ТАБАКИ День четвертый
Снарки в общем безвредны. Но есть среди них… (Тут оратор немного смутился.) Есть и БУДЖУМЫ… Булочник тихо поник И без чувств на траву повалился.
Льюис Кэррол. «Охота на Снарка».
Утром от ангины не остается и следа. От меня тоже почти ничего не остается. Одни кости и сладкий сироп. На медосмотре отмечают мой бодрый вид и молочный запах. При упоминании молока начинает тошнить, но Пауки, к счастью, этого не замечают. Для чело-века, побывавшего под пытками, я выгляжу совсем не плохо.
Дни осмотров всегда немного нервные, потому что никогда не знаешь, что выкопают в твоем организме дотошные Членистоногие. Когда оказывается, что ничего они в тебе не обнаружили, начинаешь волноваться за других, а потом весь остаток дня отдыхаешь от вол-нений. Поэтому дни эти тихие. Настороженные, а потом усталые.
Профильтрованный через восемь кабинетов и кучу Пауков, все еще в центре общего внимания как самое слабое звено в стайной цепочке, я валяюсь в одеялах с подарком Горба-ча: пакетом грецких орехов, колю их, заедаю изюмом и уже начинаю думать, что это совсем не плохо – быть выздоравливающим. Другое дело, что в коридор меня не пускают, так что я не могу поглядеть на девушек и понюхать Новый Закон в действии. Сфинкс говорит, что ничего интересного там не происходит, но я ему не верю, потому что сидя в спальне, он ни-как не может знать, что происходит и чего не происходит в других местах. Еще очень хо-чется поглядеть на своего дракона, которого я толком не видел, – но и завтрак, и обед мне подают в постель, а Сфинкс, который меня стережет, тоже ест, не сходя с поста. Остаются орехи и изюм. Которые понемногу заканчиваются.
– Будешь ворчать – приведу в гости Длинную Габи, – грозится Сфинкс. – Будет тебе Новый Закон во всей своей неповторимой красе.
– Чашечку кофе, пожалуйста, – говорю я Македонскому, а Сфинксу отвечаю: – Врешь ты все. Слабо тебе ее привести.
– Ты меня не провоцируй, – зловеще предупреждает он.
Но это и не нужно, потому что Длинная приходит сама. Без всяких с нашей стороны приглашений. Хлопает дверью и вплывает жирафьей походкой. Плюхается на кровать Ма-кедонского, закинув ногу на ногу, и хрипит нам:
– Ну привет, чуваки… Юбка на ней еле заметная и видны резинки на черных чулках, а над ними – полоска белой кожи. Ноги вообще-то красивые. Есть чем любоваться, в отличие от лица. Черный, сняв очки, смотрит на них квадратными глазами. На ноги, потом на Сфинкса.
– Это что еще? – спрашивает он.
– Это я, дорогуша, – хрипит Габи. – А ты как думал?
Черный темнеет лицом. История запертой двери до него так и не дошла, и теперь он воображает что-то интересное, но не совсем то, что на самом деле. Швыряет книгу и тычет пальцем в Сфинкса:
– Это ты ее позвал!
– Разумеется нет, Черный, – оскорбленно вздыхает Сфинкс. – Странное у тебя обо мне мнение.
– Тогда кто? Это ведь ты про нее сейчас говорил.
– Это была шутка. И вообще, что ты возмущаешься? Новый Закон принят. Кто кого хочет, того и приглашает.
– Точно, – поддакивает Габи, закуривая. – Да ты не кипятись, парень. Глядишь, придет и твой черед.
– Кто?! – орет Черный, сдирая с ушей очки. – Кто тебя позвал?
– Слепой, – Габи подмигивает Черному. – Начальник твоего начальника, если я еще не разучилась считать.
Черный садится обратно. Сидит оцепенело, потом выдергивает из-под себя книгу и утыкается в нее. Совсем не читающим взглядом. А Габи закуривает. Я тихо выковыриваю орехи из скорлупок. Очень интересная ситуация.
На вежливые замечания Сфинкса о погоде и учителях Длинная весело похрюкивает и болтает ногами, на которые трудно не смотреть. Я себя не сдерживаю и смотрю. Сфинкс тоже. Горбач и Македонский предпочитают потолок. Наконец Габи надоедает сидеть без дела, она встает и начинает слоняться по комнате.
– Это у вас чего? А это? Хорошо живете… Грудь на стол, задом к нам, и пыхтит над пластиночными рядами:
– Вот это клевая музычка. Я ее, вроде бы, слышала. Зашибись, что за песенка там, на второй стороне, вот уж не знала, что вам такие нравятся.
Горбач бледнеет и вытягивает шею. Мне тоже становится слегка не по себе, когда она начинает вытряхивать диски из конвертов и рассматривать их, оставляя с каждой стороны по полсотни отпечатков.
– Пылющие они у вас, – говорит Длинная. – Совсем не чищенные. Нельзя так… – До-стает платок, плюет на него… – Стоп! – орет Сфинкс, вскакивая. – Замри, сучка!
Вскочивший одновременно с ним Горбач падает обратно на кровать. И вытирает пот с лица.
– Хочешь орешков? – вежливо предлагаю я Длинной, которая честно стоит, замерев, как велел ей Сфинкс, и, наверное, размышляет, стоит ли обижаться.
– В зубах застревают, – ворчит она. Но от стола все же немножко отодвигается. – Нервные вы какие-то. Чуть что – в крик. Заикой можно стать.
– Так день осмотра, – объясняю я. – Все злые. Это такая традиция, можно сказать.
– Ага, – Длинная наваливается на спинку кровати и свешивается в мою сторону. – Ме-ня вот тоже осматривали. Ну и что? Мне это пофигу. Осмотров я ихних не видела, что ли?
Вот помню, как-то раз меня изнасиловали… Давлюсь орехом и выкашливаю его на одеяло. Габи заботливо лупит меня по спине кулаком. Чтобы дотянуться, она уж совсем перевесилась, и мне видно много всего в вырезе ее блузки. Кашель от этого только усиливается. Практически уже задыхаюсь.
– Ух, бедняжка, – вздыхает Длинная. – Болеешь, да? Ничего. Бывает. Я вот тоже как-то раз болела… – Ну хватит, – говорит Черный и встает. – Пойду прогуляюсь. Всему, в конце концов, есть предел! – Он выходит, грохнув дверью так, что все вздрагивают.
– Про чего это он? – спрашивает Габи.
– Так, неважно, – сорванным голосом отвечает Сфинкс. – Дела… – Наверное, с книжкой в сортир пошел, – фыркает Длинная. – Знаю я эту породу Оч-кастых. А ты чего хрипишь? Тоже как бы заболел?
– Голос сорвал.
– Ну? – удивляется Длинная. – Нехило же ты крикнул.
– Точно, – соглашается Сфинкс. – Весьма не хило.
Габи отлипает от спинки, и кровать облегченно скрипит.
Промаргиваюсь и ловлю ее в фокус. Она бредет к двери.
– Пойду, пожалуй. Мир погляжу. Слепому привет. И этому вашему книгочею тоже. А сами не болейте.
– Передадим, – обещаю я. – Ты заходи, не стесняйся.
– Я не из стеснительных, – хрюкает Габи. – Да ты, небось, и сам уже это просек.
Прощальный оскал в фиолетовой рамке помады – и она исчезает. В воздухе душный парфюмерный дух. Задумчиво глотаю последний орех и сгребаю в кучку скорлупки.
– Как ты сказал? Заходи, не стесняйся? – интересуется Горбач. – Я тебе этих слов не забуду, Табаки.
– Простая вежливость, – объясняю я. – Так принято, когда гости уходят. Особенно, когда уходит дама.
– Ну-ну, – говорит Горбач. И идет проверять диски. Их целость и отсутствие следов слюнной чистки. А я пью свой кофе и раскладываю пасьянс. Веселая штука – этот Новый Закон. Разнообразит жизнь.
После возвращения Черного Курильщик начинает расспрашивать, кто такая матушка Анна. Это Сфинкс виноват. Сказал про себя Черному, что он не матушка Анна, чтобы го-нять из спальни подружек Слепого. Ну тут он, положим, соврал. Сам гонять не станет, но Длинная вряд ли еще у нас появится, я Сфинкса не первый день знаю. Черный тоже, но с пониманием простых вещей дела у него обстоят хуже некуда. Поэтому много нервных кле-ток тратится впустую.
– Так кто она такая? – спрашивает Курильщик. Меня.
Сложный вопрос. Сфинкс ухмыляется. Еще бы. Не его спросили – не ему объяснять.
– Ну, понимаешь, – начинаю я без особой охоты, – жила когда-то, давным-давно, такая женщина…
Хорошее начало. А с чего еще было начинать? С нас, придумывавших себе развлече-ния? Может, с песен или с шуток Волка – вроде снежной бабы, на которую надели (хотя для этого пришлось ее разрушить и слепить заново) – майку Лэри? С Ночей Сказок? Если вспомнить все, что придумывалось когда-то… Все, что делалось, чтобы не помереть от ску-ки… – Миллион лет назад она была здесь самой главной, – говорю я.
Да… была. Директрисой.
Коричневые, обкрошившиеся по краям фотографии… Полная женщина в монашеском одеянии, руки сложены на животе. Наверное, щеки ее были красными и обветренными, а ладони в мозолях. Когда наступали холода, она носила митенки. Ей многое надо было де-лать руками. Жестяные ведра с обледенелой водой. Лопаты с углем… В спальнях – тогда они назывались дортуарами – дымили камины и печи, и каждый день из дворовых сараев притаскивались кучи угля, чтобы обеспечить всех теплом.
Дети в грубых ботинках, подбитых гвоздями. В куцых курточках с большими круглы-ми пуговицами. Зимой всегда обветренные щеки. «Дом призрения обездоленных сирот».
Дом носил это елейное, пахнущее Диккенсом название с гордостью. Так значилось на таб-личке, привинченной к низким, чугунным воротцам. По субботам ее начищали песком, как и все остальное, чему полагалось блестеть. Табличка была огромная, на ней, кроме названия размещались имена двадцати восьми попечителей. Каждому из которых по праздникам от-правлялись открытки, исписанные корявыми детскими почерками, плюс письмо от самой М.
А. «С благодарностью… Ежедневно возносим молитвы о вашем здравии и благополучии».
Может, они и впрямь возносились, эти молитвы о здравии. Ведь каждый попечитель дарил им толику радости, которой в тогдашнем Доме было не так уж много.
Мы сидели в подвале – я и Сфинкс, – перебирая кипы заскорузлых бумаг, стянутые проволокой. Бумаги были и совсем истлевшие, и почти целые, но все они, каждый обрывок, воняли сыростью, как будто всосали в себя километры болот. Мы рылись в них с упоением.
Эту мою страсть – выкапывание прошлого Дома из самых потаенных его закоулков – раз-делял со мной только Сфинкс. Остальные рассматривали самую ценную добычу из подвала в лучшем случае с отвращением. Сфинкс же… – Ого! – шептал он, натыкаясь на связку пожелтевших счетов. – Да это клад! – И мы склонялись над ними, дрожа от нетерпения, чтобы добавить еще один малюсенький штрих к картине, которую не видел никто, кроме нас.
Сукно серое.
И давние дети Дома облачались в костюмчики из серого сукна.
Мотки шерсти.
И сестры Мария и Урсула, каждая на своей табуретке, начинали щелкать спицами (по сестре на дортуар, по табуретке на сестру), а из-под огрубевших от стирок и готовки рук выползали, свешиваясь все ниже, шерстяные носки.
Так, шаг за шагом, бумажка за бумажкой, мы складывали тот давний Дом. Мы узна-ли, как выглядели его комнаты, чем занимались его обитатели – и даже страсть М. А. к зимним, перележавшим яблокам не осталась для нас тайной. Зачем это было нужно? Мы и сами не знали. Но разрыли содержимое подвала, как два сумасшедших крота. С 1870 до по-следнего выпуска. Все это время в спальню стаскивались кипы того, что Волк называл древним хламом, а Лэри трудился в качестве носильщика. Стаю заинтересовал только по-следний выпуск. Я составил два альбома из самых интересных документов, и мы временно охладели к раскопкам.
И вот теперь я пытаюсь рассказать Курильщику, кто такая была матушка Анна, а са-мому смешно, потому что это невозможно объяснить, не объясняя, чем тогда был Дом. Пока я гадаю, имеет ли это смысл, язык работает не переставая, и в какой-то момент мне уже са-мому становиться интересно, что это я такое плету.
– Чтобы ей угодить, надо было быть богобоязненным и знать наизусть кучу древних текстов, которые невозможно запомнить, а когда она лежала при смерти, то все время за-ставляла монашек сносить к ней в комнату простыни и пересчитывала их. Это у нее в голове уже помутилось. А когда померла, и главной стала ее бывшая помощница, то якобы видели призрак матушки Анны, как он ходит из комнаты в комнату и все считает, и пересчитывает, и проверяет, в общем, никак не упокоится с миром… Курильщик моргает и хмурится. Не сразу, потому что занят, но все же я это замечаю.
– Ты что, не веришь? Не веришь? Сфинкс!
– Это правда, – подтверждает Сфинкс. – Все так и было, как говорит Табаки.
– Но вы-то откуда об этом знаете?
– А мы знаем все. Все-все, что есть Дом!
Хотя я слукавил, умолчав про подвал, в моем хвастливом заявлении – неожиданная правда. Я с удивлением слышу ее. Это так. Это мы и искали. Все, что есть Дом. Любой че-ловек рано или поздно спрашивает, кем был его прадед, и выслушивает семейные предания, а мы со Сфинксом спустились в подвал и сами рассказали себе все старые истории. Мне вдруг становится не по себе. Слишком уж оно наше – это место. Мы почти создали его. Ведь ни в каких подвальных бумагах не упоминался призрак, беспокойно бродивший по комна-там и пересчитывавший простыни… Вечером мне удается вырваться в коридор. Под предлогом ужина, но на самом деле Сфинксу просто надоело меня стеречь. Вокруг никаких девушек, а мой дракон снизу совсем маленький и еле виден. Хотя глаз блестит. Но чтобы различить детали, надо быть велика-ном. А вот следы разлитой краски видны очень хорошо. Даже, можно сказать, бросаются в глаза. Специально проезжаю по ним. В знак своей причастности.
На ужин мерзкое пюре с комками, и мне, весь день объедавшемуся изюмом с орехами, даже смотреть на него неловко. Зато на обратном пути я вижу девчонок. Сразу двух. Сидят на перекресточном диване, выщипывают губку из его внутренностей и бросаются ею в окна.
А вокруг куча Псов. Действительно, ничего интересного. Тем более что подъехать ближе мне не дают, и я не могу послушать, о чем они говорят и вообще поучаствовать в происхо-дящем. Я только вижу, что это Суккуб с Бедуинкой и что губку они потрошат весьма изящ-но. На этом наблюдения заканчиваются. Длинная больше не приходит, хотя я жду ее весь остаток вечера и очень надеюсь, что она придет.
