XXIII
Первыми выпустили свои «котики» вербы. Перед пасхой начали сочиться прозрачным соком пни срубленных берез. Затем почки стали зелеными, а леса темными. Перед Купалой заплакали травы — назавтра им суждено было погибнуть. А затем пришел черед полечь колосьям.
Год не порадовал. Он многое обещал дружной, теплой весной и спорыми, буйными дождями. Но ничего не дал. Снова не дал. В который уже раз.
Дожди шли непрерывно. Ростки захлебывались в глубокой холодной грязи, желтели и гнили. А с конца апреля навалились холода и цепко держали нивы до самой середины июня. Земля была липкой, как глина, выброшенная с самого дна могилы.
Потеплело лишь в конце июня. Холод словно подготовил почву под свою зимнюю страшную жатву и щедро бросил людям ненужное теперь тепло.
На озими не собрали даже потраченных семян, поэтому людям пришлось спасаться — перепахивать поля и засеивать их под ярину. И этот поздний сев едва закончили на Купалу, а это означало, что осенью всходы определенно побьют заморозки.
Все еще, третий год подряд, неизвестная хворь одолевала бульбу, и клубни ее разлезались в пальцах и были черные, как грязь, — не отличишь от земли.
Пан Юрий и старый Вежа в конце июля наполовину опустошили свои амбары ссудами. Понимая, что надеяться не на что, они отпустили крестьян на годовой оброк. Пускай идут плотогонами, пускай отправляются в извоз, на строительство железной дороги, лишь бы не голод, лишь бы не опустошить амбары до дна. Ведь неизвестно еще, что будет в следующем году.
В конце июля клич о помощи долетел из местечка Свислочь, где жила дальняя родственница пани Антониды, двоюродная сестра ее матери, Татьяна Галицкая.
Пан Юрий решил отправить туда обоз семенного зерна — для следующего года. Послали еще и триста рублей денег, на случай настоящего голода, чтоб хоть раз в день кормить горячим детей, женщин и слабых (у тетки было что-то около восьмидесяти душ, жила она одна, просила только семян, — возможно, как-то и перебьется с людьми).
Сопровождать обоз должен был Алесь. Во-первых, люди из конторы были в разъезде, во-вторых, пускай привыкает к делу, в-третьих, время парню и вообще посмотреть свет. Целую зиму еще сидеть ему в Загорщине или в Веже, прежде чем пойдет в гимназию. Целую зиму учиться, практиковаться в языках, слушать Фельдбауха, monsieur Jannot и других. Отец и тот удивлялся успехам сына и его долготерпению... Пускай едет, пускай посмотрит на белый свет.
И началась далекая дорога.
Скрипели телеги, шли рядом с ними мужики. А молодой Загорский то ехал возле обоза на мышастой Косюньке, то сворачивал с дороги и скакал мягкими проселками, проезжая деревни и хутора, то лежал на телеге и смотрел на золотые облака.
Бесконечные дороги! Запутанные перекрестки с десятками тропок, что вливаются в них! Покосившиеся деревянные кресты, серые, в глубоких трещинах, стоящие на перепутьях.
Тянутся мимо них телеги, проходят путешественники с трехгранными острыми посохами и котомками за спиной. Идут баркалабовские нищие с синеокими мальчиками прозрачной, иконописной красоты.
Бабы несут за спиной поклажу, узлом завязав на груди концы платков. И узкими, какими-то особенно женственными кажутся их подавшиеся вперед плечи, сжатые жесткой тканью, в которой лежит неподвижный груз.
Поет лира под придорожным вязом. Иногда солнце закроет дымно-агатовая завеса мимолетного дождя. И тогда ноги месят дорожную грязь, тысячи ног, и корчмы выглядят особенно темными, а полoвая шкура лошадей становится гнедой.
И на все это — сколько уже лет! — глядит обведенными синькой глазами, весь в подтеках, выкрашенный охрой и медянкой распятый Христос.
...Свислочь, о которой Алесь до сих пор даже не слышал, была маленьким местечком.
Среди домов едва не самым большим казалось здание прогимназии. Но и оно имело такой же запущенный вид, как почти все остальные дома местечка. Там, где когда-то были площадки для игры в мяч, цветочные клумбы, теперь — и во дворе, и на улице — раскинулись заросли пахучей мелкой ромашки да подорожника, среди которых терялись тропинки.
Местечко готовилось к годовой ярмарке, открытие которой должно было состояться послезавтра, пятнадцатого августа, и потому на площади было уже довольно шумно и людно. Стояли нагруженные возы, тюками лежала шерсть, жевали жвачку волы.
Дом тетки был в полуверсте от местечка — большой, деревянный, под соломенной крышей на галереях и крытый щепой над жилыми комнатами. Большой сад спускался во влажный, звенящий многочисленными ручьями, тенистый овраг.
Старосветские уютные комнаты с низкими потолками. На окнах кроме первых рам были и вторые, с разноцветными стеклами. Они заменяли ставни. А в самих комнатах стояла старая мебель: пузатые ореховые секретеры, дубовые резные сундуки вдоль стен, и в углах — одна на четыре комнаты — очень теплые печки, выложенные голландским кафелем. На белых плитках плыли под всеми парусами синие корабли.
Тетка, маленькая подвижная женщина в очках, встретила Алеся объятиями.
— Приехал, сынок... Ну, вот и хорошо, что приехал... Ярмарка начнется, наедут окрестные с хлопцами и девками... Будет и у нас весело.
Семена приказала ссыпать в амбары, но от денег отказалась.
— Слава богу, голодать не придется. Обсеменимся вашим зерном, а остальное можно пустить на хлеб. Мне что? Еда своя, наливки свои, одежды — полные сундуки. И ничего мне не надо, разве что колода карт — одна на три месяца: в хобаля сыграть да иногда пасьянец (она так и сказала «пасьянец») разложить.
Суетилась, собирая на стол вместе с девушкой.
— Спасибо пану Юрию. Такое уж несчастье! Прямо хоть садись на землю да пой «Ой вы, гробы, гробы, вселенские домы...».
Посерьезнела:
— Пусть пан Юрий не думает, семена следующей осенью верну. Ради спокойного сна. Не хочу, чтоб мне ночами дьяволы снились да еще, упаси господи, язычники-солдаты.
— Помилуйте, тетушка, — рассмеялся Алесь, — какие же солдаты язычники?
— Язычники, — убежденно сказала Татьяна Галицкая. — Кто же, кроме язычника, будет стрелять в людей, только из-за этого оружие носить, да еще и клясться нечистой клятвой, что будет стрелять и не будет сопротивляться, когда прикажут... Язычники и есть!.. Ну, а если б Христос второй раз пришел? То-то же! Так бы они и стояли со своей клятвой второй раз у креста, как, прости за сравнение, римские голоногие бандиты.
Тетка Алесю понравилась. Показала хозяйство: четырех лошадей, две из которых были под выезд, трех голландских коров, пекинских уток и кур-леггорнов.
Показала цветник с «разбитым сердцем» и «туфельками матери божьей», с маттиолой и золотым «царским скипетром».
В самом глухом уголке сада — чтоб, не дай бог, не наелась домашняя птица — лежали на траве выброшенные из наливки красные вишни. Красивый махаон сидел на них и дышал опалово-синими крыльями. Пил.
Пьяный-пьяный, такой счастливый махаон.
А вечером сидели на террасе, пили кофе с маслянистыми холодными пирожными и беседовали о том о сем.
— Вы так одна и живете, тетушка?
— Совсем одна. Да мне никто и не нужен после смерти Евгена.
— Он кем был?
— Он в двенадцатом году набрал горстку людей — десять шляхтичей да три десятка своих мужиков. Ну и пошел. Сожгли они однажды навесной мост, сожгли французское сено. Потом ловили да били этих... как их бишь?... мародеров? фуражиров? Ну, все равно. А потом уланы пришли их ловить, так они и уланов перебили.
— И родственников других не было? Совсем-совсем?
— Теперь нет. Только твоя мать. А еще раньше, до смерти мужа, был у него двоюродный брат Богдан. Но тот еще, дай бог память, восемнадцать... нет, двадцать лет назад исчез...
— Как исчез?
— А так... Связался с мятежниками, когда здесь у нас дворяне бунтовали. А когда они не бунтуют? Всегда грызутся, как собаки. А женам — лей слезы. Вот и он пошел с оружием, да так и пропал. Ничего после того о нем не слыхали. Наверно, кости дождик мочит, ветер сушит. Так что ты теперь мой наследник. Пусть будет так. Здесь охота хорошая. Выдры этой самой — утром по берегам так наследит, словно гуси ходили. Лапы большие, с перепонками.
Пошла и принесла пожелтевшую костяную шкатулку. Сидя в кресле, разбирала ее.
— О, — произнесла наконец, — это единственное, что от Богдана осталось. Мужчин в доме нет. Возьми себе.
Это был амулет из старого дутого золота. Размером с ладонь ребенка, он таинственно и тускло мерцал на руке Алеся. А на нем Белый всадник с детским лицом защищал Овцу от Льва, Змия и Орла.
— Спасибо, тетушка. — Алесь знал: человек не должен ломаться, когда ему дарят. — Но куда же его?...
— А ты его к медальону, — сказала тетка. — На одну цепочку. И носи. Говорят, помогает. Кто носит, никогда не попадет в руки врагу. Трижды три раза избежит неминуемой смерти. И еще — все его будут любить, потому что он защищает Овцу от Льва, то есть от власти, от Змия — от хитрости — и от Орла, то есть от хищника... Может, и Богдан спасся бы, да вот, уходя в лес, забыл.
Алесь привязал подаренный амулет к стальной цепочке медальона, который ему подарила Майка. Про себя он посмеивался. Ну какая неминуемая смерть может ему угрожать? Какие такие у него могут быть враги?
...Через день началась свислочская ярмарка «Пречистая». Торговые ряды выплеснулись далеко за границы площади.
Торговцы ловко мотали на медный аршин вишневые и белые сукна. Свистел, по-змеиному извиваясь в воздухе, шелк. Ползла шерстяная ткань, и весело бегал ситец.
— А-а, горлачи-горлачи-горлачи! Звенят, как колокола, звенят, как войтова голова!
— Же-лезо, же-лезо! — это басом. — Кос-са — на эконома, безмен — на тещу!
Взмывали, словно корабли на волнах, пестрые качели. Оттуда доносился неискренний девичий визг.
— Эх, навались! Эх, навались! Все дорого — мое дешево. Все дорожает — мое дешевеет. Дешевеет мыло, дешевеют веревки.
Шарманщик-итальянец пел чахоточным голосом о неизвестном. Обезьяна в зеленом платьице протягивала ладонь, прыгала около хозяина и смотрела в глаза людям горестно-недоумевающими детскими глазами.
Торговал тканями красивый перс с пылающей бородой. Водил мишку цыган.
— Батю, подходи — поиграем!
Страстно спорил с русоголовым мужиком перекупщик лошадей. Звучно, наверно аж пальцам было больно, бил по коричневой, как земля, ладони, с хрустом кусал уздечку в знак того, что не обманывает.
Узкоглазый караим, похожий одновременно на дикого хазара и на великого раввина Якова Леви, ругался с горбоносым евреем, возле которого в ряд стояли водочные кружки, кварты, полукварты и другое счастье пьяниц.
Алесь ходил среди этого разноголосого, пестрого моря немножко обалдевший и как будто сонный, но радостно возбужденный.
Висели золотые бороды льна, приятно пахло рыбой и кисло — кожами.
Громоздились пирамидами яблоки, над сизыми, словно затуманенными дыханием, сливами пели коричнево-желтые осы. Сапежанки, урьянтовки, слуцкие беры пахли так, что во рту делалось сладко. Всюду лежали овощи, битая птица, мясные туши. А рядом — рябчики, утки, дупели для господского стола. Бочонки лесного меда и желтоватые круги воска. Шкуры диких зверей.
Страна была богата. Страну ожидал голод.
...Возле слепого нищего с лирой почти не было людей: не дать — грех, а дать было нечего. Старик пел — темный провал рта в серебристой бороде. А возле него кроме двух плакавших женщин стоял парень, может, на год старше Алеся, невысокий, коренастый, с темно-русыми красивыми волосами. Черты лица у парня были неправильные, но крупные и даже чем-то привлекательные. Тяжелый подбородок, большой твердый рот. Жестковатый неправильный нос. Из тысяч и тысяч людей по одной лишь форме носа с крутыми ноздрями Алесь всегда узнал бы в нем местного, здешнего.
Небольшие, синие, с искорками глаза парня были теперь задумчивые и мягкие. Прядь волос падала на высокий чистый лоб. Он слушал. Слушал, нахмурив тонкие и черные, словно тушью нарисованные, брови.
Алесь стал рядом с ним и тоже начал слушать лирника под печальные вздохи баб.
Ой, то не черная туча подступает,
То турецкий король наступает.
Турецкий король наступал, чтоб взять за себя Андрееву дочь. И не только ее.
Сватать нивы, боры, перелоги,
И луга, и правдивого бога,
Сватать дым в закуренной хате,
Всю землю нашу бедную сватать.
И не выдержало женское сердце. Андреева дочь убежала в лес и, сидя на дубе, готовила подарки королю, приказывала подружкам точить ножи, чтоб кроить ими для него рушники. И вот король подступил со всей своей черной силой. И тогда...
Не попала она в полотенце,
А попала в горячее сердце
И коню под подковы упала.
Умирая, так слово держала:
Страшно гудели струны:
«Ой, не будешь иметь, чернорогий,
Ни лугов, ни правдивого бога,
Ни боров, ни девчат, ни богатства,
Даже дыма в закуренной хате.
За какое ни схватишься сердце —
Все ответят единою смертью.
И ответят пожарами хаты
И земелька, которую сватал».
Нищий умолк. Парень тяжело, словно от сна отрываясь, вздохнул и бросил на лиру три медные копейки. Недоуменно взглянул на Алеся. И вдруг глаза стали холодными и немножко злыми: увидел, что красивый подросток с серыми глазами хочет положить на лиру серебряный полтинник.
— Сдурел, что ли? — спросил он громким насмешливым голосом.
Алесь терпеть не мог насмешек незнакомых.
— Тебя не спросили, — ответил он.
— Оно и видно, что из золотых кафтанов. Головка как маковка, а ума как...
Загорский знал, что продолжение в присказке злое и немного непристойное.
— Ты б повторил, — с угрозой сказал он.
— А я не глухому говорю, — ответил парень.
— То-то и видно, что скряга. За такую песню полрубля ему жаль.
— За эту песню мне миллиона не жаль. Да только не из твоих рук.
— А что мои руки?
— А то, что иная доброта хуже глупости. А доброта богатого...
— Зато ты, видно, богат. Семь коп лаптей...
Алесь сказал это от большой обиды. Но подросток, одетый и в самом деле скромно, казалось, не обиделся.
— Люблю Серка за привычку, — показал он ослепительно белые зубы. — Да только не те паны, что деньги бросают, а те, что бога знают. Возьми свои безбожные деньги.
— Чем это они хуже? — спросил Алесь. — Что ты ко мне привязался?!
— А потому, что они дурной головой даны, эти деньги.
Алесь мерил парня глазами. Да тот был, видимо, сильнее, но менее гибок и ловок.
— А я вот дам, так ты ногами накроешься, — сказал парень.
— А ну, дай. Сам пятки задерешь.
В следующий миг они молотили друг друга со всем усердием подростков. Только пыль курилась над местом драки.
Наконец они устали и, сопя, остановились, настороженно следя друг за другом.
— Получил? — спросил парень.
— Да и ты получил.
У парня действительно распухла и без того пухлая губа; у Алеся ухо было красное и горело.
— Ну и что? — спросил парень.
— А то, что ты дурак, — уже не так сердито сказал Алесь.
Они все еще следили друг за другом, но было видно, что драка угаснет.
— Это ты дурак, — сказал парень. — Старика за твой полтинник могли б в полицию отвести. У бедных людей бывают только медные деньги.
Алесь понимал, что парень говорит правильно, но ухо горело, а незнакомец еще и ругался. Враждебность снова начала нарастать.
— Ты кто такой? — не очень вежливо спросил он.
— А тебе что?
— Ну, кто? Поляк? Мазур?
И тут он услыхал такое, что даже глаза округлились от удивления.
— Белорус, — спокойно сказал парень.
— Что-о?
Алесь не мог понять, откуда этому парню стала известна его тайна, его открытие. Но парень, видимо, понял вопрос как возглас презрения.
Алесь не удержался:
— Откуда ты это узнал? Ведь это я открыл. Это я белорус.
— Один Гаврила в Полоцке, — улыбнулся парень. — Здесь все белорусы! А он открытие сделал... Первый... Нашелся еще мне Коперник!
— Но я ведь знаю лишь троих, кто ответил мне так. У остальных нет имени...
Алеся теперь тянуло к этому парню. Потому что он, не зная Алесевых мыслей, пришел к тому самому, что и он, Алесь.
А парень вдруг сказал:
— Я жалею, что тебя ударил.
— И я тоже жалею. — Алесь подал парню руку.
Парень сделал шаг, и подростки крепко пожали руки.
— Ты откуда такой? — спросил парень.
— С Днепра. А ты?
— Я здешний. Отец привез товар, а я с ним.
— Твой отец купец?
— Нет, дворянин. Но у него есть маленькая фабричка. Скатерти, салфетки, — словом, все такое.
— Значит, вы небогаты?
— Небогаты. У нас большая семья. Одних детей считаешь-считаешь, да и собьешься.
— Ты учишься где?
— Здесь и учусь, — сказал парень, — в прогимназии. Через каких-то пятнадцать дней конец свободе. Зубрежка эта начнется. А ты любишь учиться?
— Люблю. Только я дома учусь. Меня готовят в четвертый класс.
— Счастливчик! Я тоже учиться люблю, да только учителя у нас дрянь. — Вздохнул. — Окончу — пойду в университет. Уроками буду зарабатывать, а выбьюсь. С нашей земли не проживешь — отец всех не прокормит.
Дотронулся до распухшей губы.
— Дерешься ты здорово, — рассмеялся он. — Приложил руку, прости за сравнение, не хуже станового пристава... Давай знакомиться, что ли?
Алесь подал ему руку.
— Давай. Я Алесь Загорский.
— Кастусь Калиновский, — сказал парень.
Они стояли и рассматривали друг друга.
— Давай удерем, что ли, — сказал парень. — Пока купцы у отца товар берут, походим, послушаем.
— Давай... Только полтинник этому деду все же отдадим. Разменяем на медь и отдадим. Пусть помнит, как мы дрались здесь и мирились.
— Давай, — согласился Кастусь.
Разменяли деньги, всыпали старику в шапку целую горсть меди и пошли в толпу.
— За что это ты, брат, так на меня взъелся? — спросил Алесь.
— Да гляжу — стоит такой павлин, только что хвост веером не распускает. Серебра ему, видишь, не жаль бедному человеку.
— Ну и что?
— Если б ты знал, как страшно бьют этих людей, ты б так легко не смотрел на это. Тем более лирников. Этих каждая сытая харя считает непойманными ворами и преступниками.
— За что?
— Подозрительные люди. Приедет откуда-то из Питера мордастая погань. Такой уж магнат, такой нобиль — фигою нос не достанешь: «Дикари грязные, туземцы...» По ярмарке идет, как чума, ты скажи, идет — ярмарка пустеет, все разбегаются кто куда. А нищие — они ведь слепые. Подойдет, слушает, слушает. «Эт-то что же ты, па-дла, поешь? Какой такой турецкий царь?! На каком эт-то соб-бачьем языке, пр-ро какого эт-то Ваську Вощилу?! Пр-ро какого эт-то свинского Михася Кричевского?!» Ну, старик оправдывается: «Он, паночек, тишайшему царю споспешествовал, Алексею...» — «Что?! Мерзавец, быдло, червяк мог царю споспешествовать?!» Да старому в ухо. А лиру ногой.
— Лиру зачем?
— Книг лишили — хотят и лиры лишить. Знают: пока слушают люди хоть одного лирника, не умерла свобода.
Шли в людском море. Вокруг стояли смех, причитания, беззлобные проклятия.
— Знаешь, — сказал Алесь, — я очень был удивлен. Стоит себе человек — и вдруг говорит о самом твоем заветном, о том, о чем ты сам думал.
— Но ведь и они, — рука парня сделала круг в воздухе, — тоже такие же, как ты, только не нашли, как себя называть.
И повторил, видимо, чужие слова:
— Безгласное море.
— Как это они такие? — спросил Алесь. — Мы, конечно, все от Адама. Один народ. Но ведь мы дворяне.
— Ну и что? Было же у нас когда-то так, что мужик, если он по собственному желанию шел на войну, становился дворянином. Так, видимо, и все. Твои предки раньше пошли, и потому они аристократы. Мои — позже, и потому я просто из небогатых дворян. А есть еще шляхта, которая сама землю пашет. Те совсем вчерашние мужики.
— Дворяне наши царю тоже опасны.
— Есть и такие.
— Недаром же после последнего восстания многие тысячи из них, самых опасных, перевели в однодворцев. Опозорили людей. Голодать заставили.
— Мы тоже из таких, — с каким-то вызовом сказал Кастусь.
— Так и вы однодворцы?
— Да. Сенат не утвердил.
— Дед говорил, это они нарочно, — сказал Алесь. — Ну, у владельца грамоты за столетия сгореть или истлеть могли. Так поищите же в королевских архивах, в списках, в старых книгах... Нет, хотят как можно больше людей унизить.
Кастусь кусал длинную травинку, которую выдернул из воза с сеном.
— Отец мой никак примириться не желает. Ездит, старается, столько денег переводит. Сказали: «Будет имение — будем искать». Купит, наверно, в этом году или немного погодя. А мне так все равно. Я знаю, откуда идем. И предков знаю. Я не ниже хама, который мной руководит. А так — хоть горшком назови, да в печку не ставь. Если захочу, и арапом назовусь. Последний наш мужик честнее первого из жандармов.
Парень говорил это с достоинством, но, очевидно, заученно, с чьих-то слов.
— Где это ты такого набрался?
— Брат говорил, — с каким-то сразу посветлевшим лицом сказал Кастусь. — А ты откуда?
— А у меня дед.
— Ясно, — сказал Кастусь. — Вот и знаем уже самую первую заповедь. Брата и деда не трогать. И дворянством не кичиться.
— И здесь твоя правда, — согласился Алесь. — А то совсем выйдет по поговорке «Шуми-гуди, дуброва, едет князь по дрoвы».
Кастусь красиво смеялся. Белые ровные зубы украшали лицо. И улыбка была искренняя, чистая. А еще Алесю нравилось, что глаза у Кастуся были не совсем симметричные — один чуть-чуть выше другого. Это придавало его лицу какую-то необычную, властную и сильную характерность.
Беседуя, они шли бесконечной ярмаркой, а вокруг них заливались глиняные свистульки, бешено крутились наполовину пустые карусели, зазывал в свой балаган дед с льняной бородой.
— Заходите, братья-сетренки родные, заходите, мужья-жены сводные! Чудеса на колесах! Мальчик с саженным носом! Морская царевна! Янка-богатырь, жрет одно лишь сырое мясо — по семь фунтов за день. Вскормила его медведиха! Есть еще удивительные звери... морская свинка и крокодил. Тот самый, что проглотил пророка Иону. По-библейски кит, по-нашему крокодил... Страшный зверь... К нам!.. К нам!..
Играл на кувшинах гончар, и в ответ ему летел поющий перезвон хрусталя, по которому водил стеклянной палочкой торговец-венгр.
Кубраки-мстиславцы совали под нос людям книги и рисунки.
— Какая богатая ярмарка, — сказал Алесь.
— Богатая, — ответил Кастусь. — Только убыточная. Отец говорил, что в прошлом году едва продали пятую часть всего завезенного. А нынче еще хуже будет. Скудеем.
— Почему так?
— Нет ни денег, ни хлеба. Земля оскудела. Леса вырубили. В реках вывелась рыба, в пущах — зверь. Раньше-то, говорят, всего было — и зверя, и птицы, и дикого меда. Иди себе, человек, в лес, расчищай вырубки. Сам ты себе хозяин. А нынче одно спасение — город. Да и там... Ну кому здесь нужны свечи? Мыло? Вот этот чай? Или сахар? Чая мужик не пьет, моется он веником, вечером сидит при лучине.
...Алесь пробыл в Свислочи еще три дня. И все эти дни ребята не расставались. Ходили по ярмарке, забирались в подземелья разрушенного костела. Побывали на посиделках с песнями и на гулянье, посвященном середине ярмарки, после чего ярмарка идет на убыль. А Алесь сводил его в балаганы, потому что с деньгами у нового знакомого, видимо, было не густо. Кастусь не стеснялся, но, как то надлежит настоящему парню, принимал каждый знак уважения к себе с чувством непреклонного собственного достоинства.
И незаметно для самих себя они подружились за эти дни. Подружились той быстрой дружбой подростков, которая возникает неожиданно, а остается надолго. Иногда на всю жизнь.
Расставаясь, они решили, что будут писать друг другу. И это было чудесно: знать, что впервые в жизни тебе есть кому писать, есть кому заливать сургучом конверт, есть для кого взвешивать унции и золотники листа, есть для кого, наконец, совсем по-взрослому ставить в конце посткриптум — так себе, между прочим, как будто что-что забыл, да вдруг вспомнил.
