Часть двадцать седьмая.
Я не ушёл. Ноги, ватные и предательские, повернули меня обратно, к её двери. Не разумом. Каким-то животным, пьяным упрямством. Она не может просто... отрезать. Не может смотреть на меня как на пустое место. Не после всего.
Я пошатнулся к двери, мой кулак поднялся и обрушился на твёрдое дерево. Не для взлома. Для... привлечения внимания. Чтобы стук отозвался там, внутри, где она сейчас, наверное, разгружает свои проклятые сумки с едой для... для него. Для того, что растёт.
— Присцилла! — мой голос прозвучал хрипло, срываясь. Я прильнул лбом к холодному металлу звонка, к стеклу глазка, в котором видел лишь тёмную пустоту. — Открой! Открой, чёрт возьми, поговори со мной!
Тишина. Глубокая, всепоглощающая. Та самая, что сводила с ума. Я снова забарабанил, уже ладонью, шумно, отчаянно.
— Я знаю, что ты там! Я видел! Я... — я замолчал, пытаясь собрать мысли, разбегающиеся, как ртуть. — Я не уйду! Поняла? Не уйду, пока ты не выйдешь!
В голове пронеслись обрывки: её холодный взгляд с сумками, её спина, разворачивающаяся к дому. Это не та девушка, которую можно было запугать или заставить. Я это понимал даже сквозь пьяный туман. Но понимание лишь разжигало панику. Если не страх, то что? Что ещё у меня есть?
— Пожалуйста, — вдруг вырвалось у меня, и этот звук был жалким, мокрым от слёз, которых я сам не чувствовал. — Просто... поговори. Один раз. Я должен... я должен знать.
Знать что? Здоров ли этот ребёнок? Собирается ли она оставить его? Будет ли она когда-нибудь... но нет, даже в пьяном бреду я понимал, что «когда-нибудь» для нас умерло. Но хоть что-то. Хоть слово. Любое. Чтобы разорвать эту ледяную тишину.
Я съехал по двери на корточки, продолжая стучать уже слабеющей рукой.
—Ты не можешь просто так... вычеркнуть меня. Не после... всего. Это наше. Понимаешь? Наше!
Слово повисло в холодном воздухе, гулкое и лживое. Ничего «нашего» не осталось. Только он, её нежеланный «донор», и она, вынашивающая его ошибку.
Вдруг я увидел движение наверху, в её окне. Штора дрогнула. Сердце ёкнуло дикой, пьяной надеждой. Она смотрит. Видит.
Я вскочил, прилип к двери.
—Я вижу тебя! Выходи! Или... или крикни что-нибудь! Прокляни меня! Плюнь в меня! Что угодно!
Но окно снова стало тёмным и неподвижным. Она просто... наблюдала. Как за спектаклем. Как за последними конвульсиями чего-то неприятного, что скоро само собой прекратится.
Бессилие захлестнуло меня с новой силой. Я упёрся лбом в дверь, и слова, которые я выкрикивал, стали тише, распадаясь на бессвязный шёпот:
—Прости... я не хотел... я не знал... не бросай меня одного...
Но дверь оставалась глухой. Молчаливой. Самой страшной стеной, которую я когда-либо встречал. Она не выйдет. Она не заговорит. Она просто будет ждать, пока я не отползу обратно в свою тьму.
И в этот момент, пьяный, разбитый, прижатый к дереву и стеклу, я понял истинное значение слова «сдаться». Это не когда ты перестаёшь бороться. Это когда тебе не с кем и не за что бороться. Потому что на той стороне стены — уже никого нет.
Стук в дверь постепенно ослабевал. Сначала кулак, потом открытая ладонь, потом просто костяшки пальцев, которыми я водил по дереву, как слепой, пытаясь нащупать хоть какую-то щель, слабину. Голос сорвался в хриплый шепот, а потом и вовсе замолк. Осталось только дыхание — прерывистое, со свистом, пахнущее дешевым джином и отчаянием.
Я прилип к двери всем телом, как раненый зверь к холодному камню. Глаза заволокло пленкой, но я упрямо смотрел в черную дыру глазка. Мне казалось, если я буду смотреть достаточно долго и напряженно, она появится. Ее тень. Ее силуэт. Хоть что-то.
«Наше». Какое же это было идиотское слово. Там, за этой дверью, не было ничего «нашего». Было ее решение. Ее будущее. Ее тихий ужас, в котором я был лишь источником, причиной, но не участником. Я выжег себя из этой картины с той же жестокостью, с какой когда-то ворвался в нее.
Пьяная ярость схлынула, оставив после себя липкую, тошнотворную слабость и леденящую ясность. Она не выйдет. Она будет сидеть там, в своей комнате, может, даже у окна, и слушать, как я разваливаюсь на ее пороге. И для нее это будет последним, окончательным доказательством ее правоты. Доказательством того, что от меня ничего, кроме этого — вони, стука и жалких воплей — ждать не приходится.
Рука сама потянулась к звонку. Я нажал на кнопку раз, другой. Пронзительный, наглый звук резал тишину подъезда. Он должен был впиваться в нервы, раздражать, вынуждать к действию. Но за дверью по-прежнему ничего не происходило. Будто там был заброшенный склеп, а я — призрак, стучащий в ворота, которые уже сто лет никто не открывает.
Я медленно сполз по двери на холодный кафель пола. Силы покинули меня. Голова тяжело упала на колени. В ушах стоял звон — от алкоголя, от крика, от этой оглушительной тишины в ответ.
«Просто поговори». О чем? О том, как я все испортил? Она и так это знает. О том, что я чувствую? Ее это волновало, пока я не превратил эти чувства в ее кошмар. Теперь — нет. О ребенке? Мои права кончились в ту секунду, когда я… Нет, они кончились гораздо раньше. Они кончились, когда я перестал быть тем, кого она могла пусть бояться, но уважать. Пусть ненавидеть, но видеть.
Я сидел, прижавшись спиной к ее двери, и смотрел в противоположную стену. Где-то там, в городе, Аарон, наверное, уже спал. Крис, наверное, тусил в каком-то другом клубе. Жизнь шла. А я застрял здесь, в этой вонючей точке, замерзшей во времени.
И вдруг, сквозь пьяный туман, до меня дошла простая мысль. Я не стучался в эту дверь для нее. Я стучался для себя. Чтобы доказать себе, что еще что-то могу. Что еще хоть на что-то влияю. Даже если это влияние — всего лишь назойливый шум, от которого хочется заткнуть уши.
Я засмеялся. Тихо, горько. Звук вышел хриплым и одиноким.
Она победила. Не потому что сильнее. А потому что ей было что терять. А у меня… у меня уже ничего не осталось. Даже права стучать в эту дверь.
Я поднялся, опираясь на стену. Еще раз посмотрел на глазок. Все так же черно. Все так же безразлично.
Я повернулся и пошел прочь. На этот раз уже не шатаясь от ярости, а медленно, тяжело, как будто тащил на себе все это позорное вечернее свинство. Но я уходил. Не потому что сдался. А потому что наконец-то, сквозь пьяный бред, услышал то, что она говорила мне все это время без слов.
Молчание. Это и был ее окончательный ответ. И мне оставалось только научиться его слушать.
Щелчок замка прозвучал у меня за спиной, как выстрел. Я замер на полпути к лестнице, весь сжавшись внутри. Не надежда — животный, пьяный инстинкт заставил обернуться. Свет из приоткрытой двери резанул по глазам, заставив щуриться.
Она стояла в рамке. Не та, которую я помнил. Призрачная. Бледная. Завернутая в какой-то старый халат, который скрывал линии ее тела. Но не скрывал главного — того, как она держалась. Прямо. Неподвижно. Как скала. А я… я был тем штормом, который разбивается о скалу, оставляя лишь пену и мусор.
Воздух перехватило. Я хотел что-то крикнуть. Спросить, умолять, извиняться. Но из горла вырвался только хриплый, нечленораздельный звук. Я стоял и смотрел на нее, чувствуя, как по мне ползет жгучий, пьяный стыд. Она видела меня таким. Вот таким. Вонючим, трясущимся, размазанным по ее порогу.
И ее взгляд… Боже, ее взгляд. Не злость. Не ненависть. Даже не отвращение. Это было что-то холоднее. Научный интерес. Как будто она изучала редкий, деградировавший экземпляр. Изучала и делала выводы.
— Хватит, — сказала она. Одно слово. Оно упало между нами, как ледяная глыба. Оно не оставило места для споров. В ее голосе не было силы — была окончательность. Приговор, который уже вынесли.
Я попытался кивнуть. Голова отозвалась тупой, тяжелой болью. Да. Хватит. Я и сам это понимал где-то на дне сознания. Но понимать — одно, а услышать это от нее…
— Если ты появишься здесь ещё раз, я вызову полицию.
Она произнесла это ровно. Без угрозы в голосе. Просто констатация следующего шага в инструкции по устранению неудобств. И я поверил. Потому что за этими словами не стояло эмоций. Стояла холодная, непоколебимая решимость. Решимость защищать свою территорию. Тот мир за ее спиной, в который мне пути нет.
Она сделала шаг вперед. Я инстинктивно отпрянул, спина больно ударилась о перила. Она не приближалась, чтобы ударить или кричать. Она сделала шаг, чтобы увеличить дистанцию. Чтобы подчеркнуть разделяющую нас пропасть.
— И еще, — ее голос стал тише, но от этого не менее четким. — Ты не отец. Ты — причина. Причина, которую я устраняю из уравнения. Навсегда.
Её слова вонзились, как ледяные иглы. «Полиция». «Причина». «Устраняю». Каждое — аккуратный, хирургический разрез, отделяющий меня от неё навсегда. Во мне что-то захрустело и обрушилось — последние остатки пьяной жалости к себе, последний призрак надежды.
Но из-под этих обломков поднялось нечто иное.
Не ярость. Не злость. Нечто более древнее, более простое и безумное. Голод. Слепой, всепоглощающий. Тот самый, что когда-то сводил нас вместе в огне и дерзости. Алкоголь в крови не притупил его — он стал бензином. Душа, которую она сказала разорвать, — её жестоко солгала. Она срослась с моей в тот первый раз, когда мы взломали не ту дверь, а барьер между двумя одинокими чудовищами. И эту связь нельзя было отменить словами.
Она повернулась, чтобы уйти. Спина. Холодный свет из квартиры за ней. Конец.
И во мне щёлкнул предохранитель.
«Нет».
Это было не слово. Это был низкий, хриплый рёв, вырвавшийся из самого нутра. Она замерла на пороге, но не обернулась.
Я не думал. Мое тело двинулось само. Не для того, чтобы ударить, не для того, чтобы причинить боль. Для того, чтобы не дать ей уйти. Чтобы стереть эту дистанцию, сжечь этот холодный, разумный приговор.
Я был на ней за два шага, не помня, как преодолел расстояние. Мои руки — грязные, дрожащие — схватили не её, а косяк двери по обе стороны от неё, загородив проход. Я не касался её. Я вдохнул воздух, которым она дышала, смешанный с запахом её шампуня и моей собственной гнилью.
— Нет, — прошипел я ей в затылок, чувствуя, как всё тело напряжено, как струна. Голос был чужим, полным того самого зверя, которого она когда-то в себе разбудила. — Не уходи. Не… не закрывайся.
Она не обернулась. Но её плечи напряглись под тонким халатом.
— Отойди, Клинтон, — её голос был ровным, но я уловил в нём тончайшую нить напряжения. Первую трещину в её ледяной броне. Это подстегнуло меня.
— Не могу, — выдохнул я, и в словах была не мольба, а простая, ужасающая констатация. Алкоголь кружил голову, делая реальность сюрреалистичной, но одно было ясно как божий день: я не вынесу, если эта дверь захлопнется сейчас. — Ты не понимаешь… ты связана со мной. Насквозь. Ты можешь ненавидеть, можешь звать копов… но это никуда не денется. Я в тебе. В каждой твоей мысли обо мне. В каждом страхе. И в том… что растёт внутри.
Я произнёс это последнее, и она наконец резко обернулась. Её глаза, такие бездонные и холодные секунду назад, вспыхнули чистейшим, нефильтрованным гневом. И в этом гневе я увидел — увидел — ту самую связь. Ненависть была слишком живой, слишком личной. Безразличие не горело так.
— Молчи, — прошипела она, и её рука дернулась, будто чтобы оттолкнуть меня, но замерла в воздухе.
— Нет, — я наклонился ближе, всё ещё не касаясь её, чувствуя, как её дыхание учащается. Зверь во мне ликовал. Это была она. Настоящая. Не та бездушная статуя, что говорила о полиции. А та, что дралась, что ломала, что горела. — Ты меня слышишь. Ты чувствуешь. Ты знаешь, что я прав. Ты можешь убегать от меня по коридорам школы, можешь прятаться за маминой спиной, можешь пытаться вырезать меня из своей жизни как опухоль… но я — не опухоль. Я — часть тебя. Самая тёмная, самая грешная, самая настоящая. И ты никогда от этого не избавишься.
Я говорил, и слова лились из какого-то тёмного, неподконтрольного источника. Это была не правда, может быть. Это была моя правда. И в эту секунду, пьяный, отчаявшийся, стоящий на краю, я верил в неё фанатично.
Её лицо было в сантиметрах от моего. Глаза метали молнии. Она ненавидела меня в этот миг так, как, возможно, не ненавидела даже в лесу. Но она чувствовала. И для моего опьяненного, жаждущего сознания это было равно всему.
Я медленно, давая ей время отстраниться, опустил голову и прижал лоб к косяку двери рядом с её головой, закрыв глаза.
—Я не уйду, Присцилла, — прошептал я уже почти беззвучно, исчерпав порыв ярости. Осталась только голая, животная потребность. — Не в смысле… не буду стучать. Я… я в тебе. И ты это знаешь.
Я отшатнулся, отпустив косяк. Мои руки опустились. Я посмотрел на неё — на её разгорячённое, злое, живое лицо — и почувствовал странное, извращённое удовлетворение. Я сорвал с неё маску равнодушия. Вернул в наш ад хоть каплю знакомого огня.
Я не отошёл. Не мог. Ноги будто вросли в грязный кафель её площадки. Воздух, который она выдыхала, был горьким от гнева и сладким от её собственного запаха — того самого, что въелся мне в мозг навсегда. Я стоял, всё ещё загораживая дверь своим телом, и смотрел, как в её глазах кипит та самая буря, которую я когда-то любил больше всего на свете.
Её злость была живой. Горячей. Настоящей. Она не пряталась за равнодушием. Она пылала им, и каждый её вздох, каждый напряжённый мускул на шее был для меня… наркотиком. Алкоголь в крови гудел низкой, настойчивой нотой, требуя больше. Больше этого. Больше её.
И тело моё отозвалось на этот призыв со всей постыдной, животной прямотой. Джинсы, грязные и пропахшие рвотой, вдруг стали невыносимо тесными. Давили. Напоминали тупой, настойчивой болью в паху, что помимо сломанной души и больного сердца, у меня есть ещё и это — примитивное, неотменяемое желание, которое она всегда будоражила одним лишь существованием. А сейчас, видя её такую — близкую, беззащитную в своём гневе, запертую между мной и её же домом, — это желание стало удушающим.
Мой взгляд, мутный и неотрывный, соскользнул с её глаз на разрез халата, на ключицы, на смутную линию груди. Адреналин и джин смешались в ядовитый коктейль. Я хотел не причинить боль. Я хотел… стереть. Стереть эту дистанцию, эту ненависть, эту историю. Вернуть всё к простому: её тело, моё тело, и всё сжигающий огонь, в котором не было ни прошлого, ни будущего, ни этого ребёнка, ни той ночи в лесу. Только жар, только теперь.
Я сделал шаг вперёд. Не для атаки. Для… сокращения дистанции до нуля. Пространства между нами теперь хватило бы разве что для листа бумаги.
— Видишь? — прошептал я, и мой голос звучал сипло от натуги, от этого давящего, постыдного напряжения внизу живота. Я видел, как её взгляд на секунду метнулся вниз, к моим джинсам, и её глаза стали ещё шире — но не от страха. От омерзения. От понимания. Это лишь подстегнуло меня. — Ничего не изменилось. Ты злишься… а я хочу тебя. Всегда. Это… это не выключить.
Я поднял руку — не чтобы ударить, чтобы… коснуться. Хотя бы пряди её волос у виска. Просто чтобы подтвердить, что она здесь. Что это не сон.
Она резко отшатнулась, как от огня. Спиной прижалась к косяку противоположной стороны двери. Её лицо исказила гримаса чистого, неразбавленного отвращения.
— Не смей, — выдохнула она, и в этих двух словах был лёд, способный потушить любой пожар. — Не смей даже думать об этом. Ты… ты омерзителен.
Слово ударило, как пощёчина. Но даже боль от него была… живой. Яркой. Лучше, чем ничего.
Я застыл с протянутой рукой, тяжело дыша. Давление в висках и ниже смешалось в один сплошной, унизительный гул. Я видел её — недоступную, ненавидящую, чистейшую в своём презрении. И всё ещё… всё ещё желанную до судорог.
Это был тупик. Абсолютный. Я мог силой вломиться в её дом. Мог попытаться взять то, что хотел. Но это убило бы последнее. Последний призрак той связи, что я так отчаянно искал в её гневе.
Моя рука поднялась, движимая не мыслью, а той же слепой силой, что сжимала меня внизу живота. Я не схватил её. Я… коснулся. Кончиками пальцев, дрожащих от напряжения и джина, я провёл по тёмным волосам у её виска. Они были такими же мягкими. Такими же.
Она замерла, будто поражённая током. Её глаза расширились, но не отпрянула. Застыла. Как зверь, видящий, что хищник уже слишком близок для бегства.
И этого касания было мало. Чёртово похмельное, жаждущее тело требовало большего подтверждения. Опустив голову, я оказался так близко к её шее, что почувствовал исходящее от неё тепло сквозь холод подъездного воздуха. Моё дыхание — тяжёлое, пропахшее алкогольным перегаром и отчаянием — обволокло её кожу. Я видел, как по ней побежали мурашки. Не от желания. От инстинктивной, животной реакции на вторжение. На нарушение границ.
Я не целовал. Не кусал. Я просто дышал на неё. Вдыхал её запах — шампунь, домашняя пыль, что-то неуловимо-кислое, возможно, страх. И выдыхал своё — отраву, боль, неутолённую потребность. Смешивал наши атмосферы. Стирал последнюю невидимую черту.
— Видишь? — прошептал я прямо в пространство у её уха, голос был густым, липким, как смола. — Никуда я не делся. Я здесь. Чувствуешь?
Моя рука, всё ещё замершая у её виска, дрогнула. Мне хотелось обвить её шею. Притянуть так, чтобы наши лбы соприкоснулись. Чтобы она почувствовала всю тяжесть этого желания, всю глубину падения, в которое я утащил нас обоих. Чтобы в её венах застучала та же отравленная кровь, что и в моих.
Но я не двигался дальше. Я лишь стоял, дыша на неё, касаясь её волос, будучи живым, навязчивым, невыносимым напоминанием о том, что было и что могло бы быть, если бы я не разбил всё вдребезги.
Она молчала. Но её молчание теперь было другим. Не пустым. Оно было густым, как смог, взволнованным, как вода перед бурей. Она чувствовала. Чувствовала каждую частицу моего позора и желания на своей коже. И в этом, в этой мучительной, невыносимой близости, был последний крошечный остаток той связи, которую нельзя было разорвать ни словами, ни угрозами, ни даже полицией. Только таким — грязным, пьяным, отчаянным дыханием на грани.
