XX
***
У меня в Зейнилер три привязанности.
Первая — родник под моим окном, чьё неумолчное журчание помогает коротать томительное одиночество.
Вторая — маленький Вехби, тот самый шалун, который во времена царствования Хатидже-ханым всё время в классе проводил на дне сундука, отбывая наказание. Я очень полюбила этого проказника, ничем не походившего ни на одного из своих сверстников.
Он смешно картавил, но говорил свободно, весело, непринуждённо.
Однажды в саду Вехби пристально глянул на меня, прищурив свои блестящие глазки.
— Что смотришь, Вехби? — спросила я.
Вехби ни капли не смутился и ответил:
— Какая ты красивая девушка! Давай я тебя возьму в жёны моему старшему брату, станешь нашей невесткой. Брат купит тебе туфли, платья, гребешки...
Всё в Вехби замечательно, всё мне нравится, вот только считаться со мной он никак не желает. Даже когда я, рассердившись, тихонько дергаю его за ухо, он не обращает на это никакого внимания. Но, может быть, именно поэтому я и люблю его.
Услышав от Вехби столь фамильярное предложение, я нахмурилась.
— Разве можно своей учительнице говорить подобные вещи? Вот услышат взрослые — ох, и зададут тебе жару!
Вехби ответил, как бы потешаясь над моим простодушием:
— Вот уж дудки! Разве я скажу ещё кому-нибудь такое?
Господи, ну и болтун же этот деревенский мальчик с пальчик.
А Вехби с той же непринуждённостью продолжал:
— Я буду называть тебя: «Моя стамбульская невестка...» Буду приносить тебе каштаны. Брат повесит тебе на шею ожерелье из золотых монет.
— Как, разве у тебя ещё нет невестки?
— Есть. Но это тёмная девушка. Мы её выдадим за чабана Хасана.
— А кто же твой брат?
— Жандарм.
— А что делают жандармы?
Вехби задумался, почесал голову и сказал:
— Режут гяуров[58].
Мне нравится, что Вехби горд, упрям и независим. Он задирает нос, совсем как взрослый мужчина. Когда я на уроках поправляю его, Вехби смущается, злится и ни за что не хочет исправить ошибку. А если я настаиваю, мальчик презрительно глядит мне в лицо и говорит:
— Ты ведь женщина... Твой ум не понимает...
Что касается моей третьей привязанности — это маленькая девочка-сирота.
Кажется, шёл уже пятый день занятий. Я окинула взглядом класс, и вдруг моё сердце взволнованно забилось. На самой задней парте сидела девочка с красивым матовым личиком, пушистыми русыми, почти белыми волосами. Она улыбалась мне, обнажив блестящие, точно жемчужины, зубы.
Кто эта девочка? Откуда она вдруг появилась?
— А ну-ка, подойди сюда! — поманила я её пальцем.
С лёгкостью птички она вскочила и вприпрыжку, совсем как я в пансионе, подбежала ко мне.
Она была очень бедно одета. Ноги босые, волосы всклокоченные, сквозь дыры выцветшего ситцевого платья проглядывала нежная белая кожа.
Я взяла её маленькие руки и сказала:
— Посмотри мне в лицо, крошка.
Девочка робко подняла голову, и из-под длинных пушистых ресниц на меня взглянули блестящие тёмно-синие глаза.
Невзгоды и тяжкая жизнь, с которой я столкнулась в Зейнилер, не смогли заставить меня плакать, но если бы в этот момент я не взяла себя в руки, я разрыдалась бы, — так меня тронули эти прекрасные глаза полуголой девочки, две жемчужные нити зубов и улыбка алых губ.
Я погладила девочку по щеке и спросила:
— Тебя звать Зехра, крошка, или Айше?
— Меня зовут Мунисэ, ходжаным, — ответила девочка приятным голоском, на чистом стамбульском наречии.
— Ты учишься в этой школе?
— Да, ходжаным.
— А почему ты не ходила столько дней?
— Аба[59] не пускала меня, ходжаным. У нас была работа. Но теперь я буду ходить.
— А мама у тебя есть?
— У меня есть аба, ходжаным.
— А где твоя мама?
Девочка потупилась и не ответила. Мне вдруг показалось, что я нечаянно задела тайную рану в сердце ребёнка, поэтому не стала повторять вопрос и заговорила о другом:
— Это ты вчера под вечер пела песни, Мунисэ?
Вчера вечером я слышала, как в соседнем саду кто-то пел тоненьким детским голоском. Голос был такой мягкий и так не походил на голоса, которые мне приходилось слышать до сих пор в Зейнилер, что я высунулась в окно, закрыла глаза, и в течение нескольких минут мне казалось, будто я нахожусь совсем в другом месте, в какой-то волшебной, неведомой стране.
Сейчас я была уверена, что никто, кроме этой девочки, не мог так петь.
Мунисэ стыдливо кивнула головой.
— Да, это была я, ходжаным.
Я разрешила ей вернуться на место и приступила к уроку. На душе у меня почему-то сделалось удивительно светло и радостно. Казалось, сердце моё ощутило вдруг тёплое дыхание весны. Глаза этой девочки согрели меня, как согревает солнечный луч птенцов, замерзающих в снегу. Дрожащая в холодном неуютном гнезде, спрятав голову под крыло, слабая, больная Чалыкушу начала постепенно оживать, обретать прежнюю жизнерадостность. Мои жесты и движения стали более уверенными и даже чуть кокетливыми. В голосе появились тёплые, весёлые нотки.
Во время уроков я невольно поворачивалась к Мунисэ. Она тоже не спускала с меня глаз. Любуясь её жемчужными зубами, приятной улыбкой, тёмно-голубыми глазами, которые мне так хотелось поцеловать, я впервые в жизни ощутила радость материнской любви.
Ах, если бы у меня была такая малютка! Ведь мне предстоит жить одной! Как жаль, что это неосуществимо.
От Хатидже-ханым о Мунисэ мне удалось узнать очень немногое. Оказывается, женщина, которую она называла аба, была её мачеха. Отец девочки прежде служил чиновником в лесничестве. Его вторая жена была родом из Зейнилер, потому, уйдя на пенсию, он обосновался здесь. У жены был дом и участок земли; к тому же они имели около десяти курушей в месяц пенсионных.
Я сказала Хатидже-ханым:
— По твоим рассказам, семья должна жить не так уж бедно. Почему же за девочкой не смотрят?
Старая женщина нахмурилась.
— Спасибо, что хоть так смотрят. Другая бы вовсе на улицу выбросила...
— Почему?
— Мать этой девочки — скверная женщина, дочь моя. Не помню хорошо, кажется, это было лет пять тому назад, она убежала с жандармским офицером. Мунисэ была тогда совсем маленькой. Потом офицер её бросил и уехал в другое место. О ней стали поговаривать плохо, молодые парни увели её в горы и там развлекались. Словом, она сделалась распутной женщиной.
— Всё это так, Хатидже-ханым, но чем виновата девочка?
Старая женщина покачала головой. Лицо её выражало фанатичную жестокость.
— Что же ты хочешь? Ведь не станут они одевать ребёнка такой женщины в шёлковые платья?
Мунисэ не могла посещать школу каждый день. Когда я спрашивала у неё, почему она отсутствовала, девочка отвечала: «Аба заставила стирать бельё...», «Аба заставила мыть пол...» или: «Аба послала за дровами в горы...»
Другие школьницы относились к Мунисэ довольно холодно, держались от неё подальше, старались при случае обидеть исподтишка, довести её до слёз. В этой неприязни была отчасти виновата и я, так как не могла скрыть своей любви к маленькой девочке. Дети видели, что я обращаюсь с ней особенно ласково, в саду подзываю к себе и разговариваю с ней, и это сердило их.
Однажды, во время перерыва, из сада донёсся плач Мунисэ, я услышала, как она умоляла кого-то:
— Что я вам сделала? Что я вам делаю плохого? Не надо!..
Я выглянула в окно. Девочки, набрав из родника в рот воды, гонялись за Мунисэ и обливали её. Бедняжка с плачем металась по саду, пыталась закрыть руками лицо и шею. А мои ученицы, эти безмолвные, робкие, с застывшими глазами девочки, превратились вдруг в охотничьих собак, преследующих раненую лань. Словно вороньё над добычей, они с дикими криками прыгали и кружились вокруг Мунисэ, то прижимали мою любимицу к забору, то валили на землю или, набрав полный рот воды, обливали её лицо и раскрытую грудь.
Кровь бросилась мне в голову. Как безумная, выскочила я из комнаты и побежала вниз. Я так торопилась, что проломила ногой прогнившую ступеньку лестницы и застряла в дыре. Когда я влетела в сад, то увидела, что дело приняло новый оборот. У Мунисэ оказался защитник, такой же маленький, как она, но сильный и проворный. Это был проказник Вехби.
Никогда не забуду этого отважного мальчугана. Вехби залез в грязную лужу, куда стекала вода из источника, и брызгаясь, как утка, забрасывал обидчиц Мунисэ комьями жидкой грязи. Он так перемазался, что походил на чертёнка. Его пронзительный голос, словно пастушья дудка, покрывал голоса девчонок:
— Эй, вы, дети гяуров!.. Оставьте в покое Мунисэ!.. А то всех вас перережу!..
Под таким натиском девочки были вынуждены отступить. Я взяла на руки обессиленную Мунисэ и перенесла её к себе в комнату.
Невозможно описать, что я чувствовала, обнимая это маленькое красивое существо. Сердце наполнялось волнующей теплотой, словно в глубине моей души забил горячий источник. Этот жар разливался по всему телу, меня охватывала сладостная истома, от которой на глазах навёртывались слёзы, и было тяжело дышать.
Мне показалось, что я уже испытывала когда-то такое странное опьянение. Но когда?.. Где?..
Сейчас, когда я пишу эти строки, моё сердце снова замирает. Я пристально вглядываюсь в прошлое и думаю: «Да, где?.. Когда?..» Наверное, это воспоминания о каком-то далёком, забытом старом сне, потому что в этом странном, неопределённом чувстве есть что-то такое, чего не может постичь ум. Мне начинает казаться, будто я лечу в воздушной пустоте. Мимо несётся поток из листьев, которые шуршат, задевают моё лицо, волосы... Где это было? Нет, нет, всё это выдумка, ничего подобного никогда не было в моей жизни. Это чувство я испытываю впервые.
В тот день я забыла о своих учениках и занялась только Мунисэ: обмыла её милое тельце, напоминавшее мне белую лилию, измученную бурей, расчесала её русые, почти льняные волосы.
Бедняжка долго не могла успокоиться и плакала навзрыд. Ах, эти слёзы! Мне казалось, они текут не по лицу девочки, а по моему израненному сердцу.
Постепенно мне удалось успокоить её. На скорую руку я стала переделывать для неё одно из своих старых платьев. А Мунисэ, пока я возилась с платьем, как котёнок тёрлась головой о мою юбку и серьёзно смотрела мне в лицо своими блестящими глазами.
Как и во всех детях, слишком рано познавших трудности и несправедливые удары жизни, в Мунисэ было много от взрослого человека. Ей давно были известны такие вещи, которые я начала понимать всего лишь несколько месяцев тому назад. Вся забота о младших братьях лежала на её плечах. Но разве угодишь мачехе? Бедной Мунисэ по нескольку раз в день приходилось отведывать палки.
Неделю тому назад в их сад забрела соседская корова. Пока Мунисэ выгоняла её, самый младший братишка вывалился из люльки. За это мачеха сильно отколотила девочку, заперла в хлеву и три дня ничего не давала есть, кроме сухих хлебных корок.
Мунисэ показала мне на своем белом, как слоновая кость, теле ссадины и синяки — следы побоев.
Я не удержалась и спросила:
— Хорошо, Мунисэ, разве отец тебя не жалеет?
Девочка пристально глянула мне в лицо, словно поражалась моей наивности, потом улыбнулась:
— И он меня жалеет, и я его... Ведь у нас с ним ничего нет...
Сказав это, она вздохнула и развела в стороны крошечные руки, как бы подчёркивая безнадёжность своего положения. У меня даже защемило сердце.
Какое удовольствие я получила, наряжая Мунисэ! Можно было подумать, что играла в куклы. Я подвела девочку к небольшому зеркалу. Она вспыхнула от радости, зарделась. Но я заметила в её глазах что-то похожее на испуг. Иначе и не могло быть, — коротенькое платье из синей шерсти, длинные чёрные чулки, розовая лента в волосах, заплетённых в две косички, всё было для неё чужим.
Как я потом узнала, наряд Мунисэ стал на много дней поводом для всевозможных сплетен в Зейнилер. Некоторым моя забота пришлась по душе, но очень многие остались недовольны. По их мнению, ни к чему было проявлять сострадание к «змеёнышу», мать которого развлекается в горах. Нашлись и такие, которые считали, что наряжаться подобным образом — грех, другие утверждали, что эта «роскошь» может только испортить девочку, и она пойдёт по дурному пути своей матери.
Бедняжке Мунисэ недолго пришлось наслаждаться своей розовой лентой и хорошеньким синим платьем. Мачеха, неизвестно что подумав, спрятала все эти наряды в сундук. Через два дня девочка пришла на урок в прежнем тряпье.
Мунисэ посещает школу очень редко. Вот уже три дня, как я её не вижу. Интересно, что случилось? Завтра я расспрошу о ней маленького Вехби.
Зейнилер, 30 ноября.
Я с каждым днём всё больше и больше привыкаю к школе. Некогда заброшенный класс стал чистым и опрятным. Мне удалось даже немного украсить его.
Дети, в первое время казавшиеся мне такими дикими и чужими, теперь стали близкими и милыми. Я ли к ним привыкла, или они благодаря моим неустанным усилиям начали постепенно перевоспитываться, — не знаю. Наверно, тут сказывается и то и другое.
Я много работаю. Больше для себя, чем для них. Я тружусь, не жалея сил, чтобы только убежать от постоянной тоски, которую порождают бездеятельность и одиночество. Сталкиваясь с неудачами, я не унываю. Радуюсь, если чувствую, что мне удаётся в этих ребятах с тусклыми, застывшими глазами и мрачной душой пробудить вкус к жизни, желание думать.
Иногда кто-нибудь из односельчан заходит ко мне в гости. Эти люди не очень любят говорить и совсем не умеют смеяться. Наверно, они меня стесняются и даже избегают. Я понимаю, что, как ни старалась я проще одеться в первые дни, всё равно они считали меня слишком разряженной и не одобряли моих «туалетов». Жена мухтара несколько раз даже делала обидные намёки.
Изо всех сил я старалась понравиться крестьянам, угодить им. Некоторым оказывала мелкие услуги: писала письма, шила платья. Сейчас я чувствую, что мнение обо мне несколько изменилось.
Позавчера ко мне опять приходила жена старосты и передала привет от мужа. Мухтар-эфенди просил сказать мне следующее: «Когда я увидел учительницу в первый раз, она мне не очень понравилась. Но аллах видит, девушка она неплохая. Управляет школой, как хорошая хозяйка. Если ей что понадобится, пусть даст мне знать».
Разумеется, я поблагодарила жену мухтара за столь неожиданное внимание и любезность.
Есть ещё одна значительная персона, которая мне здесь симпатизирует и часто навещает, — это деревенская повивальная бабка Назифе Молла. Так как её звать не Зехра и не Айше, думаю, она родом из других мест, что подтверждает также и её чрезмерная болтливость.
Я стараюсь никого ни о чём не расспрашивать, не хочу, чтобы думали, будто я собираю сплетни. Но эбе-ханым[60] сама мне рассказывает о всех любопытных и забавных происшествиях в деревне. Она по-своему не лишена сообразительности и деликатности. Как-то раз очень снисходительно и даже с жалостью рассказала мне о матери Мунисэ. Говорила она почему-то шёпотом, словно боялась, что нас могут услышать, хотя в комнате мы были одни. А под конец, покачав головой, добавила:
— Виноват простофиля-муж. Это он должен ответить за её грех. Только, смотри, доченька, не вздумай кому-нибудь передать мои слова. Здесь за это человека камнями до смерти изобьют.
У Назифе-ханым есть сынок, слывущий хафизом[61]. Сейчас он уехал на рамазан в Б... собирать джерр[62]. Очевидно, его дела идут успешно, так как он ещё не вернулся. Назифе-ханым собиралась в этом году, «если аллаху будет угодно», поженить своего отпрыска. Пользуясь каждым удобным случаем, она расхваливала хафиза, подмигивая мне при этом многозначительно и обнадёживающе. Это должно было означать, что, если мне удастся соблюсти некоторые условия, я буду удостоена чести стать супругой хафиза-эфенди.
Словом, Назифе Молла меня очень развлекает.
Вот и сегодня утром она пришла ко мне и спросила, могу ли я читать «Мевлюд». Оказывается, в ближайшие дни предполагается свадьба, а на свадьбах в Зейнилер вместо музыки читают «Мевлюд».
Я прикусила губу, чтобы не рассмеяться, и сказала:
— Читать могу, но у меня нет голоса, эбе-ханым.
Назифе Молла выразила сожаление и сказала, что одна из прежних учительниц очень хорошо читала «Мевлюд» и благодаря этому зарабатывала немалые деньги.
Но главная цель сегодняшнего визита эбе-ханым оказалась совсем другой. Девушка, которую выдавали замуж, была очень бедна. Соседи решили сделать благое дело и собрали ей небольшое приданое: несколько кастрюлек и постель. От меня крестьяне хотели получить какое-нибудь старое платье для свадебного наряда. Выяснилось, что девочка не такая уж чужая мне, — одна из моих учениц.
Это известие удивило меня.
— Но ведь среди моих учениц невест нет, эбе-ханым. Самой старшей двенадцать лет.
Назифе Молла засмеялась.
— Моя божественная дочь, разве это мало — двенадцать лет? Когда меня выдавали замуж, мне было пятнадцать, и считалось, что я засиделась дома. Правда, сейчас отменены старые обычаи, но у бедной сиротки никого нет... Совсем на улице, можно сказать, осталась. У нас есть один чабан, Мехмед. За него отдаём. Как бы там ни было, хоть кусок хлеба у неё будет.
— А кто эта девочка, эбе-ханым?
— Зехра...
В классе у меня было шесть или семь девочек по имени Зехра. Поэтому такой ответ мне ничего не говорил. Но когда Назифе Молла объяснила, какая именно Зехра выходит за чабана Мехмеда, я остолбенела. Девочка была слабоумной и вдобавок невообразимо уродливой. Такая приснится — испугаешься. У неё были лохматые, жёсткие, как кустарник, волосы, словно крашенные хной, серое восковое лицо, усыпанное тёмно-коричневыми веснушками, и выпученные глаза под узким лбом.
Ещё при первом знакомстве с нею я поняла, что эта девочка душевнобольная. Она совсем не разговаривала в классе, и только когда ей хотелось что-нибудь спросить или надо было прочесть урок, она начинала вдруг истерически вопить пронзительным голосом.
Одного я никак не могла постичь. По арифметике и там, где приходилось запоминать наизусть, Зехра была первой ученицей в школе.
Как в классе, так и в саду, она всегда держалась особняком и не принимала участия ни в «весёленьких» религиозных песнопениях о гробах и тенеширах, ни в «жизнерадостной» игре в похороны.
У Зехры была своя собственная игра, которой она очень увлекалась, и которая наводила на меня ужас больше, чем все забавы остальных моих учениц. Она останавливалась посреди сада и, казалось, прислушивалась к какому-то небесному голосу, затем закатывала глаза и начинала пыхтеть, точно самовар, издавая странные, неприятные звуки. Потом ею овладевал ещё больший экстаз. Красные волосы вставали дыбом, на губах появлялась пена. Девочка с криком начинала вертеться на одном месте.
Несомненно, это была игра. Не знаю почему, но, когда я глядела на её дикую пляску, меня начинала бить дрожь.
Теперь эбе-ханым рассказала, что Зехра должна стать женой чабана, и я подумала про себя: «Господи, а что, если экстаз овладеет ею в первую брачную ночь, и она захочет продемонстрировать эту игру своему мужу?
Когда Назифе Молла ушла, я распорола ещё одно старое платье и принялась мастерить для Зехры свадебный наряд. Что поделаешь? Надо хоть немного приукрасить несчастную девочку, чтобы чабан Мехмед не сбежал от неё в первый же день.
