Глава 9. Навья дороженька - кривая стёженька
Ясия не знала, сколько времени пролежала пластом на печи в чреве медведя. Был ли то день, два или даже целая неделя — она не могла сказать наверняка. Время растеклось, будто воск с горящей свечи, потеряло форму и вес.
В памяти лишь осталось воспоминание, как солнце ещё цеплялось за краешек леса, окрашивая снег в багряные тона, а по его следу ползли первые тени. Маревцы вели её на верную смерть на закате.
На самой кромке леса, как им казалось, Навь уже ждал Ясию, простёрши руки. Они были наивны в своей жестокости и жестоки в своей наивности. Маревцы полагали, что благодаря ритуалу станут неприкосновенны для смерти. И при этом они, вероятно, хотели верить, что юную деву примут, не как жертву, а как долгожданную гостью, со всем гостеприимством и почестями. В их головах роились ревнивые мысли. Они прикидывали, раз, свяжет она свою судьбу с Навью, не станет ли Ясия в итоге хозяйкой загробного мира? Душа Дивеи разрывалась, терзаемая чёрной завистью даже к мрачной участи Ясии. Ведь даже когда супротивницы не стало, Ярополк остался равнодушен к ней. Ни заговор на прилучение, ни ритуал разжигания любви, ни приворот в баньке не возымели необходимого действия. Ярополк только замолк, будто язык его онемел. Перестал вести с ней беседы, избегал теперь гуляний с парубками* (*юношами) по селу. Все чаще хмурился, все глубже в тоску впадал. Всё дольше сидел у окна, глядя вдаль, на волок. К которому Ясия на повозке приехала. Сама решившись. Выбрав погибель вместо его любви.
Без единой слезинки, без бою, Ясия шла наперед, принимая свою долю. Позади – родные её, чьи жизни держались на волоске над пропастью. А впереди – и мертвого суженого не сыскалось. Оказалось Навь и не чаял ее вовсе. Никакая не званая гостья, не избранница духа. Она была лишь жертвой, отданной на потребу людской трусости да малодушию.
Теперь, когда страх и обида немного отступили, Ясия смогла оценить свое положение. Она и её тело были в порядке, хотя её перестало бить лихорадкой всего пару часов назад. Рука, испещренная иголками, саднила и покалывала, но эта боль даже была приятной. Радостно было чувствовать конечности, после того, как они чуть не обморозились.
Ночь окутала землю,тяжелая и непроницаемая, словно плащ самой Мораны. Темень стояла такая, что невозможно было разглядеть даже собственной руки. Память подкидывала обрывки воспоминаний: приглушенные голоса Живы и Лешего, склонившихся над её головой. Резкий запах трав, обожженных в печи: полынь, можжевельник, корень девясила. Она помнила, как пила горькие отвары, раз за разом. Как ледяной камень с рунами касался ее лба, а Жива шептала трижды слова, проникавшие в самую душу, словно колокольный звон из иного мира. Это был, конечно, Алатырь, камень-бел-горюч, что, по преданиям, покоился на острове Буяне посреди Моря-Окияна. Слагали о нём легенды, от Юженьских до Сивержских земель, шептали о его исцеляющей мощи, способной иссушить любые хвори. Ясии же казалось, что это лишь плод горячки. Но зачем тогда в заговоре Жива упоминала теток-лихоманок, тех самых двенадцать сестёр-трясовиц, что кости ломали и силу вынимали? Имена их диковинные, что и во сне не позабудешь, голосом Живы всплывали в сознании: Трессея, Огнея, Ледея, Гнетея...
— Не к добру золотая нить сплетается с тёмной. — Голос Лешего, нарушив тишину избы, прозвучал зловещим предостережением. — Чужая стая, Ясенька, по пятам за тобой ходит — не птицы то, а очи чьи-то, крылатые да зоркие. В лесу ещё приметил: кружат над тропой неспроста, будто Ночница ведёт их за собой. Вишь, один притаился, стоит, в окно упёршись, глаз свой чернильный не сводит. Не мигает, будто мёртвый — только перья по ветру колышутся. Живушка-то знала беду наперёд. Увешала сени травами жгучими, вбила в косяки колышки бузиновые, и над окном берестяные лики с оскалом повесила. Да только... бесполезны против них деревенские обереги, что хворост против пламени. Видать, чует твою кровь проклятая сила. Звенит она для них, как серебряный колокольчик в полночной тьме.
— Пора, дитя. Ступать тебе нужно, не мешкая, — прошептала Жива, голос её мягкий, в этот раз зазвенел едва заметной, предупредительной ноткой.
Она протянула кувшин с варевом из котла. Из горлышка вился пар, густой и ленивый, пахнущий чем-то невероятным — детством, которое уже было не вернуть. Ясия взяла его без колебаний и долго не раздумывая, опрокинула жидкость одним махом. Она знала: коли бы Леший с Живой хотели её смерти, они оставили бы смертную там, где скелет чуть не вырвал из неё жизнь. Они не стали бы тратить время на то, чтобы отогревать, отпаивать, не стали бы прятать в тёплой избе за семью оберегами...
Жидкость обожгла горло, но не огнём, не горечью и не кислотой, а земляничной сладостью. Сочным и свежим вкусом, словно ягода только что была сорвана и подавлена в свежем парном молоке. И это было самым странным. За окном бушевала лютая зима, трещали морозы, и земля замерла в ледяном плену сугробов. А на языке... вдруг оказался вкус лета.
Теплой волной захватили Ясию воспоминания, где она, маленькая, бегала босиком по лугам с бабушкой и собирала спелые ягоды в лодошку. А затем всю горсть отправляла в рот, ведь так было вкуснее.
Словно в эту промерзлую землянку робко пробился луч из давно ушедшего лета, когда Леля приходила после зимних стуж на спящую землю и будила её ручейками талых снегов. Даждьбог щедро осыпал все вокруг золотом, а Купало вздымал к небу костры. Тогда Ярило, бог молодости и страсти, бродил по лугам, зажигая сердца смертных любовью. А Жива обращалась в кукушку и гадала людям о годах их жизни.
В те времена не было места зимней скорби. Лишь песни, смех и пьянящий аромат цветущего клевера. Боги спускались ближе к людям, касались их чела своей благодатью, и каждый день становился праздником. И этот божественный отблеск, казалось, забытый навсегда, вновь коснулся Ясии. Не как милость, а как напоминание о былом лете. И как обещание его возвращения.
Шершавые, но теплые пальцы Живы осторожно коснулись подбородка Ясии, заставляя ее поднять глаза:
— Слушай внимательно, лебёдушка, времени мало. То, что дала тебе, будет действовать до рассвета. Нам нужно успеть переправить тебя ближе к замку, пока эти стервятники не прознали. Если они соберут войско скелетов, никакая ворожба не спасет.
На плечи Живы и Лешего легла тяжкая ноша спасения Ясии, требующая не только хитрости и умения, но и изрядной доли безрассудства. Коего, к счастью, им было отмерено щедрой рукой судьбы с лихвой.
Лик Живы на время окаменел, словно превратился в часть древнего капища. Она начала творить куклу с уверенностью ворожейки, чутко прислушиваясь к травам. Проворные пальцы выбирали из вороха сухостоя те растения, что отзывались на ее приглушенный голос. Гибкая повилика, чтоб сделать форму, крепкий зверобой, чтоб оживить, душистая мята, чтоб завлечь. В самое сердце сплетенной куклы Жива бережно вплела пряди волос Ясии. И запечатала обряд каплей крови – алая искра жизни упала на грудь травяного подобия, превратившись в рубин и даруя ему временную жизнь.
Когда последняя травинка легла на место, Жива склонилась над ней, шепча слова древнего заклинания. Голос ее, прежде напоминавший перезвон колокольчиков на ветру, погрузился в глубину, стал низким и хриплым. С каждым словом вокруг куклы начинали плясать невидимые вихри, обволакивая куклу магией, сгущаясь вокруг неё. Внезапно кукла вздрогнула, затрепетала и начала расти, распрямилась, принимая очертания Ясии — лишь немного меньше ростом и с застывшим, неестественным выражением лица, лишенным всякого чувства.
До сих пор она и привыкла видеть себя именно такой. Куклой, лишенной воли, безропотно подчиняющейся судьбе. Но внутри нее росло ледяное отчаяние. Видя перед собой лишь неминуемый мрак, и осознав, что ее предали близкие сердцу люди, Ясия впервые ощутила острую необходимость спасти себя. Иначе, как она сможет помочь своей семье, обреченной на гибель рядом с такими «доброжелательными» соседями? Доверять им, как прежде, она больше не могла.
Леший, чьё лицо омрачала тень вековой хмури, резким свистом вызвал слуг леса. Из мрака вышли лисицы — не простые звери, а рожденные первым днем зимы при свете месяца. Шерсть их серебрилась, а в глазах сверкали льдинки. Бесшумные белые тени, не нарушающие лесного покоя даже своим дыханием, статной походкой приблизились к Хозяину леса. Одним лишь повелительным взглядом, Леший приказал им увести след ложной Ясии в самую глушь, заманивая назойливых воронов прочь от настоящей. Туда, где деревья смыкались кронами, а свет луны гас в частом переплетении ветвей. Их путь должен был привести к замерзшему озеру, где под ледяной коркой спали утопленники, всегда готовые к гостям и возможностям с ними позабавиться.
Юную деву ждала иная дорога, смертельно опасная, но единственно верная, чтобы избежать встречи с несметной ордой неупокоенных скелетов. Жива предложила провести девицу через тонкую грань миров, через коридор, что пролегал между явью и навью, жизнью и смертью.
Ясию быстро закутали в одежды, достойные княжны. Обернули в шубейку из соболя, тулупчик с подкладкой из ондатры. На голову наплели платок из чистой шерсти, поверх него — заячья шапка с ушами, тёплая, плотно сидящая по лицо. На еще подрагивающие руки натянули рукавицы из овчины. На ещё слабые ноги надели сапожки из войлока, с вышивкой по голенищу, точно для праздника. Всё это было слишком пышно для крестьянской дочери. Но Жива не спрашивала, достойна ли Ясия — просто одевала её, как облачают воина в доспехи перед схваткой.
Жива задержала руки на толстой косе Ясии – пальцы замерли, легчайшим касанием ощущая тугое плетение. Не просто прикосновение – словно считывала узор, вытканный в судьбоносной пряже.
— Искру мою, что роду твоему дарована, береги, — прошептала она, не поднимая взгляда. Ясия впервые поняла: Жива говорила не как ведунья. А как мать чужой судьбы.
Она опешила и застыла с полуоткрытым ртом. Крестьянка очевидно не ожидала таких слов от лесной колдуньи. «Искра» – это слово обожгло ее, как внезапный всполох плавени в темноте. Так называла жизнь её ба, шепча над колыбелью: «Каждому человеку дана своя собственная золотая нить судьбы, которая сплетается с сотнями других. Если у Макоши пряжа рвалась, то боги решали – бросить как есть или спаять её искрой. Наш род несёт эту искру сквозь года, как факел в непроглядной тьме. Береги её, дитя, ибо в ней божественная воля».
В такие моменты в воздухе едва уловимо появлялся звук ткацкого стана, будто кто-то невидимый работал в углу горницы. Челнок скользил по нитям, бёрдышко прибивало уток – ритмично, повторяя детсткое сбивчивое сердцебиение. Ш-ш-шурх. Тук. Скрип. Ш-ш-шурх. Тук. Скрип.
Но прежде, чем она успела вымолвить хоть слово, Жива резко переменилась в лице. Её глаза – ещё секунду назад глубокие, как лесные озёра – вдруг потускнели и стали почти обычными. Разве можно подумать, что цветущая и пышащая здоровьем женщина является Богиней?... Она взяла Ясию за плечи и мягко развернула к выходу. Дверь землянки отварилась, пропуская их наружу.
Ясия зажмурилась от внезапно яркого света луны. Когда она открыла глаза, перед ней предстало нечто необыкновенное и прекрасное. Высокая насыпь, поросшая мхом, поднималась из земли, как горб спящего великана. В ней было маленькое окошко и темная дубовая дверь. Зелёных бархат лишайников и серебристые прожилки плесени покрывали её неровные бока, складываясь в узоры, напоминающие древние письмена. На полотне расположились грибочки и высохшие головки цветов – мака, гвоздик и хризантем. Землянка не утопала в снегу. Сугробы почтительно не приближались к ней, оставаясь в стороне в трех шагах. Завороженная магией, всего на пару секунд, Ясия задержалась и провела ладонью по мягкому и влажному, черемному мху, тот на мгновение вспыхнул изумрудным светом и снова стал обычным.
Жива прищурилась, глядя вдаль, словно видела что-то, недоступное другим:
— Сила смертных велика, хоть и не все ведают об этом. Места, где людская жизнь кипит, впитывают их дух, их радости и горести. Часовня, к примеру — это место связи Яви и Прави. В них люди молятся богам, просьбы к небу направляют, за милости благодарят. Вера людская крепла, потому в местах таких становилось всяко к богам ближе.
Но баня... связана с миром мертвых. Не оттого, что скверной пропитывалась из-за родин.
Она немного помолчала, а потом добавила:
— Кроме начала пути, люди часто его и заканчивали в бане, то есть часто испускали свой дух. Ну, и нечисти полюбились пар и жар. Вот и получилось, что баня — это место связи Яви и Нави.
Вдали от ложного следа, окольными путями, сквозь колючие заросли и упавшие стволы, Жива привела Ясию к заброшенной бане. Зрелище жалкое, но, по обыкновению, таившее в себе великую древнюю тайну. Сруб, давно покосившийся и полуразрушенный, почернел от времени и сырости. Крыша прогнила и обвалилась в нескольких местах, являя взору лишь клочья звездного неба. Окна зияли пустотой, а рамы выгнили, превратившись в труху. Дверь, повисшая на одной скрипучей петле, жаловалась ветру на свою участь. Запах прелой листвы, сырой земли и тонкий душок тлена пропитали старые стены, создавая атмосферу запустения и забвения. И именно здесь, в этом убогом месте, лежала надежда Ясии на спасение.
— Не верь обманчивой ветхости, девица. Ей хоть и чуть более трех сотен лет, но проводница она лучшая на моем веку, — проговорила Жива, заметив сомнение в глазах Ясии. Глаза юной девы тут же расширились, в голове прикидывая, сколько же тогда веков самой Живе. — Здесь ты пройдёшь коридором, чтобы сразу оказаться у ледяного замка. Так будет быстрее и безопаснее. Даже богам незачем блуждать по Нижнему миру, если они не приставлены следить за ним. — Объяснила Жива, остановившись на пороге парилки, на черных, покрытых пятнами половых досках.
Она начала обряд с огня. В печи запылало что-то необычное — не дрова, не уголь, а костная стружка, собранная в полнолуние. Пламя стало фиолетовым, почти чёрным.
Пар поднялся густой, тяжёлый. Он оседал на коже холодом, пахнул мхом, гнилью и разложившейся плотью.
— Кровь открывает дорогу, — прошептала Жива. Она попросила девицу извлечь из личного скраба Лесьяров нож. Лезвие блеснуло в тусклом свете, отражая пляску огня в глазах ведуньи.
Не колеблясь, женщина провела ножом по ладони. Из раны сочилась не красная кровь, а золотистая водица, будто сгустившийся свет. Капли упали на доски, едва слышно зашипели, как капли из ковша на раскалённые камни, для поддачи пара. Ясия почувствовала запах — не железа, не меди, а горящего воска, смешанного с пыльцой весенних цветов.
Жива наполнила ковш своей кровью и вылила её в жестяной таз, стоящий посреди комнаты. Затем взяла веник из полыни и зверобоя — тот самый, которым обычно парятся, чтобы очиститься и оздоровиться. Теперь он служил другому — она окунула его в кровь и стала рисовать символы на стенах. Каждый след кисти оставался на дереве, словно прижжённый. Воздух стал плотнее, будто в бане стало меньше места.
Леший, оставаясь снаружи бани, следил, чтоб ничто живое или мертвое не потревожило обряд. Он чувствовал приближение мертвецов, чуял их смрадное дыхание за версту.
Ясия, словно кожей это почувствовала, выпросила у Живы мгновение на прощание с Лешим. Подошла к нему, обняла крепко, и утонула в знакомом тепле. Ростом он был с её отца. В человеческом обличье Леший являл собой складного деревенского мужика, с бородой цвета спелого льна и ясными, как лесные ключи, глазами. Но за этой простотой скрывался вечный страх подхватить бородавку, иль чирей, али ячмень – любую хворобу, что могла прицепиться к лесному духу. Вечно его мучил утин* (боль в крестце*), икота, чемер* (острая боль — поясничная, головная, в животе, конская «падучая» болезнь*). И боялся он ужаления всякой козюльки: хоть ужицы, медяницы, сарачицы. Всегда шептал заговоры от худого часа, порчи и сглаза. Будто уже на своей шкуре испытал тяжкую долю. Потому, наверное, и прикипел к знахарке Живе, которая давным-давно вырвала его из лап неминуемой гибели с помощью мертвой и живой воды. Возможно потому, он боялся почти всего, потому что ему однажды уже пришлось умереть. Сам Леший о том сказывал, с трепетной любовью и уважением обращаясь к жене, хранил теплые воспоминания даже о тех трудных временах.
Как ни странно, пил он парное молоко и ел свежий хлеб по утрам с нескрываемым удовольствием, словно оправдывая легенды о подношениях Хозяину леса. Правда, ни коровы, ни хлебной закваски у них не было, значит, таскал у кого-то из ближайших деревень – а это от снежной чащи, как минимум, в трёхстах верстах, а то и больше. Но с его-то способностями лесного духа было расплюнуть, даже такое расстояние он мог преодолеть в мгновение ока. И всё-таки Ясия решила: Дрожун Дремуткин — хороший и не такой страшный.
— У страха только глаза велики, правда, Леший?
Она говорила больше для себя, ища опору и поддержку в его присутствии. Но Леший, вслушиваясь в её слова, вдруг осознал, что сам нуждался в напутствии. Он молчал, но в глазах его вспыхнуло понимание. Ясия, простая смертная, не зная того, учила его мудрости... Он хмыкнул, слегка потрепал её по волосам и подумал: «Диво, как похожа на отца...» – мысль застряла в его голове, словно колючка чертополоха.
С каждой секундой в нем пробуждалась древняя сила, преображая его. Кожа твердела, покрываясь толстой, слоистой корой, словно древесной броней, защищающей от ударов. Руки вытягивались, обрастая узловатыми, дубовыми сучьями, способными сокрушить кости врагов. Он был готов на всё, чтобы защитить её, тем самым хоть толикой облегчить груз вины за то, что не смог уберечь друга, её отца.
Когда Ясия вернулась в баню, Жива уже успела очертить круг на полу и разбросать туда пригоршню костей. Казалось, они легли хаотично, но в беспорядке угадывался тайный узор. Ясии померещилась «перуница», переплетение троп судьбы, искра света, пробивающаяся сквозь кромешную тьму. Но разгадать подлинный смысл этой костяной вязи могли лишь сами боги, ее создатели, постигшие тайны мироздания.
Воздух вокруг круга загустел, исказился, словно вода под воздействием невидимой силы. Тишина звенела, давила на барабанные перепонки. В центре круга разверзлась тьма – зияющая черная дыра, вход в Навь, в царство мертвых. Бездна манила и пугала. Оттуда хлынул ледяной ветер, пронизывая до костей, и запах разложения, словно из разрытой могилы. Врата были открыты...
А тепло от отвара всё ещё по нутру Ясии разливался, аж до самых пяток. Оно и бодрило, и боль унимало, легче ноги несли. Отмерено ей всего ничего – до рассвета. Надобно было после этого в тепле отлежаться, чтобы совсем оправиться. Да только чует сердце, не ждёт её там ни перины мягкой, ни печи тёплой. Ледяная крепость, что с ней взять... точно не тепла.
— Шагай прямо. Не оборачивайся. Не медли. Не вздрагивай. Каждая жила должна быть натянута струной. Услышишь знакомый голос — не верь. Души здесь личины примеряют, голоса копируют, дабы смутить тебя. Коли не будешь следовать моим словам, навеки сгинешь в мире нави.
Повинуясь приказу Живы, Ясия шагнула в круг, и мир вокруг схлопнулся, бездна тут же поглотила её. Она оказалась в бесконечном лабиринте кривых зеркал. Не стены то, а искажённые отражения, тянущиеся в никуда, где всё казалось вывернутым наизнанку.
Вокруг неё, словно тени, скользящие по потускневшим зеркалам, мелькали духи странников. Безликие, бесплотные, но тянущие к ней руки, скрюченные пальцы, умоляющие взгляды, безмолвные мольбы. До нее доносились их не разборчивые слова, шепот, проникающий в самое сердце, обещания покоя, забвения, избавления от всех страданий. Они вели её по извилистому коридору, искажая реальность, отражая её собственные страхи и сомнения. В каждом зеркале – её прошлое, её страхи, её надежды, её самые сокровенные тайны. Они показывали ей призрачные образы: детство, обиды, потери, которые она хотела забыть, но которые вновь и вновь всплывали, терзая душу.
И вдруг, среди этого хаоса, она услышала родной голос. Голос бабушки, такой ласковый, что от одного его звучания сердце замирало. Бабушка помогала дочери Ладе с уходом за первенцем. Пела Ясии колыбельные, рассказывала сказки, те самые, что хранили истории предков и их знания о богах, доброй нечести. Её голос звучал так мягко, что Ясия едва сдерживала слёзы, вспоминая, как бабушка обнимала её, укрывая от всех невзгод. И как объятья грели её душу.
А потом... потом раздался голос дедушки, полный забавных шуток и доброго смеха. Он подшучивал над женой, называя её «ворчуньей». А она бранила его за любовь к выпивке — Юженьская пагубная привычка. Его смех, такой заразительный, такой жизнерадостный, заставлял забыть обо всём на свете.
Эта голоса прошлого пытались остановить её, заманить в ловушку сладкими речами о воспоминаниях. Но она помнила, что они уже умерли, прожив свой человеческий срок. Поэтому не на минуту не остановилась, мысленно поблагодарив Живу за напутствие.
А затем она услышала тихое, словно издалека донёсшееся: «Зайчик серенький...» И в тот же миг сердце её пронзила острая, невыносимая боль, от которой перехватило дыхание и мир померк на мгновение.
— Три раза луна на небе смениться успела, а я всё никак не ворочусь... Прости меня, дурака. Пал я от мертвяка в лесной чащобе. Глупо пал, окаянный — не увидел удара скверны. Выбила нечисть топорик из рук... тот самый, на котором буквицы твоя матушка выцарапала. Потерял я топорик. И вас... навсегда потерял.
Она слушала, лихорадочно перебирая в памяти каждое слово, каждую интонацию, пытаясь ухватиться за малейшую фальшь. Но всё — и тембр голоса, и выбор слов, и даже лёгкая хрипотца – всё было до боли похоже на отца. Горячие слёзы сами собой покатились по щекам, обжигая кожу.
В голове, как набат, звучали слова Живы. Но страх иного рода, липкий и холодный, сковал. А вдруг... вдруг и правда пал батюшка в лесу том? Вдруг больше никогда, ни единого раза не доведётся ей услышать отцовский голос, не взглянуть в его добрые глаза? Вдруг это последняя ниточка, связывающая её с прошлым, с домом, с тем, что она так отчаянно пытается сохранить в своём сердце? И эти мысли — словно ржавый кинжал, с хрустом вонзились в самое сердце. Что, если сейчас уйдёт — лишит себя единственной возможности проститься, сказать последнее «люблю», запомнить навеки тепло его голоса? Невидимый кинжал провернулся в ране, разрывая плоть, влеча за собой новую, оглушительную волну боли, от которой потемнело в глазах. Позабыла она про наставления Живы, про опасность, что таится в этих зеркальных застенках.
— Помнишь, как мы с тобой у речки нашей сидели, у дуба старого, что однажды Перун громом опалил? Ты тогда ещё совсем маленькая была... Я тебе байки сказывал про леших да водяных, а ты ушками слушала да наивными очами хлопала, каждому слову верила... Помнишь, как я тебя на ловлю с собой брал? Хоть ты и ворчала, что червяков копать противно, зато как карасиков тягала – любо-дорого глядеть! А пироги матушкины, с смородой, брусникой да клюковкой? Ты их боле всего на свете любила... Ох, доченька, как время летит-то... Всё это было, всё то сплыло... Но ты не дай тому сгинуть. Береги в сердце своем, передай детинушкам своим, чтоб помнили род свой.
Она судорожно вздохнула, пытаясь унять дрожь, сотрясавшую всё её тело. Нос предательски шмыгнул, и она, не разбирая, вытерла слезы и сопли рукавом шубейки. Как же горестно, как невыносимо было слышать эти слова, словно каждое из них вырывало кусок живого сердца. Губы её беспомощно дрожали, не в силах вымолвить ни слова, ни вздоха, ни мольбы. Словно вчера это было, словно сейчас она видит его лицо, залитое закатным солнцем. И ей отчаянно захотелось снова стать маленькой девочкой, прижаться к отцу и ни о чём не думать.
— Прошу тебя, зайчик серенький. Не покидай меня здесь одного, в этой проклятой глуши. Здесь студено, доня, до костей пробирает, и тоска такая грызёт по вам с маменькой и Микулкой, что впору волком взвыть. Горестно мне без вас, кровинушки, словно сердце вырвали. Не дай сгинуть в этой темени, не дай забыть, как ты озорным смехом мой мир озаряла... Ты – кровь моя, плоть моя, надежда последняя... Подь ко мне, обними... дай почувствовать, что я не один в этом месте поганом...
Она слушала отца, его слова, пока горькие слезы не иссохли на лице, пока сердце не окаменело от боли, пока в душе не поселилась пустота, равная этой бесконечной тьме вокруг. Она слушала, зная, что может заплатить за это страшную цену — возможно, свою душу, возможно, свою жизнь. Но не могла иначе, потому что безмерно скучала. Душа изныла, словно в клеть запертая, измаялась скрестись. Выслушав речь до конца, она с трудом заставила себя двинуться дальше, каждый шаг давался с неимоверной тяжестью.
— Али я тебя рохлей вырастил? Али учил от напастей убегать? Ты — крепка девка, со всякой напастью сладишь, всяку беду осилишь. А-ну, иди сюда, Ясия! Отчего бежишь, от папки-то?
В груди Ясии все сдавило, словно камень положили. Дыхание сперло, будто снова кто-то за горло схватил и начал душить. Воля к жизни подхлестнула, со всей прытью она рванула вперед, испить вольного воздуха в яви. Ноги, как бешеные, сами понесли её дальше.
Тем временем Леший, взревев утробно, словно раненый вепрь, бросился в сечу с мертвяками. Ярость на самого себя клокотала в нём, заглушая страх, заставляя забыть о прежней трусости. За долгие годы бездействия, за трусость, что стоила жизни его другу. Хоть и не водилось прежде дружбы с смертными, не пристало им это. Лесьяр был совсем другим. Перещеголял своей мудростью, как подмастерье превзошедший мастера. К мнению его Леший прислушивался, как положено младшему перед старшим. Слова Лесьяра, брошенные в пылу ссоры, жгли сейчас всё нутро сильнее огня: «Твой лес скелетами кишит, смиренно меркнет под грудой костей, а ты и глазом не моргнёшь! Да такого труса в друзьях держать – себя не уважать!»
Он рвал из земли молодые ели, словно хворост, и швырял их в наступающую мертвечину. С треском ломались кости, хрустела гнилая плоть под ударами грубых стволов. Мертвецы падали, сбитые в кучу, словно скошенная трава. Каждый удар Лешего был полон ярости, древней силы, что клокотала в его жилистой, древесной утробе, – силы, которую он так долго сдерживал. За друга своего смертного, за честь леса родного.
И ведь прав был Лесьяр! Долгое время, подбитый страхом, он и носа не смел показать в лес свой, как заполонили его мертвяки. Сердце обмирало, дрожь колотила. Настоящий Дрожун Дремуткин, будь неладно то имя, придуманное самим Лесьяром! Так думали все, кто его знал. Даже Жива, видавшая мужа в разных переделках, диву давалась, как он прежде в сторонке стоял. И теперь, в этой яростной битве, он пытался доказать, в первую очередь, себе, что он не трус и еще способен всё исправить.
