๑После Шума๑

ГЛАВА 71
После шума.
"Т/и"
Его прохладные руки согревали мою душу лучше любого солнца.
— Т/и.
Тишина, наступившая после ухода TXT, была оглушительной. Она была громче любого взрыва, тяжелее любого крика; она висела в воздухе густым, неподвижным пологом, давя на уши и заставляя сердце биться с неестественной, тревожной громкостью. Я всё ещё сидела на холодном полу в своей комнате, вцепившись в колени так, что суставы побелели, и пыталась заставить предательскую дрожь в руках утихнуть. Но она шла изнутри, из самого позвоночника,– мелкая, неконтролируемая волна шока и адреналина. В носу стоял едкий, чужой коктейль из запахов: озон, как после близкого разряда молнии, пыль, поднятая с пола, и сладковато-медный душок чужой крови. А в ушах, поверх звона,– бесконечно повторялся тот леденящий душу, первобытный рык Сону, от которого стыла кровь и цепенела душа.
"ТРОНЬ ЕЁ– И УМРЁШЬ".
Это было страшно. Это было ужасающе, по-настоящему, до костей. Это был голос не человека, не айдола, а древнего хищника, охраняющего свою добычу. И почему-то… именно это, этот самый проявленный, голый инстинкт убийцы, и заставил меня наконец по-настоящему, без остатка, поверить ему. Не в его сверхъестественную силу, не в его скорость. А в его защиту. Он был готов снова стать тем монстром, каким был в прошлом, переступить через все свои вековые принципы, только чтобы другие монстры до меня не дотронулись. Эта мысль была одновременно пугающей и странно умиротворяющей.
Тихий, но настойчивый стук в дверь заставил меня вздрогнуть, разрывая порочный круг воспоминаний.
— Т/и?– это был голос Хисына, нарочито спокойный, выверенный, профессиональный, каким он говорил на интервью. Но под этим спокойствием я слышала ту же напряжённую дрожь, что была и во мне.— Всё чисто. Можно выходить.
Я медленно, будто сквозь воду, поднялась на ватные ноги и открыла дверь. Гостиная предстала передо мной в сюрреалистичном виде. Она была… почти обычной. Если не считать свежего, зияющего скола на стене прямо у моей двери, оставленного чьим-то плечом или спиной. И если не видеть, как Хисын, стоя на коленях, с усердием, которое не соответствовало обычной уборке, затирал мокрой тряпкой тёмное, почти чёрное пятно на светлом паркете. Все были здесь. Бледные, с застывшими масками на лицах, напряжённые, как струны, но– целые. Их взгляды, острые и мгновенные, как вспышки, тут же нашли меня– и в них не было ни голода, ни отстранённости, только всепоглощающее, почти физически ощутимое облегчение.
Сону стоял у огромного окна, спиной ко всем, его фигура была олицетворением напряжения. Каждая мышца его спины и плеч была натянута до предела, будто он всё ещё находился в состоянии боя. Он не обернулся, не подал и вида, что слышал мой выход.
— Они… они ушли?– мои слова прозвучали сипло, голос был чужим, сорванным.
— На время,– кивнул Чонвон. Его лицо было серым от усталости, а под глазами залегли тёмные тени.— Они просто напомнили о себе. Поиграли с нами. Дали понять, что могут прийти, когда захотят.
— Поиграли?– я не могла сдержать дрожь, пробивавшуюся в голос.— Это… это для них была игра?
— Для них– да,– тихо, без эмоций, сказал Джей, откладывая в сторону телефон. Он следил за камерами безопасности.— Они всегда любили кататься на американских горках чужих эмоций. Страх, паника, отчаяние… для них это как специя. Сегодня они просто попробовали блюдо на вкус.
Я перевела взгляд на неподвижную спину Сону. Он казался статуей, изваянием из льда и ярости.
— А ты… вы все… в порядке?
— Пустяки,– отозвался Ники, хотя на его смуглой коже красовалась свежая, уже подсохшая царапина, идущая от запястья до локтя.— Главное, что ты цела.
В его словах не было ни капли пафоса или преувеличения. Только простая, суровая, неоспоримая правда. Моя безопасность была их приоритетом. Их точкой сборки в этом хаосе. Осознание этого было таким же тяжёлым, как и их взгляды.
Внезапно Сону резко, почти механически, развернулся. Его лицо было идеальной каменной маской, ни единой морщинки, ни единой эмоции. Но глаза… в его тёмных глазах бушевала настоящая буря– ярости, стыда и чего-то ещё, такого сложного, что я не могла разобрать. Он молчА, не глядя ни на кого, прошёл через всю гостиную, бросив на ходу Чонвону отрывистую фразу:
— Проверь периметр. Все датчики, все камеры. Я через пять минут.
И скрылся в своей комнате, громко, с оглушительным финальным аккордом, хлопнув дверью.
В гостиной повисла неловкая, гнетущая пауза. Воздух снова стал тяжёлым.
— Дай ему время,– тихо, почти шёпотом, сказал Сонхун, глядя на захлопнутую дверь.— Он… он сильно выгорел. Эмоционально. Ему всегда хуже всех, когда дело доходит до… до демонстрации силы. Особенно перед тобой.
Я просто кивнула. Я понимала. Он снова показал мне, да и всем, ту самую тёмную, неудобную часть себя, ту, что он десятилетиями прятал под маской холодности и сарказма. И сейчас, должно быть, ненавидел себя за эту потерю контроля, за этот рык, за эту готовность разорвать в клочья.
Но на этот раз, в отличие от прошлых раз, я не собиралась отступать и ждать, пока он снова выстроит стены.
Следующие несколько дней прошли в странном, натянутом, искусственном спокойствии. Парни удвоили, если не утроили, меры безопасности. В воздухе витало постоянное, едва уловимое напряжение, словно все ждали второго акта. Но внешне они старались изо всех сил сохранять подобие нормальности. Репетиции, занятия вокалом, работа над новыми треками в студии. Жизнь, пусть и искривлённая, продолжалась.
Сону же избегал меня с почти что маниакальным упорством. Он был холоден, собран, невыносимо профессионален и отстранён. Он делал вид, что того вечера, того рыка, того взгляда, полного боли, просто не существовало. Он вёл себя так, словно я была всего лишь тенью, временным сотрудником, не стоящим даже мимолётного взгляда.
А я… я начала свою тихую, упрямую месть. По-своему.
Я стала приносить ему кофе. Не вручать, не предлагать. Просто ставить стакан с ещё дымящимся напитком на стол рядом с ним, когда он, углубившись, работал за ноутбуком над аранжировками, и тут же уходить, не дожидаясь ни взгляда, ни ответа. Первый раз он даже не пошевелился, будто стакана просто не существовало. Второй раз– его взгляд, острый и быстрый, как удар клинка, на секунду задержался на тёмной поверхности жидкости. На третий день, вернувшись за пустым стаканом, я обнаружила, что он пуст.
Я стала оставлять на его стуле в студии новые струны для его бас-гитары– именно те, что он как-то раз, месяц назад, обмолвился вполголоса, что хотел бы попробовать. Он ничего не говорил. Ни слова благодарности, ни упрёка. Но через день, заглянув в студию, я увидела, что на его инструменте красовались новые, блестящие струны.
Это была наша новая, странная игра. Без слов. Без взглядов. Без всяких признаний. Тихая, упорная война на истощение, где моим единственным оружием была моя упрямая, настырная забота, а его ответом– молчаливое, неохотное принятие.
И затем, однажды вечером, когда все уже разошлись по своим комнатам, я застала его одного в полумраке студии. Он сидел за огромным концертным роялем, его пальцы почти бесшумно, без нажатия педалей, наигрывали какую-то грустную, повторяющуюся, незаконченную мелодию. Он не заметил моего появления, полностью погружённый в себя. Его пальцы двигались по клавишам с той самой нечеловеческой, отточенной лёгкостью, что была и в его движениях в бою, а на его лице… на его обычно непроницаемом лице была та самая, неприкрытая, детская боль, которую он всегда так тщательно прятал ото всех, и от себя в первую очередь.
Я замерла в дверях, боясь дышать, боясь спугнуть этот хрупкий миг откровения.
— Ты всегда так шумишь, когда подходишь?– он не обернулся, но его пальцы не остановились, всё так же перебирая одни и те же грустные аккорды.
— Это не шум,– сказала я, делая осторожный шаг вперёд, в пространство, залитое лунным светом из окна.— Это звук моей решимости. Пробить твою броню. Достучаться.
Ох, как же я устала от его стен.
Он фыркнул, коротко и сухо, но в этом звуке была капля чего-то, почти похожего на смех. На усталую усмешку.
— У тебя, надо сказать, отвратительно получается.
— Я только начинаю,– я подошла ближе и села на край стула рядом с роялем, сохраняя дистанцию, но нарушая его одиночество.— Это… красиво. Что это?
— Ничего,– он резко, с глухим стуком, захлопнул крышку рояля, и звук гулко отозвался в тихой студии.— Так, бред. Бессвязные обрывки.
— Похоже на то, что ты играл давно. Очень давно,– я рискнула сделать следующий шаг, сердце заколотилось в груди.— В той деревне?
Он замолчал, уставившись на глянцевую, чёрную поверхность закрытой крышки, будто видел в ней что-то далёкое.
— Моя мама…– его голос прозвучал так тихо, так хрупко, что я едва расслышала. Он говорил, словно боялся, что слова рассыплются в прах.— Она учила меня. Это… это была её любимая мелодия. Колыбельная. Я… я не могу вспомнить её до конца. Только обрывки. Отдельные ноты. Как сон, который ускользает, едва ты просыпаешься.
В студии повисла тишина, но на этот раз она была другой– не тяжёлой, а наполненной. Он сам, добровольно, без давления, признался в чём-то по-настоящему уязвимом. Поделился обломком своего разрушенного прошлого.
— Может, ты просто боишься вспомнить?– осторожно, как по тонкому льду, предположила я.— Потому что тогда придётся вспомнить и всё остальное?
Он медленно поднял на меня взгляд. И в его глазах не было ни привычной злости, ни защитного льда. Только бесконечная, вымотанная усталость и какая-то щемящая, бездонная грусть, по сравнению с которой океан казался лужей.
— Может быть,– он просто признал это. Без злости, без отторжения. Просто как факт.
Мы сидели так несколько долгих минут в тишине, нарушаемой лишь нашим дыханием. Это не было неловко. Это было… мирно. По-настоящему мирно, впервые за долгое время.
— Спасибо,– вдруг, неожиданно для самого себя, сказал он, всё ещё глядя куда-то в пространство мимо моего плеча.
— За что?– я попыталась вернуть лёгкость, которая вдруг покинула меня.— За струны? За кофе, которое ты никогда не просил?
— За то, что не сбежала,– он посмотрел прямо на меня, и его взгляд был тяжёлым и честным.— Тогда. В ту ночь. И сейчас. Когда видишь… всё это.
И в его взгляде, в этих тёмных, бездонных глазах, я наконец-то увидела не монстра, не солдата, не айдола или циника. Я увидела того самого мальчика, который когда-то сидел на заборе и смотрел на играющих сверстников. Мальчика, который потерял всё и до сих пор, спустя сотни лет, искал обрывки своей потерянной мелодии в лабиринтах памяти.
И я поняла, что проиграла свою же войну. С треском. Потому что в тот самый момент я с абсолютной, безоговорочной ясностью поняла– я не хочу пробивать его броню. Я не хочу ломать его стены. Я хочу просто быть рядом. Сидеть в тишине. Ждать. Быть тем, кому он сможет, когда будет готов, сам её показать. Без страха, без принуждения.
Он медленно, почти не веря сам себе, словно его рука двигалась против его воли, поднял её и, избегая прямого контакта, провёл тыльной стороной пальцев по моей щеке. Его прикосновение было прохладным, как мрамор, но от него по всему моему телу, до самых кончиков пальцев ног, разлилось странное, согревающее изнутри тепло.
— Ты невозможная,– прошептал он, и в его срывающемся голосе прозвучало что-то похожее на изумление, на усталое, потрёпанное восхищение.
— Знаю,– прошептала я в ответ, и мои щёки мгновенно вспыхнули, смущение ударило в голову, как вино.
Это был всего лишь миг. Один хрупкий, немой, бесконечно растянутый миг взаимного понимания. Потом он отдернул руку, словно обжёгшись о мою кожу, и привычная маска осторожности и отстранённости снова начала сползать на его лицо, но уже не такая прочная, не такая монолитная. Уже с видимыми трещинами, сквозь которые проглядывало что-то настоящее.
— Иди спать,– сказал он, снова отворачиваясь к роялю, его голос снова приобрёл привычные, отточенные черты.— Завтра рано вставать. Репетиция в семь.
Я ушла. Не сказав больше ни слова. Но на пороге замерла и обернулась. Он снова, медленно, почти благоговейно, приоткрыл крышку рояля и, затаив дыхание, снова, наощупь, начал подбирать ту самую, давно утерянную мелодию. Снова и снова. Будто впервые за долгие-долгие годы пытался не вспомнить, а услышать.
И я знала, что мы оба в тот вечер сделали не просто шаг, а целый прыжок. Не к страсти, не к громким признаниям, не к чему-то определённому. А к чему-то гораздо более важному и хрупкому– к доверию. А в нашем мире, полном теней, крови и вечной войны с самими собой, это было ценнее, сильнее и значимее любой громкой победы.
