38 страница14 мая 2026, 18:00

Глава 38. Легенда о близнецах

В те времена зимы были длиннее, а ночи — гуще. Мир ещё не состарился настолько, чтобы забыть вкус чудес, но уже успел достаточно повзрослеть, чтобы их бояться. Люди жили оседло, ставили частоколы из заострённых брёвен, жгли костры не только для тепла, но и для света, ибо тьма тогда кишела не столько зверьём, сколько отголосками древних сил, что ушли, но не исчезли.

В самом сердце северных лесов, где сосны упираются вершинами в вечно хмурое небо, стояла деревня Пьятра-Брада. Назвали её так за серые валуны, что торчали из земли по краям пашни, словно зубы великана. Люди там жили суровые, работящие, до поту и мозолей. И, как водится во всех дремучих местах, знали они, что за околицей, в самой чаще, жила Дакия.

Дакия не была одной из них. Она пришла в лес много лет назад, и никто не мог сказать — откуда. Сама поставила избу на краю болота, сама знала травы, заговаривала кровь и находила воду там, где её не чуяли даже самые старые колодцы. К ней ходили тайком, когда припирала нужда: когда корова переставала доиться, когда хворь присасывалась к дитяти, когда суженый пропадал без вести. Никто не похвалялся этим, но и не гнали Дакию прочь — нужда была сильнее страха.

А потом случилось то, чего никто не ждал. Дакия, жившая одна столько лет, что её уже привыкли считать бесплодной, как лесная сушь, понесла. И когда пришло время — разрешилась от бремени близнецами.

Весть разнеслась по Пьятра-Брада быстрее пожара. Повитуха, которую кликнули в самую глушь, вернулась в деревню белая, как первый снег, и долго не могла вымолвить ни слова, отпаивая себя хлебным вином.

— Что там? — приступали к ней бабы. — Чего молчишь? Уроды?

Повитуха перекрестилась трясущейся рукой.

— Хуже, — выдохнула она. — Красивые.

И поведала. Девочка родилась с волосами цвета осенней рябины — ядерно-рыжими, словно сама земля выплеснула на неё всю свою силу. Глаза же у неё были тёмные, как ночь без единой звезды, и глядели они не по-младенчески — тяжело, будно видели больше, чем положено видеть только что явившемуся в мир. Мальчик же вышел светом в свет. Волосы его горели золотом, как яркое солнце в зените, а глаза оказались голубыми — такими чистыми и прозрачными, словно в них отражалось само небо, которое он только что покинул, явившись в этот мир.

— Она землю родила, — шептали бабы, крестясь, — и небо. Не бывает так просто. Не от человека это.

— От демона, — вынес приговор кто-то из мужиков. — Потому и мужа никто не видал. Потому и живёт одна, в лесу, якшается с нечистью.

И пошло-поехало. Чем дольше судачили, тем страшнее становились россказни. Вспомнили всё: и как у Дакии звери из рук ели, и как она на болото ходила без дороги и не тонула, и как однажды вылечила парня, которого уже похоронили. Решили: не иначе как тёмной силой всё делалось. А раз так — и дети её такие же. Родятся с такой отметиной — значит, уже проданы. Значит, силу свою переняли. И вырастут — такое натворят, что мало не покажется.

Старостой в те годы была бабка Агапа. Старая, сухая, как прошлогодняя трава, но с глазами острыми, как кремень. Пережила она троих мужей, семерых детей схоронила да ещё с десяток внуков — мор косил тогда деревню каждую осень. Осталась одна, но разум имела твёрдый, и слово её было законом. К ней и пришли.

— Вели, староста, — зашумели мужики, потрясая топорами. — Пока не поздно, пока они малые, силу не набрали. Ведьму — на костёр, а щенят её — в болото, покуда не опоганили землю.

Агапа слушала молча, теребя край плата. Долго слушала. А потом поднялась — и все разом замолкли.

— Дурачьё, — сказала она тихо, но так, что каждое слово вонзилось в каждого. — Бога гневите своими речами. На болото? Самих бы вас туда.

Помолчала, обвела взглядом притихшую толпу.

— Ведьму — да, — выдохнула она наконец. — Тут вы правы. Нельзя такую силу в лесу оставлять. Но дети... дети — не виноваты. Бог их такими создал, али демон — не нам решать. Нам решать, какими они вырастут.

И велела: детей забрать. Принести в деревню, в дом к ней, к Агапе. Никто другой не захотел брать на себя грех — приютить отродье демоническое. А Агапе терять было нечего — всех своих уже похоронила, и гнева божьего она не боялась. Если Бог хотел её наказать, думала она, у него было много случаев.

В ту ночь в лесу горел костёр.

Дакию привязали к столбу, обложили хворостом. Она не кричала, не проклинала, не выла на луну, как ждали от неё перепуганные мужики с факелами. Она стояла молча, глядя поверх их голов, и ждала. А когда в толпе показалась Агапа, несущая на руках два крошечных свёртка, Дакия ожила в первый и последний раз за эту ночь.

Глаза их встретились.

Агапа подошла близко — ближе, чем позволял страх. В свёртке, что лежал на правой руке, кряхтела рыжая девчонка. Она не плакала, нет. Она издавала странные звуки — скорее похожие на воркование, на радость. Словно ей было хорошо, словно она чувствовала тепло чужих рук и не ведала, что происходит. Агапа глянула на неё и перевела взгляд на левую руку.

Мальчишка с золотыми волосами молчал. Не издал ни звука. Но по щекам его, освещённым пламенем костра, катились слёзы. Крупные, прозрачные, они падали на пелёнку, и он не отрываясь смотрел на мать. Смотрел так, словно понимал всё. Словно запоминал каждую чёрточку её лица, освещённую неровным светом огня.

Дакия улыбнулась.

Не мужикам с топорами, не толпе, что жаждала её смерти. Своим детям. Девочке, что радовалась теплу, и мальчику, что плакал, но не кричал.

— Смотри на меня, сынок, — сказала она тихо, и голос её прозвучал ясно, словно рядом не трещало пламя. — Запомни. А ты, дочка... Радуйся. Ты всегда умей радоваться.

Больше она не сказала ни слова. Только кивнула Агапе — коротко, почти незаметно. И староста кивнула в ответ. Уговор был немым, но крепче любого писаного слова.

Агапа развернулась и пошла прочь от костра, прижимая к себе детей. Сзади взметнулось пламя, загудело, завыло — это подожгли хворост. Но она не обернулась. Только прибавила шагу, чувствуя, как тяжело бьются два маленьких сердца возле её груди.

Девочка всё кряхтела и ворковала, словно играла с огнём. Мальчик молчал и смотрел в тёмное небо, по которому плыл дым от костра, унося с собой душу его матери.

Много лет прошло с той страшной ночи.

Огонёк — так прозвали рыжую девчушку в деревне — росла, словно само солнце поселилось в Пьятра-Браде. К двенадцати годам она стала настоящей красавицей: волосы её пылали так ярко, что даже в пасмурный день казалось, будто вокруг неё разлит свет, а тёмные глаза смеялись постоянно, заглядывая в самую душу. Она бегала босиком по росе, хохотала звонко, как лесной ручей, и дети всей деревни ходили за ней табуном. Огонёк умела находить птичьи гнёзда, знала, где самая сладкая земляника, и могла уговорить любую собаку не кусаться, а ласкаться.

Взрослые же, глядя на неё, криво улыбались и отводили глаза. Дети не помнили того костра — они тогда ещё не родились или были слишком малы. А взрослые помнили. Помнили запах горелого мяса, который ветер нёс от леса целых три дня. Помнили, как трещали дрова и как молчала та, кого они жгли. И хотя девочка была светлая и чистая, каждый раз, видя её рыжие волосы, кто-то из стариков вздрагивал, вспоминая зарево над лесом.

Брат её был иным.

Ясень — другой клички ему не дали, только это, за глаза цвета утреннего неба — рос тихим и тяжёлым. Казалось, он вобрал в себя всю горесть мира, что не досталась сестре. Если Огонёк порхала мотыльком, видя только то, что у неё перед носом — ягоду, котёнка, улыбку, — то Ясень смотрел так, будто видел всё сразу. Видел, как сосед тайком ворует сено у вдовы. Видел, как бабы шепчутся за спинами, прикрывая рты платками. Видел ненависть в глазах тех, кто когда-то держал факелы.

И никогда ничего не забывал.

Ни взгляда матери, той последней ночью, когда она смотрела на него сквозь пламя. Ни радостных криков мужиков, когда костёр занялся по-настоящему. Ни того, как пахнет страх — смесью пота, перегара и злобы, которая прячется за праведным гневом.

Агапа растила их как умела. Кормила, обстирывала, учила молитвам (тем самым, старым, вырезанным из корня) и тому, как выжить в этом мире. Но с каждым годом староста всё больше сдавала: спина гнулась, руки тряслись, глаза тускнели. И чем слабее становилась старуха, тем злее шептались в деревне.

— Видали? — шипели бабы у колодца. — Силу тянет из неё, выродок этот. Не иначе как душой питается, пока старуха тает.

Забывали при этом, сколько лет Агапа уже на этом свете прожила. Забывали, что срок её вышел по-человечески, по-старости. Легче было думать, что виноваты дети Дакии, чем признать: время просто берёт своё.

Дети тем временем росли, и силы их крепли.

Никто в деревне не знал об этом, кроме самой Агапы. Она видела, как по ночам в избе становится светлее — это золотые волосы Ясеня начинали мерцать, когда он не мог уснуть. Видела, как Огонёк шепчет что-то травам, и те тянулись к ней, даже сорванные. Видела, как близнецы понимают друг друга без слов, и как дрожит воздух вокруг них, когда они ссорятся. Но молчала. Берегла тайну, как берегла и их самих, — грудью, последними силами.

А потом Агапа почила.

Тихо ушла во сне, и утром близнецы проснулись сиротами во второй раз.

Вот тогда всё и переменилось.

Огонёк, вся в слезах, вышла на улицу — и женщины деревни тут же обступили её, запричитали, погладили по голове, сунули в руки краюху хлеба, тёплое молоко.

— Бедная ты наша сиротинушка, — причитали они, вытирая ей слёзы своими грубыми фартуками. — Как же ты теперь, светлая наша, без бабки-то?

Ясеня никто не обнимал. Никто не совал ему хлеба. Когда он появился на пороге, разговоры стихли, взгляды потупились. Мужчины отворачивались, женщины поджимали губы и оттаскивали подальше своих детей.

— Иди себе, — буркнул кто-то. — Не маячь.

Огонёк не замечала этого. Вернее, не хотела замечать. Она привыкла к любви, к тому, что все вокруг добрые и хорошие, что жизнь — это ягоды, солнце и смех. А брат её... брат всегда был рядом, всегда молчаливый, всегда серьёзный. Ну и что? Он же её брат, она его любит, и все вокруг тоже любят, разве может быть иначе?

Может.

Через месяц после похорон Агапы Ясень пришёл домой поздно вечером — весь в синяках, с разбитой губой и кровоподтёками на скулах. Одежда висела клочьями, на руках — глубокие царапины, будто его тащили по кустам волоком.

Огонёк сидела у окна, плела венок из ромашек и напевала что-то весёлое. Увидев брата, она замерла. Венок упал на пол. Цветы рассыпались.

— Кто?... — выдохнула она. — Кто это сделал?

Он вошёл в избу, тяжело опустился на лавку и долго молчал. Потом поднял на неё глаза — голубые, ясные, в которых отражалось всё сразу.

— А ты не знаешь? — спросил тихо. — Ты правда не видишь?

И Огонёк впервые в жизни почувствовала, как мир трескается пополам. Потому что она вдруг поняла: она не видела. Ничего не видела. Всю жизнь не видела.

— Тебя... — голос её дрогнул. — Это всё время... они тебя?

Ясень не ответил. Отвернулся к стене, и в свете лучины его золотые волосы казались тусклыми, почти пепельными.

А за окном, в темноте, ещё слышались приглушённые голоса мужиков, расходившихся по домам после «праведного дела» — проучить выродка, чтоб не смотрел так, будто он лучше всех, будто знает про каждого всё. Чтоб знал своё место.

Огонёк сидела не двигаясь, и впервые в жизни её тёмные глаза не смеялись. Они становились такими же глубокими и страшными, как та ночь, о которой она не помнила, но которая текла в её крови вместе с рыжим огнём матери.

Огонёк всё так же улыбалась на людях. Смеялась звонко, заплетала рыжие косы, помогала по хозяйству и говорила ласковые слова. Но это было притворство — тонкая береста, которой она прикрывала то, что зрело внутри.

Каждую ночь, едва деревня погружалась в сон, она сбегала из дома. Туда, где когда-то стояла изба её матери — на край болота, куда никто из деревенских не совался. Там, среди гнилых кочек и замшелых стволов, Дакия когда-то черпала свою силу. И туда же, повинуясь зову крови, приходила теперь дочь.

Ясень не ходил с ней. Ему и так доставалось каждый день — синяки, плевки в спину, злые шёпоты. Ловить на себя ещё и подозрения в ночных вылазках было бы глупо. Да и не звала его сестра. Она уходила одна и возвращалась под утро — с мокрыми подолами, горящими глазами и новыми знаниями, которые тлели в ней, как угли под золой.

Удивительно, но её ни разу не поймали. Ни одна собака не залаяла, ни один мужик, вышедший по нужде, не заметил рыжей тени, скользящей вдоль околицы. Огонёк будто знала — наперёд знала, — кто и где окажется, в какую сторону смотреть, когда затаиться. Будто сама тьма укрывала её от чужих глаз.

Прошло два года.

Сила в ней росла — шире и глубже, чем у матери. Дакия умела заговаривать раны и находить воду. Огонёк же начинала слышать голоса ветра и видеть то, что ещё не случилось. Сама она этого не понимала — просто делала, как подсказывало нутро. Но Ясень видел. Он всегда видел больше других.

— Зачем ты туда ходишь? — спросил он однажды ночью, когда сестра вернулась на рассвете, дрожащая, но довольная. — Если поймают — сожгут. Как мать.

Она посмотрела на него долгим взглядом — тёмные глаза без единой искры смеха.

— Будущее мне больше не кажется светлым и ясным, братец, — ответила тихо. — Я вижу его иначе. Там много тьмы. Нам нужна сила. Чтобы никто не посмел нас больше обидеть.

Ясень покачал головой, но спорить не стал. Вместо этого он по ночам при свете лучины листал книги, что оставила Агапа — старые, кожаные, с выцветшими буквами. Про то, как обуздывать силу, как не сгореть изнутри, как направлять её, а не тратить впустую. Он учился контролировать прошлое, что само текло в его жилы, — и ждал.

Им исполнилось по пятнадцать.

В деревне это был возраст, когда девок начинали сватать, а парней — ставить в ряд женихов. И Огонёк, при всей своей дурной крови, была первой красавицей на много вёрст вокруг. Парни выстраивались в очередь — кто с подарком, кто с ласковым словом, кто просто мялся у калитки, краснея и заикаясь.

Она всем отказывала. Спокойно, с улыбкой, но твёрдо.

— Кроме брата, мне никто не нужен, — говорила она, и парни уходили несолоно хлебавши.

Зря она это сделала. Зря не подумала, что у отказа тоже есть цена.

Один из них — Кодрин, сын мельника, которому она отказала в двадцатый раз — озлобился не на шутку. И решил, что коли девка неймётся, так надо бить по тому, кто у неё дороже всех.

Ясень вернулся вечером — его принесли. Сам дойти не мог.

Огонёк выскочила на порог и замерла. Брат лежал на траве, и крови на нём было больше, чем чистого места. Лицо превратилось в сплошной синяк, рука висела плетью, рёбра, кажется, тоже были сломаны. Дышит — и то ладно.

В тот вечер она впервые не заплакала.

Она стояла над ним, и глаза её — те самые чёрные, что когда-то смеялись миру — стали бездонными. Страшными. Пустыми.

— Братец, — сказала она тихо. — Я больше не хочу улыбаться.

А над деревней в ту ночь поднялось такое, чего не видывали даже старики.

Ветер взвыл так, что срывало крыши. Волки подошли к самым околицам и выли — не охотничьим, а каким-то иным, протяжным воем, от которого у людей кровь стыла в жилах. Вороны чёрной тучей закружили над Пьятра-Брадом, и крик их резал уши, как ножом по стеклу.

— Дакия! — запричитали бабы, крестясь. — Дакия вернулась, дух её гневный!

— Какая Дакия, старая дура! — рявкнул мельник, отец Кодрина. — Это щенок её белобрысый беснуется! Думает, раз сила в нём открылась, так мы испугаемся?

Но испугались все. Собрались у старосты — нового, молодого, который боялся собственной тени пуще, чем волков.

— Жечь надо, — вынес вердикт мельник. — Быстро, пока не опомнились. Пока девка в силу не вошла — а она войдёт, если братца её прижать. У них это, у близнецов, кровное. Сгорит один — другая обессилеет.

— Девку жалко, — пробормотал кто-то.

— Судьба у неё такая, — отрезал мельник. — С демоном связалась — значит, и гореть с демоном.

Решение приняли почти единогласно. Только пара старух, помнивших Дакию и уговор с Агапой, промолчали, поджав губы. Да их никто и не спрашивал.

Никто не видел, как Огонёк, метнувшись за водой к колодцу, вдруг замерла на месте. Глаза её остекленели, дыхание перехватило. Перед ней, как наяву, встала картина: мужики с факелами крадутся к их избе, пламя лижет стены, брат мечется внутри, а снаружи — никого, кто бы спас.

Видение. Будущее. И времени почти нет.

Она опрометью кинулась в дом.

— Братец! Вставай! — зашептала, тряся его за плечи. — Скорее!

Он открыл глаза — мутные, ничего не понимающие.

— Что? Зачем? Сестрица, ночь же...

— Вставай, говорю!

Она уже хватала самое нужное.

Отцовский оберег — единственное, что осталось от него: серебряный месяц с тремя каплями, выбитыми на внутренней стороне. Книги Агапы — тяжёлые, кожаные, с мудростью, что должна была спасти брата. Краюху хлеба.

И нож матери.

Он лежал на дне сундука, и когда Огонёк взяла его в руки, ладонь будто обожгло. Этот нож впитал столько всего: кровь матери, кровь детей, которых она приняла, кровь чужаков, что приходили со злом. Вся жизнь Дакии была в этом лезвии — и теперь оно должно было защитить её сына.

Всё это она сунула брату в руки, подтолкнула к окну, выходящему в лес.

— Беги.

— А ты? — Ясень наконец начал понимать, но не до конца. Он видел прошлое, но не будущее. Для него это было сейчас — тёмная ночь, сестра, боль во всём теле.

— Я догоню, — улыбнулась она. Впервые за долгое время — той самой, прежней улыбкой, светлой и ясной. — Только беги.

Он хотел возразить, хотел остаться, помочь — но она уже распахнула окно и подтолкнула его к спасительной тьме. А в следующую секунду из тени шагнули они — волки. Огромные, серые, с горящими глазами. Те самые, что выли у околиц. Те, что обещали Дакии много лет назад беречь её кровь.

Ясень замер, но звери не тронули его. Только окружили плотным кольцом, готовые вести, защищать, рвать любого, кто приблизится.

Он обернулся в последний раз.

Огонёк стояла на пороге дома. В темноте её рыжие волосы казались алыми, как кровь. Она смотрела на брата — и столько любви было в этом взгляде, что у Ясеня оборвалось сердце.

— Живи, — одними губами сказала она. Подошла, легко коснулась губами его макушки, пахнущей дымом и травами. — Ты должен жить.

А потом повернулась к волкам и коротко бросила:

— Гоните.

Серый клубок рванул в лес, унося с собой раненого, ничего не понимающего мальчишку. А Огонёк шагнула обратно в дом.

Она не убежала. Она выбрала иначе.

Когда мужики с факелами подошли к избе, дверь была открыта. На пороге стояла она — рыжая, с чёрными глазами, в которых больше не было ни страха, ни боли. Только знание. Только воля.

— Заходите, — сказала тихо. — Я вас ждала.

Они оробели на миг. А потом мельник махнул рукой, и факелы полетели в сухую солому, которой был обложен дом.

Пламя взметнулось до небес.

И тогда заговорила она.

Голос её не кричал, не визжал — он лился, проникая в каждую душу, в каждый камень, в каждую травинку на много вёрст вокруг. Её слышали все. И те, кто стоял у костра. И те, кто прятался по избам. И те, кто рвал когти в лесной чаще.

— Слушайте меня, люди Пьятра-Брада! Слушайте и запоминайте! Вы сожгли мою мать — она не прокляла вас. Вы задушили Агапу — она ушла молча. Вы били моего брата — он терпел. Но я — не они!

Пламя лизало её ноги, подбиралось к подолу, но она стояла ровно, и голос её не дрожал.

— Я — последняя дочь Дакии. Я — та, кто видит будущее. И я вижу ваше! Отныне и до скончания веков лежит на вас проклятие! Вы хотели тьмы — так получите её! Пока в ваших сердцах живёт злоба — не видать вам покоя! Ни вам, ни детям вашим, ни внукам, ни правнукам! Станете вы детьми ночи, рабами своей же злобы! Кто из вас чист сердцем — тот человеком и останется, но на один только миг! А кто темен — тот зверем лютым на веки вечные! И не будет вам исхода, пока не научитесь добру!

Она перевела дух — и заговорила снова, уже тише, но так, что каждое слово врезалось в память намертво.

— А род наш, род Хауэллов, отныне проклят вами же! Брат мой, Андреус, унёс мою силу в себе. Теперь ему открыты все времена — прошлое, настоящее, будущее. И он сойдёт с ума, мечась между ними, ища тех, что спасут его от безумия! А дети его, и внуки, и правнуки — в каждом поколении будут рождаться двое. И лишь один доживёт до старости. Второй будет умирать молодым, забирая на себя тяжесть проклятия, чтобы род не прервался вовсе! И пока хоть капля нашей крови течёт в жилах — проклятие это живо!

Она засмеялась — страшно, громко, перекрывая треск огня. Каждому проклятию есть цена, и она заплатила собственным братом, который сможет жить.

— Это вам за мать! За Агапу! За брата! За меня! За всё!

Пламя сомкнулось над ней.

И тогда жители Пьятра-Брада закричали. Все разом. Схватились за головы, попадали на землю, завыли — кто по-человечьи, кто по-волчьи. Тела их ломало, кости трещали, меняя форму, души рвались пополам между человеком и зверем.

В ту ночь деревня перестала быть деревней. Она стала логовом.

Одни навсегда остались волками — самыми свирепыми, самыми беспощадными, собравшись в стаи, что веками будут держать в страхе эти леса. Другие могли принимать человеческий облик, но только на время — и только если в сердце их оставалась хоть искра света. Третьи метались между обличьями, не в силах найти покой.

А далеко в лесу, на краю болота, сидел на коленях мальчик с золотыми волосами и смотрел, как догорает зарево над деревней.

Он видел всё.

Видел, как сестра его улыбнулась ему в последний раз. Видел, как факелы летят в солому. Видел, как она стоит в огне и проклинает. Видел каждое её слово, каждый вздох, каждую слезу, что испарилась, не успев скатиться по щеке.

Он был далеко — и в то же время прямо там. Потому что теперь ему открыты все времена сразу. Прошлое наваливалось на него, смешивалось с настоящим, будущее вплеталось в это полотно дикими, безумными узорами.

Ясень засмеялся. И заплакал. И завыл по-волчьи, вторя своим новым братьям.

Вокруг него, в темноте леса, горели глаза — волки ждали своего нового вожака. Те, кого Дакия приручила когда-то давно. Те, кто выполнил свой долг — спасли одного, но не уберегли другую.

А над пеплом Пьятра-Брада, над лесами и болотами, над двумя проклятыми родами — людьми-зверями и детьми Хауэллов — вставало холодное северное солнце.

И не было ему дела до людских проклятий.

Так говорят старики в этих краях. И если вы встретите в лесу волка с глазами цвета ясного неба — знайте: может быть, это он, Джон Адреус Хауэлл, ныне величавший себя Григаном, что носит в себе все времена сразу и ищет покоя, которого нет. А если ветер донесёт до вас смех, слишком звонкий для этого мира, и мелькнёт меж деревьев тень с огненными волосами — остановитесь и помяните добрым словом Дарлинс Хауэлл, что сгорела заживо, но успела подарить брату вечность.

А возможно, это просто ветер шумит в кронах, напоминая о том, что было и не прошло бесследно.


Примечание от автора: 

Каюсь, глава маленькая, но я решила историю этих двоих отделить, потому что они требуют отдельного внимания, да и самой хотелось поскорее выложить хоть какую-то часть. Пусть эта глава станет той самой отправной точкой, из-за которой сюжет пойдёт по тропинке: "что, блядь, происходит?" или, наоборот, "а, теперь понятно, что за писец". Надеюсь, это часть не станет для вас каким-то грустным моментом, потому что не было любимых героев, но я вас уверяю, что следующая часть начнется с Эн. Такой мини спойлер дам, что вас ждут взрослые, отбитые на всю голову любимые герои (Боже, какой же там Римус).


Ещё хотела уточнить, как вам удобнее читать: Римус или Ремус, потому что сейчас для меня приятнее второй вариант, нежели первый, но если вы привыкли к рИмусу, то я оставлю его.

Всех с прошедшим праздником, буду рада почитать ваши комментарии)

38 страница14 мая 2026, 18:00

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!