Глава 10 . Не смыкая глаз
Пришла вторая ночь тревог.
И опять мы стояли на крышах. И чувствовали, как содрогается Москва от ударов бомб.
Фашисты в этот день бросали мало «зажигалок», но больше швыряли фугаски.
Утром люди с волнением рассказывали о том, что тяжелая бомба разнесла театр Вахтангова.
По улицам мчались, завывая сиренами, кареты «скорой помощи».
За второй ночью пришла третья. Теперь каждый вечер около десяти часов начинали выть
сирены. К этому часу люди уже подбирались поближе к убежищам, где теперь вместе с
дружинниками несли дежурства и мои пионеры. Это им разрешили. И как только начиналась
тревога, я слышала внизу, во дворе, голоса моих девочек:
— Спокойно, граждане! Женщины и дети, вперед… Товарищ, пропустите гражданку с
ребенком… Проходите, граждане, проходите, не скапливайтесь…
Пионеры мои с гордостью носили противогазы, а у девочек были сумки с красными крестами.
А налеты на Москву продолжались. Немцы, должно быть, хотели подавить волю города
постоянной бессонницей. И действительно, все люди в Москве казались невыспавшимися.
Тяжело мне было смотреть на длинные очереди старушек, которые с узелками, баульчиками,
прихватив внучат, часов уже с семи занимали очередь у станции метро.
Мы все начали уставать. Все время хотелось спать. С каждым днем труднее и труднее было
выдерживать ночное дежурство на крыше. Мы стали меняться, чтобы давать друг другу
передышку. Шумная и лихая суматоха первой ночи сменилась теперь изнурительной, суровой
сосредоточенностью. Мы стали опытнее. Мы меньше пугались, но и меньше восторгались,
когда нам удавалось потушить бомбу. Это уже стало обыкновением. Да и не каждую ночь
падали бомбы именно на наш район. А ночь все равно была бессонной.
Не унывал только Ромка Каштан. Он приходил ко мне в часы, свободные от дежурства в
истребительном батальоне, и каждый раз приносил или новую песенку, или рассказывал
что-нибудь смешное. Какие только веселые глупости не придумывал он! Сочинял
уморительные объявления вроде: «Меняю одну фугасную бомбу на две зажигательные.
Желательно в разных районах». Когда Ромка с нашими старшеклассниками рыл большие
щели-укрытия, он вывесил огромный плакат: «Цель оправдывает средства», а сбоку к букве
«Ц» приписал красным карандашом еще одну толстую палочку, и получилось: «Щель
оправдывает средства». Однажды он пришел ко мне днем, как всегда аккуратный,
подтянутый, в щегольской пилотке с красной звездой, застал меня во дворе с моими
пионерами и сейчас же начал:
— О-о, великие астрономы, зодиаки и само светило! Слушайте, вы, цыпленки, я могу вас
обучить новой песенке, слышали? Как раз для младшего возраста. Ну-ка, хором за мной!..
— Глупо, Ромка, — сказала я, хотя самой мне было смешно. — Как ты можешь в такое
время… Ты бы хоть чуточку стал солиднее.
— Солидными должны быть стенки в бомбоубежище, — возразил Ромка, — а личная
солидность никого не спасает, только обременяет хуже. Верно, цыпленки? А для вашей
вожатой у меня есть особая песенка. Вот, прошу послушать. — И он запел: — «Крутится,
вертится «юнкерс» большой, крутится, вертится над головой. Крутится, вертится, хочет
попасть, а кавалер барышню все равно хочет украсть…» — Ромка привстал, галантно
подбоченился, шепнул мне: — Можешь переписать для своего Амеда. — И затем продолжал
как ни в чем не бывало: «Где ж эта улица, где ж этот дом, где все, что было вчера еще
днем?»
Мне с ним всегда было весело, но я не любила, когда он шутил так при моих пионерах: мне казалось, что этим он умаляет в их глазах мой авторитет.
— Если сам сочинил, — сказала я, — то поздравить не могу: малоостроумно.
— Чем богаты, тем и рады, — отвечал, не обижаясь, Ромка. — Я понимаю, что тебе по
твоему настроению другое нравится… Ну как? Что пишут из солнечной, знойной Туркмении?
Я, кажется, покраснела и хотела что-то сказать, но тут подбежала Катя Ваточкина:
— Симка, я тебя ищу целую вечность! Пошли в Парк культуры. Там народу — тьма!
Талалихин будет выступать. Вот парень — красота! Герой! Абсолютный!
И мы пошли в районный Парк культуры. Пионеры мои увязались за нами. Но мы шли впереди
и тихо беседовали с Ромкой.
Сперва мы шли молча, потом я сказала, полная своих мыслей:
— Писем нет, а телеграмма была.
— Ты это про что? — удивился Ромка, уже позабывший свой шуточный вопрос.
— Ну, оттуда… Из Туркмении. Ты же спрашивал.
— А-а! — каким-то скучным голосом протянул Ромка. — Ну, и что слышно там, на их боевом
фронте?
— Да беспокоится за меня, советует поехать к брату Георгию. Там у них спокойно, вот он и
зовет.
— И что же, собираешься? — спросил он, испытующе поглядев на меня.
— Ну вот, действительно, не хватало еще!.. Я ему написала, что мое место тут, в Москве.
Рассказала про наших ребят. Как бомбы у нас тушили, вообще про нашу жизнь московскую.
— Ты пиши, да соображай, что пишешь. А то знаешь — военная цензура живо…
— Ну что я, не знаю, что ли, что можно писать, чего нельзя!
Я не сказала Ромке, что у меня вышло с письмами Амеду. Я понимала, что нельзя сообщать
в письмах обо всех бомбежках, и писала, например: «Вчера опять у нас была бабушка. Она
осталась ночевать и не дала нам покоя до утра. Бабушка что-то зачастила к нам. Старуха
очень шумная, от нее масса беспокойства, и мы все время не высыпаемся…» Я была
уверена, что Амед поймет, о чем идет речь. Но он писал в ответ: «Если ты решишь
приезжать, забери с собой бабушку — старую женщину нехорошо оставлять одну. Мать тоже
так думает».
Был воскресный день, ярко светило солнце. Но августовская прохлада уже освежала летнюю
теплынь парка. Тут собралось много молодежи. Мы протискались вперед, к эстраде, и как раз
в этот момент на нее вышел Виктор Талалихин. Это был невысокий, крепко сколоченный
паренек со свежим курносым, совсем еще мальчишеским лицом. У него были нашивки
младшего лейтенанта, голубая фуражка летчика, орден Красной Звезды.
Золотую звездочку Героя он еще не получил, хотя звание ему было уже присвоено. Об этом
мы прочли вчера в газетах. Одна рука была забинтована: он поранил ее при таране.
И сразу вокруг нас вспыхнула громогласная и очень радостная овация.
— Витя! Витенька! Витюшка! Витя! — кричали девушки, подпрыгивая, чтобы лучше, через головы впереди стоящих, рассмотреть героя, ставшего любимцем военной Москвы.
— Виктор! — басили товарищи Талалихина с его улицы, ровесники героя с Мясокомбината,
где он недавно работал.
А он стоял, неловко переминаясь, хотя и старался держаться петушком, поглядывая
исподлобья на шумевшую, приветствовавшую его молодежь, поправлял здоровой рукой
портупею. Когда все стихло, он заговорил:
— Меня просили, в общем, сказать, как я решился идти на таран. Потому что в этом деле
был, понятно, риск. — Он пожал плечами и сказал с некоторым даже недоумением, но
упрямо: — А что же мне было, упускать фашиста, что ли? Патроны, боезапас у меня
кончились. Он бы и улетел себе. А я подсчитал так: ну хорошо, я тоже в крайнем случае
гробанусь, но все-таки я-то один, а их там, на «юнкерсе», целых четыре. Значит, как-никак
счет будет четыре на один в нашу пользу. Я и взял его на таран.
Овация забушевала с новой силой вокруг нас.
— Злоба меня такая взяла, аж весело и жарко стало. Не дам, думаю, ему к нашей Москве
пробиться. Ну и протаранил. Всё.
Меня прижали к самому краю эстрады, и я почти касалась подбородком сапог Талалихина,
хорошо начищенных, крепких, — я даже слышала, как от них вкусно попахивает ваксой.
Задрав голову кверху, я смотрела на героя. И видела его вздернутую верхнюю губу, озорно
подрагивающие ноздри, упрямый подбородок со смешной ямочкой. Вот каким надо быть,
чтобы весело и жарко было от злости к врагу! Чтобы ничего не бояться. Идти на смерть, на
риск, на таран. Тогда вот и будет весело и жарко!..
Я написала об этом Амеду. В душе мне хотелось, чтобы Амед тоже сделал что-нибудь
похожее на то, что совершил Талалихин.
А фронт все приближался к нам. Из Москвы стали понемножку эвакуировать детей. Уезжали
целые школы в специальных поездах. Я как-то, возвращаясь из-за города, с огородов,
видела, как уходил такой поезд. Оттого что ребят было много и они куда-то ехали, им было
весело, они махали руками, пели: «Стань, казачка молодая, у ворот, проводи меня до
солнышка в поход…»
Только матери на перроне стояли очень грустные и украдкой вытирали концами шалей и
платков глаза.
