11 страница17 сентября 2023, 11:35

Часть третья. Глава 1

Он умер и сейчас же открыл глаза. Но
                                  был он уже мертвец и глядел как мертвец.
                                                                    Гоголь

1

   Эти дни потом Корнилов вспоминал очень часто. Все  самое  непоправимое,
мутное, страшное, стыдное в его жизни началось именно отсюда.
   Была суббота, он отпустил рабочих раньше времени,  сбежал  с  косогора,
окунулся несколько раз в ледяную воду Алмаатинки, фыркая и сопя,  растерся
докрасна мохнатым полотенцем,  потом  в  одних  трусах  вбежал  в  гору  и
веселый, свежий залетел в палатку, оделся, поставил чайник, сел и  раскрыл
очередной номер "Интернациональной  литературы".  В  повести,  которую  он
читал, жили обыкновенные, похожие на всех и очень не похожие  ни  на  кого
люди, произносились обыкновенные слова, совершались обыденные  поступки  -
но все это каждодневное и будничное звучало  тут  совершенно  необычно,  и
Корнилов никак не мог ухватить, в чем же тут дело.
   Так, сидя перед плиткой, он прочел одну страницу, другую и задумался. И
вдруг его ровно что-то толкнуло. Он вскинул  голову  и  увидел  Дашу.  Она
стояла и глядела на него, платок у нее сбился набок.
   - Вас дядя Петя зовет, - сказала она.
   - А что такое? - спросил он вскакивая  (уже  много  времени  спустя  он
понял, что в те дни в нем попросту жило предчувствие беды, и, увидев Дашу,
он сразу понял: вот беда и пришла).
   - Не знаю, ему из города позвонили, - ответила Даша. - Он  вернулся  из
конторы и сказал: "Беги". А вас все время не было.
   Корнилов простоял еще с секунду, соображая, как и что, потом  осторожно
положил книгу на раскладушку, выключил плитку и сказал: "Ну, пошли".
   Но всю дорогу не шел, а бежал. Однако как вошел к Потапову, так сразу и
успокоился.  Все  здесь  было  как  всегда.  Горела   лампа-"молния".   На
полинявшей клеенке возле орденоносного самовара стояли бутылки  и  стопки.
Рядом с повеселевшим хозяином сидели двое - лесник с  лешачьей  бородой  и
завязанным горлом (угостили из кустов утиной  дробью)  и  бравый,  весь  в
кудельках, усач бригадир со строительства. Все они уже  выпили  и  глядели
орлами. "Так-таки-так" - чеканили дряхлые жестяные часики с огненным видом
Бородина, "так-таки-так" - и этот стрекот успокаивал больше всего.
   - А вот и наша ученая часть подошла, - сказал хозяин с таким видом, как
будто только ученой части этой компании и не хватало,  -  садись,  садись,
ученый, сейчас мы тебя тоже наделим. -  Он  поднял  бутылку,  поглядел  на
просвет и слегка поболтал ею. - Молодая хозяйка, - крикнул  он  весело,  -
что ж ты плохо потчуешь своих любимых-то?  Видишь,  на  донышке  только  и
осталось! Она ведь за эти черепки душу отдает, - обернулся он к гостям,  -
теперь нам и театров не надо: черепки посвыше. Так, Дашутка, а?
   Гости что-то весело загудели, а на столе появились графин и стопки.
   - Вот это уж по-нашему, - согласился Потапов. - Видишь? Тебе в графине.
- Он налил стопку всклянь и бережно, двумя бурыми  заскорузлыми  пальцами,
поднял и поднес ее Корнилову. - Попробуй-ка, Владимир Михайлович, - сказал
он почтительно, - она у меня особая, на лимонной корочке. Дух  чуешь?  Пей
на здоровьице. Целебная!
   Говорил  Потапов  дружески,  смотрел  на  Корнилова  с  легкой   доброй
усмешечкой, а все-таки что-то непонятное все вздрагивало и  вздрагивало  в
его голосе, и Корнилов сказал, что пить ему не хочется: только что поел.
   - Ну, как же ты отказываешься от моего  доброго?  -  спокойно  удивился
хозяин. - Нет, так у нас  не  полагается.  Пожалуйста,  уж  не  обижай.  -
Корнилов посмотрел на него и выпил. - Ну вот и на здоровьице,  -  похвалил
Потапов. - А теперь закуси. Эх и селедочка! В роте тает! С лучком!  Как  в
"Метрополе"! Есть такой ресторан у вас в  Москве?  Есть,  я  знаю!  Нас  в
осьмнадцатом как пригнали с фронта, в нем пшенкой и селедкой кормили.  Как
жрали-то! Видишь, когда еще о метро заговорили.
   - Вы меня звали? - спросил Корнилов.
   - Звал, звал, - добродушно ответил Потапов. - Вон  Дарью  спосылал.  Не
знаю только, где она столько пропадала. Перво дело -  ну-ка  выпей  еще  с
селедочкой! Вот так, молодец! Перво дело -  поднести  хотел,  а  второе  -
требуешься ты мне, друг милый, на пару слов. Ты что? Один, без начальства?
Они в Алма-Атах?
   - Да, а что?
   - Да вот находку без них сделали. Меч Ильи  Муравца  нашли.  Дожж  шел,
размыл бугор, он и вылез из глины. Расскажи-ка, - кивнул он леснику.
   Лешачья борода дотронулась до горла и просипела:
   - Очень замечательный меч. Клинок погнулся  маленько,  а  рукоятка  вся
цела: пальмы!
   - Он при вас? - спросил Корнилов.
   - Не. Объездчик увез. Завтра к обеду  обещал  завезти.  У  него  сын  в
пединституте на историка учится. Он  вот,  я  вам  скажу,  какой!..  -  Он
повернулся было к Корнилову, но тут Потапов махнул на него рукой.
   - Ну что ты тут будешь разобъяснять,  -  сказал  он  досадливо,  -  вот
возвратится его хозяин, тогда и будет разговор.  -  Он  вынул  из  кармана
старинные часы с вензелем, открыл, посмотрел  и  сказал:  -  Ну,  товарищи
дорогие, давайте еще по одной... и... а ты посиди-ка, - тихо  приказал  он
Корнилову.
   Все быстро выпили и вышли в сени.  Там  они  еще  поговорили  о  чем-то
своем, закурили, крепко руганули кого-то, и вдруг ржанула лошадь, хлопнули
ворота - это ускакал лесник. Потапов еще постоял немного на  дворе,  потом
вернулся в комнату, прямо прошел к столу, сел и взглянул на Корнилова.
   - Так вот, - сказал он, - арестовали Георгия Николаевича.
   - Что-о? - вскочил Корнилов и вдруг понял, что вот именно  этого  он  и
ждал.
   - Тише, не ори! Сядь! Да, арестовали. Зачем-то он на Или  очутился,  то
ли бежать хотел, то ли что. Там  его  и  забрали.  Квартиру  уж  без  него
опечатывали. Целый баул бумаг увезли. Вот. - Сказал и замолк.
   "Зачем   он   мне   это   говорит?   Провоцирует?   Угрожает?   Пугает?
Предупреждает?" - все это одновременно пронеслось в голове Корнилова.
   - А откуда вы это?.. - спросил он.
   Потапов неприятно поморщился.
   - Значит, знаю, раз говорю, - ответил он неохотно. - Позвонила одна. Их
вместе на Или забрали. Ее-то в городе ссадили, а его  в  тюрьму  провезли.
Вот такие дела.
   "Угрожает? Провоцирует?" Но, взглянув на печальное и какое-то  потухшее
лицо Потапова, Корнилов понял: нет, не провоцирует и не угрожает, а просто
растерян, боится и не знает, что делать.
   - Господи Боже мой! - сказал он подавленно. - Вот еще беда.
   И тут вдруг прежний злой, колючий огонек блеснул в глазах Потапова.  Он
даже усмехнулся.
   - Вот, - сказал он с каким-то болезненным удовлетворением. - Вот  ты  и
замолился. И  все  мы  так  начинаем  молиться,  когда  нам  узел  к  ж...
подступит. До этого нам, конечно, ни Бог, ни царь и ни герой  -  никто  не
нужен. Все своею собственной  рукой!  А  Бог,  оказывается,  маленько  нас
поумнее. Да, побашковитее нас! Как саданет нам камешком по лбу, так  мы  и
лапти кверху! - Он помолчал и вздохнул. - Так вот, загремел наш хранитель,
загремел, только мы его и видели! Теперь жди, тебя скоро вызовут.
   - Зачем?
   - Как это зачем? - удивился Потапов. - Для допроса! Начнут  спрашивать,
что, как,  за  что  агитировал.  -  Он  посмотрел  на  Корнилова  и  вдруг
подозрительно спросил: - Да ты что? Верно, ничего не знаешь?  Тебя  никуда
не вызывали, а? Стой! Вот ты одное в город  ездил,  сказал,  что  в  музее
сидел, а Зыбин приезжал и говорит:  "Не  знаю,  чтоб  он  в  музее  сидел,
наверно, по бабам, черт, блукал, не видел я его там!"
   - Да неужели вы верно думаете, что я что-то  знал  и  не  рассказал  бы
Георгию Николаевичу? - удивился и возмутился Корнилов.
   - Ну, положим, если бы ты сказал, то знаешь где сейчас очутился  бы?  -
строго оборвал его Потапов. - Как это ты рассказал бы?  По  какому  такому
полному праву ты рассказал бы? А подписка? А храни государственную  тайну?
А десять лет за разглашение? Это ты брось - рассказал бы! - Он еще посидел
и решил: - Ну, раз не вызывали, значит, жди, вызовут.
   - Да, - невесело кивнул головой Корнилов, - теперь-то уж точно вызовут.
Слушай, Иван Семенович, налей-ка мне еще.
   - На! Только закусывай. Вот сало, режь. А  если  вызовут,  не  пугайся.
Пугаться тут нечего. Это не какая-нибудь там фашистская  гестапо,  а  наши
советские органы! Ленинская чека! Говори правду, и ничего тебе  не  будет,
понимаешь: правду! Правду, и все! - И он настойчиво и  еще  несколько  раз
повторил это слово.
   - Понимаю, - вздохнул Корнилов. - Всю правду,  только  правду,  ничего,
кроме правды, не отходя ни на шаг от правды. Ничего, кроме правды, они  от
меня и не вышибут сейчас, Иван Семенович. Как бы они там ни  орали,  и  ни
стучали, и ни сучили кулаками.
   - Ты это что? - несколько ошалел Потапов. - Ты того... Нет, ты чего  не
требуется, того не буровь! Как же это так - орать и стучать? Никто там  на
тебя орать не может. Это же  наши  советские  органы.  Ну,  конечно,  если
скривишь правду...
   - Нет, кривить я больше не согласен! - усмехнулся Корнилов.  -  Хватит.
Покривил раз!
   - Это когда же? - испугался Потапов.
   - Не пугайся: давно. То есть не так  уж  давно,  но  до  Алма-Аты  еще.
Теперь все.
   Он сидел перед Потаповым  тихий  и  решительный.  Он  действительно  не
боялся. Просто нечем его уже было запугать.
   - Ты знаешь, сколько я тогда наплел на себя? - усмехнулся он. - Страшно
вспомнить даже! Да все, что он мне подсунул, то я  и  подмахнул.  Говорит:
"Вот  что"  на  тебя  товарищи  показывают:  слушай,  зачитаю".  И  зачел,
прохвост! Все нераскрытые паскудства,  что  накопились  за  лето  в  нашем
районе, он все их на меня списал. Где какой пьяный ни начудил, все  это  я
сделал. И все не просто, а с целью агитации. И  флаг  я  сдернул,  и  рога
какому-то там пририсовал, и витрину ударников разбил, все я, я,  я!  А  он
сочувствует: "Ну, теперь видишь, что на тебя твои лучшие дружки  показали.
Ведь они с головой зарыли тебя, гады. Так  слушай  моего  доброго  совета,
дурья твоя голова: разоружайся! Вставай  на  колени,  пока  не  поздно,  и
кайся. Пиши: Виноват во всем, но все осознал и клянусь, что  больше  этого
не повторится. Тогда  еще  свободу  увидишь.  Советская  власть  не  таких
прощала. А нет - так нет, от девяти грамм свинца республика  не  обеднеет.
Если враг не сдается, то его  уничтожают,  знаешь,  чьи  это  слова?"  Вот
больше от этих слов я и подписал все.
   - И ты ничего этого?.. - спросил недоуменно Потапов.
   - Господи! Да я близко в тех местах не был. Меня летом вообще в  Москве
не было.
   - Но как же так ты все-таки поверил? Дружков своих ты знал...
   - А как же я мог не поверить? - засмеялся Корнилов. - Никак я не мог не
поверить. Ведь он же следователь, а я арестант,  преступник.  Так  как  же
следователь может врать арестанту? Это арестант врет  следователю,  а  тот
его ловит, уличает, к стенке прижимает. Вот как я думал. А если все станет
кверх ногами, тогда  что  будет?  Тогда  и  от  государства-то  ничего  не
останется! И как следователь может так бандитствовать  у  всех  на  глазах
днем, при прокуроре, при  машинистках,  при  товарищах?  Они  же  заходят,
уходят, все видят, все слышат. Нет, нет, никак это мне в голову прийти  не
могло. Я так и думал действительно:  меня  оклеветали,  и  я  пропал.  Вот
единственный добрый человек - следователь. Надо его слушать. А что  он  на
меня кричит, это же понятно: и он мне тоже не верит, слишком уж все против
меня. - Он вздохнул. - Беда моя в том, Иван Семенович, что у меня отец был
юристом и после него осталось два шкафа книг о праве, а я их,  дурак,  все
перечитал. Но ничего! На этого прохвоста я не в обиде! Научил он  меня  на
всю жизнь. Спасибо ему.
   - Да, - сказал Потапов задумчиво. - Да! Научил! А вот это:  "Если  враг
не сдается..." Это Максим Горький сказал?
   - Горький!
   - Острые слова! Когда Агафья, жена Петра, ходила к следователю,  он  их
первым делом высказал. И в школе Дашутку тоже  на  комсомольском  собрании
этими словами уличали. Да, да. Горький! Ну, значит, знал, что говорит, а?
   - Знал, конечно.
   - Да! Да! Знал! - Потапов еще посидел, подумал и вдруг быстро встал.
   - Постой, там ровно кто ходит. - И вышел на улицу.  -  Это  ты  тут?  -
услышал Корнилов его голос. - Ты что тут? А вот я тебе дам курятник! Я дам
тебе несушек, посмотрю! А ну, спать!
   Он  еще  походил,  запер  ворота,  потоптался  в  сенях,   вернулся   и
неторопливо, солидно сел к столу. Вынул трубку, выбил о  ладонь,  набил  и
закурил.
   - Так выходит, что ты и сам запутался, и следователя своего запутал,  -
сказал он строго и твердо, тоном человека, которому  наконец-то  открылась
истина. - За это, конечно, тебя следовало наказать по всей  строгости,  ты
свое и получил, но сейчас у нас не враг народа Ягода, а сталинский  нарком
Николай Иванович Ежов, он безвинного в обиду никогда не даст. Так  что  ты
это брось!
   - Да я уж бросил, - вздохнул Корнилов и встал.  -  Ну,  я  пошел,  Иван
Семенович. Мне завтра рано вставать. Спасибо за угощение.
   Потапов неуверенно посмотрел на него.
   - Постой-ка, - сказал он хмуро. - Ну-ка сядь, сядь.  Вот  Дашка  к  вам
бегала, а у вас  там  кого-кого  только  не  перебывало.  Ты  язык  широко
распустил, а у нее и  вовсе  ветер  в  голове.  Недаром  ее  на  комсомоле
прорабатывали. Вот дядю Петю поминает, а что мы про него знали? Приехали и
взяли, а за что про что - кто ж нам объяснит, правда?
   - Правда, святая правда, Иван Семенович, - подтвердил Корнилов. -  Нет,
Даша ничего у нас никогда не говорила. Это и я скажу,  и  все  подтвердят.
Ну, пока.
   И уже за воротами Потапов догнал его снова.
   - Тебя директор твой будет спрашивать, - сказал он, подходя, -  так  ты
вот что, ты до времени до поры эти наши тары-бары сегодняшние...
   - Ясно, - ответил Корнилов, - понял.
   - Да и вообще ты сейчас поосторожнее насчет языка...
   - И это тоже понял, раз мы с тобой об этом чуть не час проговорили, то,
значит, уже  оба  кандидаты  -  вон  туда!  Если  только,  конечно,  -  он
усмехнулся, - один из нас, кто пошустрее, не догадается сбежать до шоссе и
остановить попутку в город.
   - Все шуткуешь? - невесело усмехнулся Потапов и вздохнул.
   - Шуткую, Иван  Семенович.  Шуткую,  дорогой.  Незачем  уже  и  бежать.
Поздно!

   Вернувшись, он снова попробовал читать, но  только  пробежал  несколько
строк и отбросил журнал. Повесть только  раздражала,  и  все.  Он  лег  на
раскладушку, накинул одеяло и закрыл глаза. "Мне бы ваши заботы, - подумал
он зло, - показали бы вам тут Карибское море и пиратов. Вот то, что выпить
нечего, это жаль, конечно.  А  впрочем,  почему  нечего?  Сколько  сейчас?
Двенадцать. У Волчихи самый разгар". Он  прикрутил  лампу  и  вышел.  Ночь
выдалась лунная и ясная. Все вокруг стрекотало и звенело. Каждая  тварь  в
эту ночь работала на каких-то своих особых волнах. Почти около самого  его
лица как мягкая тряпка пронеслась летучая мышь. Он проходил  мимо  старого
дуба, а там постоянно пищало целое гнездо этой замшевой  нечисти.  Большое
окно под красной занавеской у Волчихи светилось. Он  условно  стукнул  три
раза и вошел. Хозяйка сидела за столом и шила. Он сказал ей  "здравствуйте
пожалуйста" и перекрестился на правый передний  угол.  В  этой  избе  и  в
десятке подобных же это всегда действовало  безотказно.  На  столе  стояла
бутылка, тщательно обернутая в газету.
   - Это, случайно, не для меня? - спросил Корнилов.
   Хозяйка подняла голову от шитья и улыбнулась. Была она в сарафане  и  с
голыми плечами и выглядела совсем-совсем молодой (ей недавно стукнуло 29).
Эдакая крепкая черноволосая украинка.
   - И для  вас  всегда  найдется,  -  сказала  она  дружелюбно  и  звонко
перекусила нитку, - а это вон для Андрея Эрнестовича. - И кивнула  головой
на угол.
   Корнилов обернулся. У стены на лавке, там, где около  ведер,  прикрытых
фанерками, испокон веков стояли два позеленевших самовара,  сидел  старик.
Высокий, худощавый, жилистый, с аккуратной бородкой клинышком. На  носу  у
него были золотые очки, а на плечах одеяло.
   - Ой, извините, отец Андрей, - учтиво всполошился Корнилов. - Я вас  не
заметил. Здравствуйте!
   - Здравствуйте, - ответил отец Андрей и поднял на Корнилова  голубые  с
льдинкой глаза.
   Отец Андрей работал в музее инвентаризатором. Но до сих  пор  Корнилову
говорить с ним не приходилось. Месяца за два  до  этого  директор  задумал
учесть музейные коллекции. Дело это было  нелегким:  неразбериха  в  музее
царила страшная. Экспонаты откладывались, как  осадочные  породы,  слоями,
эдакими историческими периодами.
   Первый - самый спокойный, тихий слой.
   Семиреченская губернская выставка 1907 года.
   Фотографии земства, старые планы города Верного, XVIII век, договоры  с
ордами, написанные арабской вязью, с белыми, черными и  красными  печатями
на шнурочках, муляжи плодов и овощей.
   Второй слой.
   Губернский музей 1913 года.
   Сапоги местного  завода,  открытки  Всемирного  почтового  союза,  "ул.
Торговая в городе Верном", образцы полезных ископаемых, набор  пробирок  с
нефтью.
   Третий слой.
   Музей Оренбургского края.
   Вот это уже сама революция: перемешанный, разнородный, взрывчатый  слой
- окна РОСТА  "Долой  Врангеля",  штыки,  ярчайшие  плакаты  с  драконами,
объявления, похожие на афиши, - красная, зеленая, синяя бумага,  а  внизу,
вместо фамилии премьера, игривым кудрявым шрифтом -  "Расстрел".  Газетные
подшивки. И тут же золоченая  лупящаяся  мебель  с  лебедиными  поручнями,
коллекция вееров, золотой фарфор, чучело медведя  с  блюдом  для  визитных
карточек в лапах.
   Четвертый слой.
   В нем сам черт ногу сломит - где что, что к чему, что зачем, - никто не
разберет. Стоит, например, на чердаке забитый досками ящик, и что в нем  -
одному аллаху ведомо: не то жуки, не то  иконы.  На  хорах  в  одном  углу
окаменелости, в другом - старое железо, и опять-таки - что это за  железо,
что за окаменелости, откуда они, никто  не  знает.  Но  это  слой  мирный,
относящийся к двадцатым и тридцатым годам. Он оседал незаметно -  ящиками,
посылками, актами передач. Вот - четыре слоя, и пойди разберись в  них  во
всех. Тогда директор - человек решительный, острый  и  быстрый  -  задумал
навести  порядок  по-военному  -   одним   махом.   Он   запросил   особые
ассигнования, нанял десять работников-инвентаризаторов,  прикрепил  к  ним
Зыбина для консультации и фотографа для документации и заставил их  писать
карточки.
   Так появились в соборе очень удивительные люди: инвентаризаторы.
   В первые дни на них ходили смотреть все отделы. Самому молодому из  них
недавно стукнуло шестьдесят, и он  неделю  назад  отрекся  от  сана  через
газету. К этому  сословию,  презираемому  и  осмеянному  всеми  агатами  и
стенгазами, директор, старый  профессиональный  безбожник,  таил  какую-то
особую слабость. Общался он с батюшками уважительно, кротко, с  постоянной
благожелательностью и из всех выделял вот этого отца Андрея, того  самого,
что сейчас  сидел  в  одеяле.  "Вы  с  ним,  ребята,  обязательно  поближе
познакомьтесь, - советовал он Корнилову и Зыбину. - Вы больше такого  попа
уж никогда не увидите. Академик! Умница! Таких попов наши агитбригады  вам
никогда не покажут! Где им!"
   - А как вас сюда, отец Андрей, занесло? - спросил  Корнилов  неловко  и
покосился на его плечи.
   - Вы про то, что я в этой хламиде-то сижу? - засмеялся отец  Андрей.  -
Так вот видите, конфузия вышла какая. В темноте задел за  сук,  чуть  весь
рукав не сорвал. Спасибо Марье Григорьевне, добрая душа, видите, пришла на
помощь.
   - Я вам и все пуговицы укреплю, - сказала Волчиха, - а то они  тоже  на
одной живульке держатся.
   - Премного буду обязан, - слегка  поклонился  отец  Андрей.  -  Я  тут,
товарищ Корнилов,  у  дочки  живу.  Вроде  как  на  дачке.  Она  агрономом
работает. А сегодня директор послал меня с запиской к бригадиру  Потапову.
Акт какой-то он должен прислать, а мне надлежало помочь его составить.  Да
вот беда, что-то целый день  хожу  по  колхозу  и  не  могу  поймать.  Кто
говорит, что здесь он,  кто  говорит,  уехал.  Вы  ведь  на  его  участке,
кажется, работаете? Не видели?
   - А домой к нему вы не заходили? - спросил Корнилов не отвечая.
   Отец Андрей поморщился.
   - Подходил я под вечер. Да, признаться, не решился зайти.
   - А что...
   - Гости там были.
   "Значит, мог слышать и наш разговор", - подумал Корнилов и спросил:
   - А Георгия Николаевича вы нигде не встречали?
   - Нет. А что?
   - Да куда он делся - не пойму... Поехал в город вчера, обещал сегодня к
полудню вернуться, и нет его. Правда, приехала к нему тут одна особа...  -
Про особу вырвалось у Корнилова как-то само собой и  противно,  игриво,  с
ухмылочкой, он чуть не поперхнулся от неожиданности.
   - Да уж пора, пора ему, - сказал отец Андрей. - В его-то  годы  у  меня
уже была большая семья - трое душ. Правда, тут - канон. Тогда  духовенство
женилось рано.
   - До принятия сана, - подсказал зачем-то Корнилов.
   -  Совершенно  верно.  До  посвящения.  Значит,  знаете.  Ну  а  теперь
времена-то, конечно, не те.
   - Да, времена не те, не те, - тупо согласился Корнилов.
   Хозяйка положила шитье на стол, вышла в сени и сейчас  же  вернулась  с
бутылкой водки.
   - Деньги сейчас платить будете? - спросила она,  беря  снова  френч,  и
осматривая обшлага.
   - Зайду завтра расплачусь. За все, - ответил Корнилов.
   - Только тогда не утром. Утром я в город поеду, -  сказала  хозяйка.  -
Что-то плохо, отец Андрей, дочка о вас  заботится.  Вон  все  пуговицы  на
одной нитке.
   - Дочка у меня замечательная, Марья Григорьевна,  -  с  тихим  чувством
сказал отец Андрей, - работящая. С пятнадцати лет на семью зарабатывала, я
уже и тогда  был  не  кормилец.  И  муж  у  нее  великолепный.  Спокойный,
выдержанный, вдумчивый. Читает много.  Сейчас  он  зимовщиком  на  острове
Врангеля, так целую библиотеку с собой захватил. Вот ждем, в  этом  месяце
должен в отпуск приехать.
   - Вот вы уж с ним тогда... - сказал Корнилов,  мутно  улыбаясь  (словно
какой-то бес все дергал и дергал его за язык).
   Отец Андрей улыбнулся тоже.
   - Да уж без этого не обойдется. Но у него душа меру  знает.  Как  выпил
свое - так все! А дочка, та даже пиво в рот не берет. Юность не та  у  нее
была. Не приучена.
   - А вы?
   - А я грешный человек - на Севере приучился. Я там в  открытое  море  с
рыбаками выходил - так там без этого никак нельзя. Замерзнешь, промокнешь,
застынешь - тогда спирт первое дело. И растереться и вовнутрь.
   - А в молодости так и совсем не пили? - посомневался Корнилов.
   - Водку-то? Помилуй Бог, никогда! - очень серьезно покачал головой отец
Андрей. - Теплоту, что оставалось, верно, допивал из чаши. Теплота  -  это
по-нашему, поповскому, церковное вино, кагор, которым причащают. Так  вот,
что в чаше оставалось, то допивал, а так - боже  избави!  А  сейчас  после
Севера грешу, ох как грешу!  Достать  тут  негде  -  так  вот  я  к  Марье
Григорьевне и повадился. Спасибо, добрая душа, не гонит.
   - А что, я не человек, что ли? - спросила хозяйка серьезно. - Я хорошим
людям всегда рада. Только от вас, отец Андрей, да и услышишь что  стоящее.
От вас да вот их товарища. Тот тоже ко мне заходит.
   "Ах, вот куда Зыбин нырял, -  подумал  Корнилов.  -  Однако  надо  идти
выспаться. Директор завтра вызовет обязательно. Он меня терпеть не  может.
Ну что ж? Скажу - ничего не  знаю,  ничего  не  слышал,  днем  работал,  а
вечером пил с отцом Андреем".
   - Хозяюшка, - сказал он, - а что, если мы с отцом Андреем вот  здесь  у
вас по стопешнику и опрокинем, а?
   - Я уж сказала, хорошим людям всегда рада, - опять-таки очень  серьезно
ответила Волчиха, - я сейчас соленых огурчиков из кадки принесу. Вот  ваша
одежда, отец Андрей, - она подошла к шкафу, вынула стопки, тарелку. Стопки
поставила на стол, а с тарелкой вышла в сени.  Отец  Андрей  надел  френч,
подошел к зеркалу и одернулся.
   И оказался стройным, аккуратным, почти по-военному подтянутым стариком.
Он посмотрел на Корнилова и подмигнул ему. И вдруг с Корниловым  произошло
что-то совершенно непонятное. На мгновение все ему показалось смутным, как
сон. Он даже вздрогнул. "Боже мой, - подумал он, -  ведь  все  как  в  той
повести. Правда и неправда. И есть и нет. Да что это со мной?  И  зачем  я
тут? В такой момент? С попом? С шинкаркой этой? Или  я  уже  действительно
тронулся?"
   Ему даже подумалось, что все - стол, две бутылки, одна в газете, другая
так, мордастая баба-шинкарка, поп во френче, - все это сейчас вздрогнет  и
расслоится, как колода карт. Такое у него бывало в бреду, когда  он  болел
малярией. И вместе с тем, как это  бывало  у  него  иногда  перед  хорошей
встряской,  выпивкой   или   баней,   он   почувствовал   подъем,   легкое
головокружение, состояние обморочного полета. И еще порыв  какого-то  чуть
не горячечного вдохновения. Он встал и подошел к зеркалу.  Нет,  все  было
как всегда, и он был таким, как всегда,  серым,  будничным,  неинтересным.
Ничего на земле не изменилось. И его возьмут, и тоже ничего не  изменится.
По-прежнему этот поп будет жить с шинкаркой и трескать ее водку.
   Он откупорил бутылку и налил себе и попу по стопке.
   - Ну, батюшка, - сказал он грубовато, - за все хорошее и плохое. Ура!
   - За плавающих, путешествующих и пребывающих в темницах, -  серьезно  и
плавно, совсем по-церковному, не то произнес, не то пропел отец Андрей.  -
Марья Григорьевна, берите-ка стопку! При таком  тосте  сейчас  все  должны
пить.

   Потом заговорили о жизни. Все трое были уверены, что никому из них  она
не удалась, но каждый относился к этому по-разному: Корнилов  раздраженно.
Волчиха безропотно, а отцу Андрею такая жизнь так даже и нравилась.
   - Да, рассказывайте, рассказывайте байки, - грубо усмехнулся  Корнилов.
- Так мы вам и поверили. У меня нянька была, - повернулся он к Волчихе,  -
вот ее спросишь: "Нянь, а ты пирожные любишь?" "Нет, -  отвечает,  -  няня
только черные сухари любит".
   - А ведь, - отец Андрей улыбнулся, - она правильно отвечала  -  я  тоже
черные сухари люблю больше, чем пирожные. Эх, товарищ дорогой, или как вас
там назвать,  ведь  вы  еще  не  знаете,  что  такое  черный  хлеб,  самая
горбушечка - ведь вкуснее ее  ничего  на  свете  нет.  Этому  вас  еще  не
научили.
   - А вас давно этому научили? - прищурился Корнилов.
   - Меня давненько, спаси их Господи. И по совести скажу: хорошо сделали,
что научили, спасибо им. Вот брожу по земле, встречаюсь со всякими людьми,
зарабатываю  этот  самый  черный  хлеба  кус  горбом,  тяжко  зарабатываю,
воистину в поте лица своего! - эту работу  у  вас  я  как  по  лотерейному
билету получил, через месяц ей конец - и радуюсь! И от всей души  радуюсь!
Хорошо жить на свете! Очень хорошо! Умно установлено  то,  что  у  каждого
радость точно выкроена по его мерке. Ее ни украсть, ни присвоить:  другому
она просто не подходит.
   - А когда, отец, вы губернаторским духовником были, вы тоже думали так?
   - Нет, тогда не так. Но тогда я еще не знал вкус черного хлеба.
   - А чувствовали себя как? Хуже?
   - Хуже не хуже, а, как бы сказать, обреченнее. По-поповски. Ни горя, ни
радости. Течет себе река и течет. И  все  по  порядку.  Родничок,  верхнее
течение, нижнее течение - и конец: влилась в море и канула.
   - Обедни каждодневно служили, наверно?
   - Иногда и другим поручал, грешен.
   - Грехи прощали?
   - Прощал. Много что прощал. Да все прощал!  И  грабеж,  и  убийство,  и
растление, и то, что мой духовный сын по толпе велел стрелять, - все,  все
прощал: "Иди и больше не  греши".  -  Он  поднял  на  Корнилова  спокойные
серьезные  глаза.  -  А  это  хорошо,  что  вы  сейчас  иронизируете.  Это
действительно и смеха и поруганья достойно.
   - Как же так, батюшка? - удивилась Волчиха.  Она  уже  успела  украдкой
незаметно поплакать над долей (просто два раза дотронулась до глаз - сняла
слезы) и теперь сидела похожая на снегиря-пуховичка  -  тихая,  печальная,
пригожая.
   - А вот так, дорогая, - ответил отец Андрей ласково, - что  не  смел  я
никого прощать. Откуда я взялся такой хороший  да  добрый,  чтоб  прощать?
Как, скажи, простить  разбойника  за  убийство  ребенка?  Что  это,  моего
ребенка убили? Или я за это прощение отвечать буду? Нет, потому и  прощаю,
что поп я. А с попом и разговор поповский. Никто его прощенье всерьез и не
понимает. Милость господня безгранична -  вот  и  изливай  ее,  не  жалея.
Милость-то, конечно, безгранична, да я-то с какого края к ней  примазался?
Я  разве  приказчик  Богу  моему?  Вот  смотрите,  наша  хозяйка-ларечница
отсидела три года за чужую вину. Подсыпался к ней однажды  бухгалтер:  дай
да дай выручку на два дня. Она и дала. Только его, негодяя, и видела. А  я
его знаю! Он человек набожный! В церковь ходил аккуратно, два раза у  меня
на тайной исповеди был! Теперь появится здесь, обязательно  в  третий  раз
придет. "Отпустите грех, батюшка". Ну и как я ему отпущу?  Сидела  она,  а
прощу я? И он мне за это отпущение еще из ворованных денег, поди,  пятерку
в ладонь сунет? Что же это  за  прощение  будет?  Чепуха  же  это!  Полный
абсурд!
   Волчиха вдруг быстро поднялась и вышла из комнаты.
   - А Христос? - спросил Корнилов и налил  себе  и  отцу  Андрею  еще  по
полстакана. - Как же Христос всех прощал?
   - Спасибо, - сказал отец Андрей и взял стакан в руки,  -  ну,  это  уже
последний. Вот о Христе-то и идет разговор. Христос, Владимир  Михайлович,
так вас, кажется, по батюшке?  -  Христос  мог  прощать.  Недаром  мы  его
именуем искупителем. Ведь он  бог,  тот  самый,  что  един  в  трех  лицах
божества, так почему же он, будучи  Богом,  то  есть  всемогущим,  не  мог
простить, не спускаясь с неба? Даже не простить, а просто отпустить грехи,
вот как мы, попы, отпускаем, не сходя с места? Умирать-то, страдать-то ему
зачем? Вы думали об этом? Конечно, не думали: для вас и Христос, и троица,
и Господь Бог-отец, отпустивший сына на казнь, и сын, молящий  отца  перед
казнью: "Отче, да минет меня чаша сия", все это мифы,  но  смысл  какой-то
таят эти мифы или нет? Мораль сей басни какова?
   - Христос не басня, - сказал Корнилов, - я  верю,  был  такой  человек.
Жил, ходил, учил, его распяли за это.
   - Ну вот, значит, уже легче. В Христа-человека вы, стало быть,  верите.
А я верю еще и в Христа! В Бога-слово. Вот как  у  Иоанна:  "В  начале  бе
Слово, и слово бе Бог". А если все это так, то мораль  сей  басни  проста:
даже Бог не посмел - слышите, не посмел простить людей с неба. Потому  что
цена такому прощению была бы грош. Нет, ты сойди со своих синайских высот,
влезь в подлую рабскую шкуру,  проживи  и  проработай  тридцать  три  года
плотником в маленьком грязном городишке, испытай  все,  что  может  только
человек испытать от людей, и когда они,  поизмывавшись  над  тобой  вволю,
исхлещут тебя бичами и скорпионами -  а  знаете,  как  били?  Цепочками  с
шариками на концах! Били так, что обнажались внутренности. Так вот,  когда
тебя эдак изорвут бичами, а потом  подтянут  на  канате  да  приколотят  -
голого-голого! - к столбу на срам и потеху, вот тогда с  этого  проклятого
древа и спроси себя: а теперь любишь ты еще людей по-прежнему или  нет?  И
если и тогда ты скажешь: "Да, люблю и сейчас! И таких! Все равно люблю!" -
то тогда и прости!  И  вот  тогда  и  действительно  такая  страшная  сила
появится в твоем прощении, что всякий, кто  уверует,  что  он  может  быть
прощен тобой, - тот и будет прощен. Потому что это не Бог с неба ему грехи
отпустил, а распятый раб с  креста  его  простил.  И  не  за  кого-то  там
неизвестного,  а  за  самого  себя.  Вот  какой  смысл  в  этой  басне  об
искуплении.
   - И, значит, теперь, - спросил Корнилов, -  вы  можете  прощать,  а  не
отпускать?
   - Да, теперь, пожалуй, я могу и прощать! Только вот пакость-то; когда я
это право заслужил, то оказалось, что в нем никто не нуждается.
   Корнилов сидел пошатываясь и смотрел  на  отца  Андрея.  Что-то  многое
зарождалось в его голове, но он не мог, не умел этого высказать.
   - И как, вы все грехи можете прощать? - спросил он. -  Или  только  те,
которые перенесли на себе? Вот, например, вас, наверно, не раз  продавали,
так Иуду вы простить можете?
   Отец Андрей посмотрел и улыбнулся.
   - А почему нет? Ведь кто такой  Иуда?  Человек,  страшно  переоценивший
свои силы. Взвалил ношу не по себе и рухнул под ней. Это вечный урок  всем
нам - слабым и хлипким. Не хватай глыбину большую, чем можешь  унести,  не
геройствуй попусту. Три четверти предателей - это неудавшиеся мученики.
   - А Христос что ж, не понимал, кого он вербует в мученики? -  неприятно
осклабился Корнилов. - Ну, знаете,  тогда  далеко  ему  до  нашей  техники
подбора кадров. Те тоже дают  порой  промашки,  но  так...  -  Он  покачал
головой. - Подумать только, какую компанию он себе собрал.  Петр  отрекся,
Фома усомнился, а Иуда предал. Трое из двенадцати! Двадцать пять процентов
брака. Да любой начальник кадров слетел бы  за  такой  подбор.  Без  права
занятия должности. Вот Петр: ведь только случайно и он не стал предателем.
Ну как же. Его тогда какая-то девка из дворца правителя признала:  "Э,  да
ты тоже из них?" А что он ей ответил? "Знать я  его  не  знаю,  ведать  не
ведаю, и дела мне до него никакого нет". И так три раза: нет, нет  и  нет.
Ну а что, если бы кто из власть предержащих тут был и  эти  девкины  слова
услышал? Он сразу бы прицепился: "Как ты говоришь?  Этот?  Вот  эта  самая
борода? А ну, подойди-ка  сюда,  уважаемый.  Так  вы  что?  Оба  из  одной
компании, стало быть? Ах нет? И не видел,  и  не  слышал?  А  что  же  она
говорит? Наговаривает? Ах негодяйка! И этот врет?  И  этот  тоже?  Ах  они
клеветники! Ах  гады,  ну  постой,  я  их  всех!..  Взять!  Этого,  самого
безвинного! В холодную его! Раздеть до низиков! Он думает, что он у тещи в
гостях!  Врешь!  Запоешь!  Вспомнишь!  Как  еще!"  -  Корнилов  с  большой
экспрессией исполнил эту сцену. - Ну вот и  конец  вашему  Петру.  А  ведь
помните, что Христос об нем сказал: "Ты камень, и на камне этом я  возведу
храм свой!" Хорош камень! Впрочем, и храм у вас тоже получился  хорош!  Ну
ладно, с этими двумя в общем-то понятно - а вот куда Пилата денете? Судью,
руки умывающего? Который и на смерть осудил, и в смерти как бы не виноват.
Потому что если общественность вопит "распни, распни!", то что тогда судье
остается, как и правда не  распинать?  Так  вот  с  этим-то  председателем
воентрибунала что нам делать? Тоже прощать? За чистоплотность? Не  просто,
мол, распял, а руки  перед  этим  вымыл?  Не  хотел,  мол,  но  подчинился
общественности. Ах, какое смягчающее обстоятельство! Так что, войдет он  в
царствие Божие или нет?
   - Без всякого сомнения, - ответил  отец  Андрей.  -  Если  судья  вдруг
почувствовал на своих руках кровь невинного - он уже задумался. А если  он
начал  думать,  то  уж  додумает  до  конца.   Помните,   как   Мармеладов
Раскольникову говорит: "Распни меня, распни, судья праведный, но распни  и
пожалей, и я тогда руки тебе поцелую..." Да и что  мы  знаем  достоверного
про Понтия Пилата - проконсула иудейского?

   Обратно шли уже сильно подвыпившие. Отец  Андрей  размахивал  руками  и
говорил:
   - Да, Христово ученье это самое:  "Несть  Эллина,  несть  Иудея"  -  не
оригинально! Все это уже было!  Да!  С  этим  приходится  согласиться!  Но
только в каком смысле, дорогой товарищ Корнилов? Только в одном! В  том-то
и лихость таких истин, что они всегда были с нами, и изречь их не  великая
мудрость, а вот умереть за них... Но вот что-то философы не больно  хотели
умирать...
   Они шли покачиваясь, кричали, и на них даже редкие колхозные собаки,  и
те уже не лаяли. А над садами и горами плыла  полная  черная  южная  ночь.
Тучи закрыли  небо.  Парило,  как  перед  грозой.  И  было  тихо-тихо:  не
стрекотали кузнечики, не  пели  сверчки,  не  кричали  в  длинных  влажных
травах, похожих на водоросли, крапчатые болотные птахи, только внизу,  как
отдаленный  железнодорожный  переезд,  все  грохотала   Алмаатинка.   Этот
раздувшийся к ночи ледяной поток (весь день таяли  снеговые  шапки)  ломал
горы и катил валуны.
   Перед тем как выйти  из  дому,  Марья  Григорьевна  -  мягкая,  теплая,
податливая - набросила на голые плечи, черную  шаль  с  розами,  но  когда
Корнилов хотел обнять ее, то  наткнулся  на  жесткую,  напружиненную  руку
попа. "Вот чертов поп, - подумал он, - а ведь ему больше шестидесяти".
   - Вот у меня, - продолжал  отец  Андрей,  -  сейчас  лежит  книга.  Ваш
директор дал почитать.  "Переписка  апостола  Павла  с  философом  Сенекой
Христианствующим". Слышали такого -  Анний  Луциний  Сенека?  Так  вот,  с
христи-ан-ствующим.
   - Ну, а что же особенного?
   - А то особенное, дорогой товарищ Корнилов, что не  был  этот  господин
Христианствующим. Подделка это все. Он о Христе и не слышал. Как, конечно,
и о Павле. А услышал бы - обоих вздернул на крестах и не охнул. Но веление
века он понял правильно. Вот поэтому он и христианствующий. Нельзя было  в
то время услышать шаги командора и не стать Христианствующим.
   "Услышать шаги командора, - подумал Корнилов. - Наверно, собака,  стихи
пишет вроде попа Ионы Брихничева", - и сказал:
   - А не могли бы вы как-нибудь попроще? А то не совсем понятно, о чем вы
вообще.
   - Я говорю вот о чем. Республика во время Сенеки умерла. Вернее, не  то
уже умерла, не то еще только умирала - этого толком никто не знал,  потому
что никто не интересовался. На свет лезли упыри и уродцы. И назывались они
императорами, то есть вождями народа. Оглянуться было не на  что.  Ожидать
было нечего. Настоящего не существовало. Сзади могилы, и  впереди  могилы.
"Третье поколение уже рождается в огне гражданской войны". Это  Гораций  о
прошлом Рима. "Волки будут спать на площадях и выть  от  голода  в  пустых
чертогах" - это Овидий о будущем Рима. Но то был еще золотой век.  Август.
Принципат. Расцвет искусств.  А  после  уже  действительно  пошла  тьма  и
безысходность. И юрист Ульпиан объяснил причину этого так:  "Что  нравится
государю, то имеет силу закона, потому что народ  перенес  и  передал  ему
свои права и власть". И Сенека понимал: раз  так,  надо  опираться  не  на
народ - его нет, не на государя - его тоже нет, не на  государство  -  оно
только понятие, - а на человека, на своего ближнего, потому что вот  он-то
есть, и он всегда рядом с тобой: плебей, вольноотпущенник, раб, жена раба.
Не поэт, не герой, а голый человек на голой земле. Вы понимаете?
   - Ну, я слушаю, все слушаю, - ответил Корнилов.
   - Ибо человек, если так на него взглянуть, не только самое дорогое,  но
и самое надежное в мире. Вот последнее-то, кажется,  товарищ  Сталин  себе
уяснил далеко не полностью!
   "Вот выдает, - подумал Корнилов, - зачем  это  он  так?  При  ней?"  Но
неожиданно для себя сказал:
   - Я слышу речь не мальчика, но мужа, она с тобой, отец, меня мирит.
   - Спасибо! И безо всяких лишних слов спасибо! - серьезно  ответил  отец
Андрей. - Да, Сенека это понял и за это у позднейших отцов церкви  получил
прозвание Христианствующего. Но не Христа! Теперь вот  о  Христе.  Лет  за
тридцать до этого на другом конце империи бродил по песчаным дорогам Иудеи
плотник или строитель, говорят еще, что он делал плуги, нищий  проповедник
с кучкой таких же бродяг, как и он. Они хоть не сеяли и не жали, но урожай
собирали - то есть попросту попрошайничали. Что соберут, то и поедят,  где
их тьма застанет, там и заночуют. Все беспрекословно слушали своего вожака
- нрав у него был вспыльчивый, яростный,  но  отходчивый.  А  вообще  имел
характер ясный и простой. Образован не был, хотя греческий и  знал  (иначе
как бы он говорил с Пилатом?). А проповедовать умел, и его  заслушивались.
Говорил картинно, хотя  и  суховато,  просто  и  четко,  с  великим  жаром
убежденности. Был очень осторожен,  и  заставить  его  проговориться  было
невозможно. И хотя всем было ясно,  что  он  отрицает  все  -  императора,
власть императора, богов императора, мораль императора, - за язык  поймать
его не удавалось. Вести из Рима просачивались  скупо,  и  что  делалось  в
империи - никто не знал, да и что было этим рыбакам  да  ремесленникам  до
высокой политики? Философские же и исторические  сочинения,  так  сказать,
книги века, конечно, доходили и в эту тьму тараканью, но этот плотник  или
строитель их никогда не  развертывал.  Зато  яснее,  чем  все  эти  поэты,
философы, ораторы и государственные умы, он понимал одно:  мир  смертельно
устал и изверился. У него нет сил жить. Выход  один  -  надо  восстановить
человека в его правах. Но знал он и еще  одно  -  самое  главное!  За  это
придется умереть! И не  так  умереть,  как  умер  Сократ,  среди  рыдающих
учеников, не так, как кончал с собой римский вельможа в загородной  вилле,
то открывая, то вновь перевязывая жилы, - а просто нагой и наглой смертью.
А вы понимаете, что такое крестная смерть? - спросил  отец  Андрей,  вдруг
останавливаясь. -  "Masmera  min  hazluv"  -  длинные  гвозди  креста,  а?
Понимаете?
   - Что, очень больно? - как-то  даже  всхлипнула  Марья  Григорьевна,  и
Корнилов почувствовал, что она прильнула к отцу  Андрею,  а  тот,  сминая,
нарочито больно, придавил ее к себе.
   - Ну зачем вы это завели? - спросил Корнилов досадливо.
   - А крестная смерть значит вот что, молодой человек, -  продолжал  отец
Андрей. - Вот легионеры с осужденными добрались до места. Кресты  там  уже
торчат. "Остановись!" С осужденных срывают одежду. Их  напоили  по  дороге
каким-то дурманом, и они как сонные мухи, их все время клонит в  дрему  от
усталости. На осужденных накидывают веревки, поднимают и усаживают  верхом
на  острый  брус,  что  торчит  посередине   столба.   Притягивают   руки,
расправляют ладони. Прикручивают. Прикалывают. Работают вверху и внизу. На
коленях  и  лестницах.  Кресты  низкие.  Высокие  полагаются  для  знатных
преступников. Вокруг толпа  -  зеваки,  завсегдатаи  экзекуций  и  казней,
родственницы. Глашатаи. Все это ржет, зубоскалит, шумит,  кричит.  Женщины
по-восточному ревут, рвут лицо ногтями. Солдаты орут на осужденных. Кто-то
из приколачивающих резанул  смертника  по  глазам  -  держи  руки  прямее.
Нелегко  ведь  приколотить  живого  человека,  поневоле  заорешь.  Наконец
прибили. Самое интересное прошло. Толпа тает. Остаются  только  кресты  да
солдаты.  И  там  и  тут  ждут  смерти.  А  она  здесь  гостья  капризная,
привередливая. Ее  долго  приходится  ждать.  Душа,  как  говорит  Сенека,
выдавливается по капле. Кровью на кресте не истечешь  -  раны-то  ведь  не
открытые.  Тело  растянуто  неестественно  -  любое   движение   причиняет
нестерпимую боль, - ведь осужденный изодран бичами. Часа  через  два  раны
воспаляются, и человек будет гореть как в огне. Кровь  напрягает  пульс  и
приливает к голове - начинаются страшные головокружения.  Сердце  работает
неправильно - человек исходит от предсмертной тоски и страха.  Он  бредит,
бормочет, мечется головой по перекладине. Гвозди под тяжестью  тела  давно
бы порвали руки, если бы - ах, догадливые палачи! - посередине не было  бы
вот этого бруса, осужденный полусидит, полувисит. Сознание то  появляется,
то пропадает, то вспыхивает, то гаснет. Смерть разливается от  конечностей
к центру - по нервам, по артериям, по мускулам. А над землей - день - ночь
- утро. День, вечер, ночь, утро - одна смена приходит,  другая  уходит,  и
так иногда десять суток. Служат здесь вольготно, солдаты режутся в  кости,
пьют, жгут костры  -  ночи-то  ледяные.  К  ним  приходят  женщины.  Сидят
обнявшись, пьют, горланят песни. Картина.
   - Да, картина, - сказал Корнилов неодобрительно, - и вы, видать, мастер
на такие вот картины.
   - Христу повезло. Он умер до заката.  Страдал,  однако,  он  очень.  Он
изверился во всем, метался и бредил: "Боже мой,  Боже  мой,  для  чего  ты
оставил меня?" И еще: "Пить". Тогда кто-то из стоявших  обмакнул  губку  в
глиняный горшок, надел ее на стебель степной  травы,  обтер  ему  губы.  В
горшке была, очевидно, обыкновенная римская поска - смесь воды,  уксуса  и
яиц: ее в походах солдаты пили. Тогда, вероятно, сознания у  него  уже  не
было. Один из воинов проткнул ему грудь копьем. Потекла кровь и вода - это
была лимфа из предсердия. Так бывает при разрыве сердца, а в особенности в
зной  при  солнечном  ударе.  Вот  так  умер  Христос.  Или,  вернее,  так
народилось христианство.
   Он остановился, вобрал в себя полной грудью воздух и сказал:
   - То есть так произошло  искупление,  друзья  мои.  Человек  был  снова
восстановлен в своих правах.
   - Чтоб наш любимый вождь через  две  тысячи  лет  мог  сказать:  "Самое
дорогое, что есть на свете, - это человек", - ответил Корнилов.
   - Ах, как он неосмотрительно сказал это, - покачал головой отец Андрей.
- Ах, как неосмотрительно. И не ко времени!
   Что они потом  говорили  и  где  были,  Корнилов  помнит  очень  плохо.
Кажется, вдвоем они провожали  Марью  Григорьевну.  Кажется,  потом  Марья
Григорьевна проводила их. Затем как  будто  бы  они  шли  вдвоем  с  отцом
Андреем и тот ему  о  чем-то  толковал.  Отрезвление  наступило  внезапно.
Впереди вдруг вспыхнул прямой зеленый луч фонарика, ослепил его и  осветил
высокую, тонкую женскую фигуру на тропинке. Голос из этого луча позвал:
   - Владимир Михайлович...
   - Даша! - крикнул он, бросаясь вперед, и сразу же  стало  опять  темно.
Пропал ли отец Андрей сейчас же или все время был с ними третьим, но стоял
в темноте - от так и не помнит и потом тоже выяснил не с полной точностью.
Во всяком случае, голоса он больше не подал.
   - Дядю сегодня увезли, - сказала Даша из темноты.
   - Что? Как? - крикнул Корнилов и стиснул ее руку.
   С этой минуты все, что он говорил ей и  слышал  от  нее,  он  помнит  в
каких-то отрывках, словно в скачущем луче фонарика. То свет,  то  темнота.
Он хорошо помнит, что она сказала:
   - Достучался  один  военный.  Очень  вежливый.  Поздоровался.  Попросил
поехать с ним на час. Сказал, что потом доставит обратно. Я ждала,  ждала,
потом пошла к вам.
   - Я ничего не знал, - быстро ответил он зачем-то, а  потом  добавил:  -
Это, наверно, по поводу Зыбина. Ведь его тоже...
   Она вцепилась ему в руку.
   - Как?
   - Да вот так, - ответил он.
   Потом они стояли, молчали, подавленные всем этим, и вдруг он  обнял  ее
за плечи и сказал:
   - Ничего, ничего, все образуется! - И в эту  минуту  ему  действительно
стало казаться, что все образуется. Что все так неважно, что  об  этом  не
стоит и думать. Потом Даша вдруг заплакала. Просто уткнулась ему в грудь и
заплакала тихо, горько, как маленькая. А  он  гладил  ее  по  волосам  как
сильный, старший и повторял: "Ничего, ничего".
   И спросил:
   - А бумажку-какую-нибудь он показывал?
   Оказалось, нет, не показывал. Просто военный  сказал:  "Я  вас  попрошу
только на час, а потом сам вас довезу до дома..." И дядя как-то  незаметно
вздохнул и ответил: "Ну что ж, едемте!" И поглядел  на  нее,  будто  хотел
что-то сказать, но так ничего и не сказал. Просто снял  пиджак,  оделся  и
вышел за военным. А на дороге, под горой, стояла, светила лиловыми  фарами
машина, и за рулем сидел шофер. Вот так все и случилось.
   - Да, - сказал. Корнилов, - да, это уже случилось. Ну что  ж,  пойдемте
ко мне.
   И опять он был совершенно спокоен.
   Когда они вошли, он повернул выключатель. Зажегся свет.
   - Вы смотрите, починили-таки электростанцию! - удивился он, и, хотя это
было совершеннейшим пустяком, он почему-то очень  обрадовался.  Подошел  к
столу, отодвинул стул  и  сказал  Даше  просто  и  обыденно:  -  Садитесь,
пожалуйста! Не убрано у меня, конечно, и грязюка страшенная, но...
   - Ничего, ничего! - ответила она так же обыденно, по-школьному  и,  вот
странность, - улыбнулась!
   И он тоже улыбнулся.
   Отчаянность и бесшабашность, как крепкое вино, били ему в голову.
   - Ничего, как увезли, так и привезут, - сказал он бодро и твердо. - Вот
что с нами-то будет...
   Она воскликнула:
   - С вами?!
   - С нами, - кивнул он головой, - со мной, с Зыбиным.
   - А его не... - Она сидела выпрямившись и смотрела на него  блестящими,
большими от слез глазами (в комнате было очень светло).
   - Нет, - ответил он, - нет, его-то не отпустят, он ведь  не  ваш  дядя.
Нет, нет, нас если берут, то уж  совсем.  Придут  с  ордером,  возьмут,  и
тогда, как говорится, отрывай подковки!
   Ему доставляло какое-то жестокое удовольствие и  сознавать  и  говорить
это.
   - Как, как? - переспросила она. - Отрывай...
   - Подковки, подковки, - повторил он, - так дед-столяр говорит.  Ну  тот
старик, что был как-то у вас в гостях вместе с директором.
   Даша все смотрела на него.
   - А за что? - спросила она.
   Он рассмеялся.
   - Милая, да это вы их спросите. И знаете, как на этот  вопрос  они  вам
ответят?
   - Как?
   Он опять улыбнулся и махнул рукой.
   - Даша, Даша, - сказал он с какой-то страдальческой нежностью, -  какая
вы еще маленькая.
   И такой у него был ласковый и хороший голос, когда  он  произносил  вот
это "маленькая", что она невольно улыбнулась сквозь слезы.  Он  подошел  и
обнял ее за плечи.
   - Вот слушайте, что я вам сейчас скажу, - произнес он,  наклоняясь  над
ней. - Дядя ваш, может быть, уже сейчас дома. Но  придете  -  не  говорите
ему, что вы были у меня.
   - Почему?
   - Ну просто не надо, и  все.  Слушайте  дальше.  Его  привезут,  и  он,
наверно, с час будет молча ходить по комнате. Потом выпьет  водки.  Много.
Наверно, стакана полтора. Потом подзовет вас и скажет, чтоб вы  никому  не
рассказывали  о  том,  что  его  куда-то  увозили.  "А  то  пойдут  лишние
разговоры. Зачем? Не надо", - скажет он. Вы ему должны ответить:  "Хорошо,
дядя Петя". "И Корнилову ни-ни",  -  скажет  он.  И  вы,  опять  ответите:
"Хорошо". Вот и все. А дядя ваш, вот вы увидите, как он изменится  с  этой
ночи. К лучшему, к лучшему, Дашенька! Будет ласковым, тихим,  общительным,
только, пожалуй, один на один начнет еще больше на вас цыкать, чтоб вы  не
распускали язычок. Гости у "вас начнут появляться  всякие,  компании  одна
веселей другой.
   - Дядя всегда  любил  гостей,  -  сказала  Даша,  словно  защищаясь  от
чего-то. Она сейчас смотрела на него почти испуганно.
   - А это не то, не то! - отмахнулся Корнилов. - Не тех гостей он  любил.
Вы теперь совсем новых увидите. Таких,  которых  раньше  он  и  близко  не
подпускал, называл сволочами, трепачами, элементом.
   - Я не понимаю вас, - сказала Даша жалобно. - Я ничего не понимаю,  что
вы такое говорите. Вы мне объясните, пожалуйста.
   А он все ходил по комнате, и веселая злость захлестывала его все больше
и больше.
   - Впрочем, он, может быть, будет и совсем  другим  -  гостей  тогда  вы
больше вообще не увидите. Он сделается угрюмым  и  неразговорчивым.  Кроме
работы, ничего не захочет знать. В компанию его не затянешь,  скажет:  "Ну
их всех! Надоели!" Но это вряд ли. Очевидно, все пойдет так, как я вначале
говорил.
   - Как?
   - Очень весело и шумно.
   - Вы очень страшно говорите, - сказала Даша жалобно.
   - Да, страшно. Да ведь то, что сейчас происходит, это очень страшное и,
главное, непонятное, то есть я-то этого понять не могу,  а  другие-то  все
понимают. Вот, например, Георгий Николаевич, вы ведь,  кажется,  хорошо  к
нему относитесь? Этот все понимает. До точки. И не только понимает,  но  и
объяснить все может. Своими словами! А своих слов у него сколько угодно, и
все они как на подбор хорошие.
   - Почему вы так говорите?
   - А потому, что слышал, как вам он пел  про  изменников  и  предателей.
Лежал рядом в кладовке и заслушивался.  Очень  современные  мысли  товарищ
высказывал! Очень! Эх, много бы я дал  за  то,  чтобы  послушать,  как  он
там-то с ними разговаривает! Нелегко им придется.
   - Вы правда так думаете? - спросила Даша.
   - Клянусь последним днем творенья! Следователь ведь может только  орать
и материться. А тут они в один голос  вдруг  запоют.  Кто  кого  перепоет!
Знаете, как волк с лисой спорил о том, кто больше медведя любит?
   - Ну зачем вы так? - огорчилась Даша. - Он такой хороший.
   - А мы что, плохие? Мы ведь тоже ничего себе. Одна  только  беда  -  не
понимаем мы многого. Вот Зыбина посадили, и вы не понимаете, как, за что и
почему, а вот если бы вас посадили или меня, он сразу понял бы и почему  и
за что. Он ведь историю французской революции назубок  знает!  Он  столько
вам умных да красивых слов выскажет о том,  что  никому  на  свете  верить
нельзя, кроме него, конечно. Он - сама истина. А вот видите - оказывается,
и истине этой кто-то взял да и не поверил.
   - А вы радуетесь? - спросила Даша горько.
   Корнилов с разбега остановился и посмотрел на нее.
   - Радуюсь? - повторил он как бы в раздумье печально и вдруг согласился,
кивнул головой. - Да, пожалуй, я радуюсь. Горько радуюсь: ведь и меня ждет
то же самое! Возьмут, привезут куда надо и спросят: "А почему  ты  медведя
не любишь?" И ничего не поделаешь  -  не  люблю!  Ох  как  не  люблю  его,
мохнатого! А ведь это смертный грех -  не  любить  медведя!  А  вот  Зыбин
любит! Только сейчас ему другие люди - тоже языкастые - объясняют, что  он
еще недостаточно медведя любит, что он еще недостаточно идейно его  любит.
А любить медведя не так - это страшный грех. Медведя надо любить не за то,
что он мохнатый и столько людей подрал и пожрал - нет! это Боже избави!  -
а за то, что он рвет и ревет: "Помните, самое ценное на свете -  человек".
- И Корнилов засмеялся длинно, оскорбительно, глумливо.
   - А что, разве не так? - спросила Даша.
   - Чепуха! Бред собачий! "Дрянь  и  мерзость  всяк  человек",  -  сказал
Гоголь, вот это точно! Так оно и есть! Тряпка  рваная  больше  стоит,  чем
человек! Навоз и то удобрение, и то больше - его не бросают  зря.  А  меня
вот взяли и однажды  ночью  за  шиворот  из  того  дома,  где  я  родился,
выбросили. Даже вещей как следует собрать не дали! Три дня  на  ликвидацию
дел, и лети воробышком! За что, почему, как? Никто не  объяснял!  "Высылка
без предъявления обвинений" - есть у  нас  такая  юридическая  формула.  С
тобой не говорят, тебя не спрашивают, тебе ничего не объясняют, потому что
объяснять-то нечего. Просто кто-то - кто тебя и не видел никогда  -  решил
по каким-то своим шпаргалкам, что ты опасный человек. И вот тебя взяли  за
шиворот и выбросили. Ходи по какому-нибудь  районному  центру  и  не  смей
поднимать глаз. На тебя взглянут, а ты поскорее глаза в  сторонку,  голову
пониже и бочком,  бочком  мимо.  А  самое-то  главное  -  не  смей  никому
говорить, что не знаешь, за что тебя забросили сюда. Должен знать! Обязан!
И переживать свою  вину  тоже  обязан!  А  главное  -  каяться  должен!  И
вздыхать! Иначе же ты нераскаянный. Ничего не понял. А знаете, как  теперь
допрашивают? Первый вопрос: "Ну, рассказывайте". - "Что  рассказывать?"  -
"Как что рассказывать? За что мы вас арестовали, рассказывайте". - "Так  я
жду, чтобы вы мне это рассказали". - "Что? Я тебе буду рассказывать? Да ты
что? Вправду ополоумел! Ах ты вражина! Ах проститутка! А ну-ка встань! Как
стоишь? Как стоишь, проститутка?" - там это слово особенно любят. "Ты что,
проститутка, стоишь, кулаки сучишь? В карцер просишься? У нас это скоро! А
ну, рассказывай!" - "Да что, что рассказывать?" -  "Что?  Мать  твою!  Про
свою гнусную антисоветскую деятельность рассказывай! Как  ты  свою  родную
Советскую власть продавал, вот про что рассказывай!" И матом! И кулаком! И
раз по столу! И раз по скуле! Вот и весь разговор.
   - Нет, вы шутите? - спросила Даша.
   Он усмехнулся.
   - За такие шуточки сейчас знаете?.. Шучу? Нет, это не я шучу.  Это  еще
кто-то с нами шутит, и бес его знает, до чего он дошутится. Но до  чего-то
до своего он обязательно дошутится.  До  собачьего  ящика,  кажется,  себе
дошутится! В это я верю! Ну да ладно,  что  об  этом  говорить.  Так  вот,
любопытствую я очень, что им сейчас на эти самые вопросики отвечает Зыбин?
Опять что-нибудь про французскую революцию? Он мастер на это!  А  вот  что
я-то запою... Даша, - воскликнул он вдруг, - что с вами, дорогая? Ну я  же
вам сказал, вернется, вернется ваш дядя. Он им совсем не нужен. Мы, мы  им
нужны: я, Зыбин.
   Она вдруг встала и подошла к нему.
   - Если вас возьмут, Владимир Михайлович, - сказала она твердо, -  тогда
я не знаю, что со мной и будет. Вот так и знайте.
   И сама обняла его за шею.

11 страница17 сентября 2023, 11:35