интереса со стороны обитателей интерната — это хорошо, а не плохо. Мне нужно побыть невидимкой какое-то время.
Рациональный умный мозг соглашается.
Нерациональное глупое сердце заворачивается в серую вуаль обиды и скребется брошенным котенком в груди.
Как я, черт побери, устал это чувствовать!
***
Когда ночь наконец наступает, я тихо выбираюсь из ученического корпуса и уверенно иду в сторону Казармы.
— Спасатель! — вдруг доносится до меня.
Мгновенно чувствую тоску, потому что узнаю голос Сухаря. Он бежит ко мне от ученического корпуса, запыхавшись: похоже, заметил меня из окна комнаты и сразу бросился в погоню, боясь отстать.
Останавливаюсь, вздыхаю. Разговор, наверное, будет не из легких.
— Привет, Сухарь.
Он упирает руки в колени и пытается отдышаться. По его телосложению не скажешь, что бег дается ему тяжело, но, похоже, спортивность — штука тренируемая, а не врожденная.
— Привет? — возмущается он. — Это все, что ты можешь сказать?
— А что еще принято говорить, когда здороваешься с человеком? — необычайно безучастно спрашиваю я.
Сухарь изучает меня взглядом с головы до пят: не похудел ли, не выгляжу ли больным, все ли со мной хорошо. Даже когда злится, он думает о чужом благополучии. Удивительный человек.
— Мы места себе не находим, — серьезно говорит он, стараясь восстановить дыхание. Делает усилие и распрямляется. Смотрит на меня очень пронзительно, как разочарованный старший брат на нерадивого младшего. — Ты просто исчез! Мы всей комнатой тебя разыскивали, даже попытались расспросить Старшую, но она ощетинилась, как зверь. Напугала Стрижа. — Сухарь морщится и качает головой. — Куда ты делся? Почему ушел? Вы, что, расстались?
Должен признать, я впечатлен. Такая длинная речь для Сухаря совершенно нетипична. Обычно он говорит мало и по делу, а здесь разродился целой тирадой.
Киваю, жестом прошу его притормозить.
— Я понимаю, что вы волновались. Мне жаль, что доставил вам столько хлопот, правда. И простите за Старшую. Она не из-за вас звереет, а из-за меня.
Сухарь некоторое время продолжает взглядом сообщать мне, что я очень расстраиваю его своим поведением. Затем глаза добреют и глядят сочувственно.
— Ладно, все поправимо, — ободряюще улыбается он. — Возвращайся в комнату. С остальным как-нибудь разберемся. Нам тебя не хватает.
Последняя фраза у него выходит угловатой и неловкой. Видимо, он не привык говорить о таких вещах. Я кладу руку ему на плечо и улыбаюсь, заранее догадываясь, что выйдет у меня печально.
— Мне вас тоже, — честно говорю я. — Ты бы знал, насколько.
Потому что в отличие от вас я уже понимаю, что мы друг друга потеряли.
Стараюсь заставить внутренний голос умолкнуть, иначе вот-вот не удержусь и разревусь. Такое я себе могу позволить только наедине с собой. А ведь здесь, если это кто-то увидит, его даже убить не получится по заветам старых шпионских фильмов. Криво улыбаюсь собственной шутке, хотя чувствую на языке ее горечь.
Сухарь расщедривается на объятие и тепло хлопает меня по спине.
— Зачем бы ты нас ни бойкотировал, давай забудем это все, — усмехается он, отстраняясь. — Дико как-то без тебя в комнате. Пусто. Возвращайся.
Поджимаю губы и качаю головой.
— Спасибо на добром слове, — смотрю ему прямо в глаза, чтобы не подумал, что отнекиваюсь или вру. — Мне бы этого, наверное, больше всего на свете хотелось. Но я не могу.
Впалые щеки Сухаря втягиваются еще сильнее, а глаза делаются большими от недоумения. Моя логика до него не доходит, да и как она, спрашивается, могла бы до него дойти?
— Почему?
— Сказать тоже не могу, — отвечаю обреченно.
Теперь я, как никто, понимаю Старшую: почему она уходила от моих вопросов, почему моя дотошность и желание во всем разобраться вызывали у нее либо апатию, либо бешенство... всё понимаю. А как еще реагировать, если ты знаешь, что ограждаешь какого-то наивного глупца от того, что может разрушить его нежный маленький мирок, а он, неблагодарный, стоит и требует от тебя правды?
— Спасатель, какого хрена... — начинает закипать Сухарь.
— Знаешь, я был на твоем месте, — обрываю я поток его назревающих возмущений. — Так что прекрасно представляю, каково тебе сейчас. Если скажу, что стараюсь для твоего же блага, ты мне не поверишь и сочтешь меня последней скотиной. А если расскажу о причинах своего поведения, это сломает жизнь тебе и, как эпидемия, прорастет в комнату. — Пронзительно на него смотрю. — Ты можешь желать этой правды так же страстно, как когда-то желал я. Но готов ли ты гарантировать, что остальные хотят того же? Готов принести в комнату то, что разрушит миры остальных? Стрижа, Нумеролога... даже на вид вечно умиротворенного Ламы.
Сухарь напряженно молчит, глаза у него подозрительные и испуганные, лицо вытянутое. Ухмыляюсь: понимаю, что нащупал верный рычаг воздействия.
— Посмотри на меня, — продолжаю я. В собственном голосе слышу вкрадчивого маньяка, дающего жертве последний шанс убежать. — Ты видишь, что во мне что-то поменялось. Не можешь сообразить, что именно, но тебе это не нравится. Ты уже сейчас ломаешь голову, как привести меня в норму. Отвечу тебе: никак. Это необратимый процесс — то, что со мной происходит. Так что лучше трижды подумай, хочешь ли ты, чтобы чем-то таким же неприятным фонило от тебя и остальных.
Сухарь громко сглатывает и глубоко вздыхает. Его руки непроизвольно сжимаются, теперь он смотрит на меня затравленно, как если бы я поставил его перед тяжким выбором. А я, по сути, и поставил — просто раньше, чем Старшая сделала то же самое со мной.
Киваю.
— Я облегчу тебе задачу. Уходи, я с тобой в комнату не вернусь. Если тебе от этого легче, можешь злиться. Я могу даже сказать, что ни ты, ни остальные мне не нужны и мне на вас плевать. — От этих слов что-то у меня в груди рвется, но я стараюсь не подавать виду. — И пока ты будешь жить в тридцать шестой и хотеть, чтобы такая жизнь продолжалась, лучше просто не вспоминай обо мне.
Наверное, жестоко оставлять его так?
Я бы счел это жестоким. Спасаю я его или обрекаю на опасность попасться Холоду? Не знаю. Ни черта я не знаю! Поэтому принимаю решение, которое кажется мне единственно верным, и обращаюсь к территории интерната, которая по какой-то причине решила меня слушаться.
Это послание я хочу приготовить для Сухаря на случай, если он пожелает уйти. Обещай, что если он вознамерится сбежать, ты его отпустишь. Пусть услышит плач болотницы и поймет, где искать мою подсказку. Если его не остановит страх, значит желание будет настоящим. Пусть тогда он вспомнит обо мне и об этом разговоре. Ты сделаешь это для меня?
Ни осенний лес, ни старые корпуса мне не отвечают, поэтому я не могу понять, согласилась ли со мной территория. Но проверить я уже не смогу. Я принял решение, которого не изменю — похоже, я знал это еще до начала своей изоляции, просто не был готов озвучить.
Сухарь пятится от меня, я явно кажусь ему больным на голову.
— Я знаю, что вопросы будут продолжать тебя мучить, — киваю ему, — если только ты не предпочтешь обо всем забыть. Здесь ведь это модно. — Невольно ядовито усмехаюсь. — Но я напишу тебе кое-что и оставлю там, где я сейчас бываю.
Сухарь останавливается и всматривается в меня в поисках подвоха.
— И где это?
— Ты поймешь, когда придет время. Если придет.
Он качает головой.
— Каким образом?
— Если вдруг ощутишь непреодолимое желание уйти отсюда, ты поймешь.
— Уйти? Куда? Здесь же вокруг ничего нет...
— Я же говорил: когда придет время и если придет, — улыбаюсь ему. Мысленно передаю привет Пуделю и желаю ему счастливой жизни изо всех сил. Вот уж не думал, что так легко смогу выглядеть сумасшедшим в чужих глазах! А оказывается, это плевое дело.
— Уходи, Сухарь. Когда услышишь мою подсказку, она будет очень характерной. Ты не ошибешься.
Не дожидаюсь его реакции, поворачиваюсь к нему спиной и возобновляю путь в сторону Казармы. Некоторое время Сухарь не двигается, а потом делает несколько неуверенных шагов. По звуку я понимаю, что они удаляются, закрываю глаза и иду вслепую. Надеюсь, что слезы успеют высохнуть к тому моменту, как я дойду до Казармы.
***
Самый устрашающий корпус интерната мрачен, каким ему и полагается быть. У выдвинутой челюсти крыльца стоит одинокая фигура в камуфляже и пускает вверх призрачные облачка дыма. Обычно Майор замечает меня задолго до того, как я приближусь, но в этот раз то ли слишком занят своими мыслями, то ли я окончательно его достал, и обращать на меня внимание он не хочет.
Справедливо, если так. Я заслужил.
Подхожу к нему, борясь с желанием опустить голову, как для покаяния.
Он наконец поворачивается ко мне, и я даже на расстоянии в несколько шагов чувствую, как от него веет депрессией. Впрочем, до нее удается добраться, только если всматриваться глубоко. На первый взгляд ее совсем не видно.
— Удивительно потеплело на улице, не правда ли? — спрашиваю, не дожидаясь от него приветствия.
— Ты серьезно пришел поговорить о погоде, малыш? — Он приподнимает бровь с деланным скепсисом. — Я, по идее, не должен поощрять твои ночные гулянья по территории. — Он хочет сказать что-то еще, но не говорит, и я догадываюсь, что упущенная реплика связана с погибшим директором.
— Можете не пытаться выжимать из себя светскую беседу. Я знаю, что здесь происходит, — сообщаю без предисловий. Мой голос звучит мягко, но видимо, слух Майора замылился моими извечными претензиями к нему, поэтому он принимает оборонительную позу. Боль его потери исчезает из вида и прячется за нерушимую броню, которую он так привык выставлять напоказ.
— Даже интересно послушать, в какой теории заговора ты пришел обвинить меня на этот раз, — хмурится он.
Я делаю к нему еще шаг и качаю головой.
— Простите меня, майор, — обращаюсь к нему. Кажется, первый раз называю его кличку при нем самом. Раньше я использовал обезличенное «вы». Впрочем, я назвал его даже не совсем по кличке. Скорее всего, это его настоящее звание или нечто, очень близкое к тому. По крайней мере, я вкладываю в свое обращение именно такой смысл. Он это чувствует и вздрагивает, а я решаю продолжить, пока он не перехватил инициативу: — Вы столько стерпели от меня. Упреки, обвинения... я вас в чем только ни подозревал. Представляю, каково вам было все это сносить, учитывая, что вы делали на самом деле. — Опускаю голову и выдерживаю небольшую паузу. — Простите. Я был идиотом и ничего не знал. Вел себя с вами как последняя свинья. Не знаю, как выразить, насколько мне на самом деле жаль. Я представить не мог, что это за место и что такое Холод, но мое незнание меня не оправдывает. Я виноват перед вами.
Замолкаю, не зная, что еще могу ему сказать, и поднимаю глаза.
Клянусь, что никогда не видел лицо Майора таким шокированным.
— Никаких теорий заговора, — киваю для подтверждения своих слов. — Я действительно пришел извиниться. Не смог бы уйти, не сделав этого.
Майор выдыхает, тушит сигарету и убирает окурок в карман. Лицо у него ошеломленное, но секунду спустя он уже берет себя в руки.
— Так ты теперь в курсе, — неуверенно говорит он. — Как ты узнал?
— Вынудил Старшую рассказать. Обстоятельства так сложились. — Мнусь и зачем-то добавляю: — Я... видел смерть директора. Он ушел... достойно, если вам это важно. Простите, что говорю об этом. Знаю, он был вашим другом. И знаю, что вы его помните.
Майор поднимает глаза к небу, и я замечаю, как едва различимо подрагивает его нижняя губа. Затем он глубоко вздыхает и кивает.
— Спасибо. Да, мне это важно. — Он печально обводит взглядом территорию. — Старшая не говорила, что ты теперь в курсе положения дел. Она давненько не заходила.
Киваю.
— Из-за меня. Я предложил ей проснуться, — прикрываю глаза и морщусь, вспоминая тот разговор.
Майор вздыхает, и я слышу сочувствие, даже не видя его выражения лица.
— Старшая — дитя этого места, — печально усмехается он. — Она не захочет уходить. Скорее, уломает тебя остаться тут вместе с ней. Она ведь пыталась, да?
Опять киваю. Майор закуривает еще одну сигарету.
— Ты первый такой, — зачем-то сообщает он. — Старшая — одиночка, она никого к себе близко старается не подпускать. Кроме меня, разве что, но я сам ее вынудил.
— Она говорила.
— Ты осуждаешь ее за трусость? — спрашивает Майор.
Вопрос-испытание. Он ждет от меня «да», чтобы поучительно попросить меня вызнать ее историю попадания в кому. Ухмыляюсь, понимая, что при всех своих достойных мотивах Майор — все-таки манипулятор. Впрочем, теперь меня это уже не так бесит.
— Я знаю ее историю, если вы об этом, — говорю. — И осудить Старшую я не могу: слишком хорошо понимаю ее страхи.
— Но все равно хочешь, чтобы она согласилась очнуться?
— Вы ей разве не желаете того же?
Майор отводит взгляд.
— Эгоистично я хотел бы, чтобы она осталась, — говорит он, и я вижу: не врет. — Но и удерживать никогда бы не стал.
— А сами вы почему отказываетесь проснуться? По той же причине, что и она?
Майор хмурится.
— Почти, но не совсем. Старшая хочет жить здесь полноценной жизнью, точнее, с полноценным телом, а я... — Он делает паузу, взгляд обращается внутрь себя, к каким-то светлым, но болезненным воспоминаниям. — А я просто хочу остаться героем. В той комплектации, в которой я очнусь, я им быть не смогу.
По мне, причина одна и та же, но я в кои-то веки решаю не доказывать ему свою точку зрения.
— А ты, я так понимаю, решил твердо? — спрашивает Майор.
— Да.
— Помнишь, что с тобой случилось и куда ты вернешься?
— Нет.
— Смелый, — улыбается он.
— Не согласен, — возражаю я. — Может, если б знал, предпочел бы остаться, как вы и Старшая. Меня тоже ждет возвращение в неполной, как вы сказали, комплектации. Но почему-то меня это не пугает.
— Я же говорю, смелый, — кивает Майор. — Но можешь спорить, если тебе от этого легче. Значит, сюда ты пришел попрощаться?
— Вроде того. И извиниться. Извиниться — в первую очередь.
Майор протягивает мне руку, и я пожимаю ее.
— Мне не за что тебя прощать, — искренне говорит он. — Ты хороший парень.
— Вы, как выяснилось, тоже, — улыбаюсь я.
— Удачи тебе, Спасатель. Не знаю, кем ты будешь и как сложится твоя жизнь за пределами этого места, но я желаю тебе всего хорошего. Тебя будет приятно вспоминать. И Старшую тоже, если уговоришь ее уйти вместе с тобой. Я буду по вам скучать.
Его слова режут меня без ножа, и ухожу я с ощущением еще большей дырки в груди, чем была.
