43 страница3 октября 2023, 10:19

Наука формопоклонников

В Средние века существовало огромное множество нелепых идей, ну, скажем, вера в то, что кусочек носорожьего рога увеличивает потенцию. Затем появился метод сортировки идей — их проверяли на работоспособность и те, что не работали, просто отбрасывались. Впоследствии этот метод сорганизовался в науку. Она развивалась, и очень неплохо, так что в итоге мы с вами живем в век науки. Наш век пронизан ею настолько, что нам уже трудно понять, как вообще могли существовать колдуны, если ничто из того, что они предлагали — или почти ничто, — никогда по-настоящему не работало.

Но даже сегодня я встречаю массу тех, кто рано или поздно втягивает меня в разговор о НЛО, или астрологии, или некоторой форме мистицизма, расширении сознания, новых типах мышления, экстрасенсорном восприятии и тому подобном. И я прихожу к заключению, что наш век — все же не век науки.
Большинству людей присуща вера в такое количество чудес, что я, наконец, решил выяснить, откуда эта вера берется. И моя любознательность вышла мне боком — я обнаружил столько всяческого хлама, что меня просто оторопь взяла. Я начал с изучения разнообразных идей мистицизма и мистического опыта. Я погружался в изолирующие человека от внешнего мира емкости, провел многие часы, галлюцинируя, и потому кое-что знаю об этом. Затем я отправился в Эсален[13], истинный рассадник мышления подобного рода (чудесное место, советую вам в него заглянуть). Вот там-то меня оторопь и взяла. До того я просто не знал, как далеко все зашло.

В Эсалене есть большие купальни, питаемые горячими источниками, которые бьют из скалистого выступа, расположенного метрах в десяти над океаном. Одно из самых больших моих удовольствий состояло в том, чтобы сидеть в такой купальне, смотреть на волны, разбивающиеся внизу о береговые скалы, на чистое синее небо и на обнаженных красавиц, тихо и мирно приходящих и располагающихся в одной купальне со мной.

Однажды я уселся в купальню, в которой уже сидели красивая девушка с парнем, по-видимому, ее знакомым. И сразу подумал: «Черт! Как бы мне заговорить с этой голой красавицей?».

Прикидываю я разные способы и тут парень говорит ей:

— Я, э-э, учусь массажу. Можно на тебе попрактиковаться?

— Конечно, — отвечает она. Эти двое вылезают из купальни, девушка ложится на стоящий неподалеку массажный стол.

Я думаю: «Ловко! Я бы до такого никогда не додумался!».

Он начинает разминать большой палец ее ноги и говорит:

— По-моему, я что-то чувствую. Какие-то неполадки — это не гипофиз?

И тут я выпаливаю:

— Оттуда до гипофиза еще топать и топать, дружок!

Они испуганно, — я же себя выдал, — поворачиваются ко мне и говорят:

— Это же рефлексология!

Вот вам простой пример того, что приводит меня в оторопь. Присматривался я и к экстрасенсорному восприятию, и к парапсихологическим феноменам, — тут последним пунктом помешательства стал Ури Геллер, человек, который предположительно способен сгибать ключи, просто потирая их пальцем. Я, по его приглашению, приехал к нему в отель, чтобы поприсутствовать при сеансе чтения мыслей и сгибания ключей. С чтением мыслей у него вышла незадача, — полагаю, потому, что моих мыслей вообще никто прочесть не может. А когда мой сын протянул ему руку, в которой держал ключ, и Геллер этот ключ потер, тоже ничего не получилось. Он сказал нам, что в воде у него дело идет лучше, — ну и представьте себе картину: мы все стоим в ванной, из крана на ключ хлещет вода, Геллер трет его пальцем. И ничего. Так мне этот феномен исследовать и не удалось.

Но зато я задумался — а во что еще мы верим? (И вспомнил о колдунах, о том, как легко было бы их разоблачить, просто отметив, что ничего у них не получается.) И я обнаружил вещи, в которые верит еще и большее число людей, к числу таких вещей относится всеобщая уверенность в том, что мы знаем, как правильно поставить образование. Существуют большие школы, преподающие методы обучения чтению, математике и так далее, но, приглядевшись, вы заметите, что читателей становится все меньше — или, во всяком случае, не становится больше, — и это несмотря на постоянную работу все одних и тех же людей над совершенствованием методов чтения. Тут перед нами все то же колдовское снадобье, от которого нет никакого прока. Надо бы приглядеться к этим людям, выяснить, почему они так уверены в благотворности своих методов? Другой пример: наше обращение с преступниками. Никаких успехов мы по этой части не видим — теорий много, а успехов нет, — нам не удается уменьшить число преступлений, прибегая к тем методам, которые мы используем при обращении с преступниками.

И тем не менее, нам твердят, что эти методы научны. Мы изучаем их. И я думаю, что обычных здравомыслящих людей такая псевдонаука просто запугивает. Школьная система принуждает учительницу, у которой имеется хорошая идея насчет того, как научить детей читать, делать это иначе, — а то и задуривает ей голову настолько, что бедняге начинает казаться, будто ее метод совсем не хорош. А мать каких-нибудь хулиганистых мальчишек, наказав их тем или иным способом, потом всю жизнь терзается чувством вины, потому что «специалисты» внушили ей, что она поступила «неправильно».

То есть, нам действительно необходимо внимательно приглядываться к теориям, которые не работают, и к науке, которая таковой не является.

На мой взгляд, упомянутые мной исследования в области образования и психологии являются примерами того, что я называю наукой формопоклонников. В Южных морях существует племя, которое поклоняется самолетам. Во время войны на его острова садились самолеты со всякими полезными грузами, вот этим людям и хочется, чтобы самолеты прилетели снова. Они соорудили посадочные полосы, жгут вдоль них костры, у них имеется деревянная хижина, в которой сидит человек с двумя пристроенными на голову очень похожими на наушники деревяшками, и торчащими на манер антенн прутиками бамбука — это диспетчер, — и все ждут, когда прилетят самолеты. Все же сделано чин по чину. Форма соблюдена в совершенстве. А самолеты не прилетают. Вот я и называю эти исследования наукой формопоклонников, поскольку все нормы и формальности научного исследования в них соблюдены, однако чего-то существенного явно не хватает — не прилетают к ним самолеты и все тут.

Теперь мне, понятное дело, надлежит сказать вам, чего же именно им не хватает. Однако это трудно, — примерно так же, как трудно объяснить островитянам южных морей, что они должны сделать, чтобы усовершенствовать свою систему. Тут ведь одним лишь улучшением формы наушников не обойдешься. Впрочем, существует одна характеристика, которая, как я заметил, в науке формопоклонников отсутствует всегда. Речь идет об идее, которую вы, как все мы надеемся, усвоили, изучая здесь науку, — мы никогда не формулируем ее явным образом, рассчитывая на то, что вы и сами обнаружите ее в любых научных исследованиях. Интересно поэтому поговорить о ней открыто и прямо. Речь идет о своего рода научной честности, о принципе научного мышления, соответствующем такому человеческому качеству, как безоговорочная искренность и открытость, — о чем-то вроде обучения на ошибках. Например, если вы ставите эксперимент, вам следует сообщать обо всем, что вы считаете его недостатками, — а не только о его достоинствах; о других возможностях объяснения полученных вами результатов; о вещах, вызывавших у вас сомнения, которые вам удалось устранить посредством каких-то других экспериментов, и о самих этих экспериментах, — вы должны убедить ваших коллег, что сомнения эти действительно устранены.

Необходимо приводить любые подробности, — если они вам известны, — способные породить недоверие к вашему истолкованию результатов. Если вы считаете хоть что-то неверным или вероятно неверным, вам следует приложить все усилия, чтобы рассказать об этом. Если, например, вы создаете теорию и сообщаете о ней или излагаете ее, необходимо перечислить все факты, которые с ней не согласуются, а не только те, что согласуются. Здесь присутствует и проблема более тонкая. Когда вы, создавая изощренную теорию, сводите воедино множество фактов, нужно постараться, чтобы она не только объясняла то, что в нее укладывается, то, что подало вам саму идею этой теории, но вдобавок и что-то еще, что-то новое.

Короче говоря, речь идет о том, чтобы давать всю информацию, способную помочь другим оценить ценность вашего вклада в науку, — а не только ту, которая подталкивает людей к тем или иным заключениям.

Эту мысль проще всего объяснить, сопоставив ее с тем, что происходит, ну, скажем, в рекламе. Вчера вечером я услышал в рекламе, что растительное масло «Вессон» не пропитывает пищу. Что ж, это правда. Тут ничего нечестного нет; однако я говорю не просто о том, что не следует быть нечестным, я говорю о научной честности, а это уже совсем другой уровень. К услышанной мной рекламе стоило бы добавить тот факт, что никакое масло, если его использовать при определенной температуре, не проникает в пищу. А при другой температуре проникает любое, в том числе и «Вессон». То есть нам пытаются внушить некую мысль, но вовсе не сообщить истинный факт, — а именно с разницей между ними нам и предстоит иметь дело.

Мы знаем по опыту, что истина рано или поздно выходит наружу. Другие экспериментаторы повторят ваш опыт и выяснят, были вы правы или нет. Явления природы будут согласовываться с вашей теорией — или не будут. И хотя вы, возможно, приобретете временную известность, получите свое удовольствие, настоящей репутации ученого, если вы не проявите в вашей работе тщательности того рода, о котором я говорю, вам не снискать. Вот этого типа честности, этого стремления не дурачить себя самого, в очень большой степени и недостает большинству исследований, проводимых адептами науки формопоклонников.

Конечно, значительная часть их затруднений связана с самим предметом исследования, с неприменимостью к нему научного метода. И тем не менее, следует отметить, что это затруднение не единственное. Оно объясняет лишь почему самолет к ним не прилетает, — а он так-таки и не прилетает.

В нашем распоряжении уже существует значительный опыт, показывающий, как можно избежать самообмана. Один пример: Милликен измерял заряд электрона, наблюдая за падением капель масла, и получил, как мы теперь знаем, результат не весьма точный. Неточность эта объясняется тем, что он использовал неверное значение вязкости масла. Интересно взглянуть на дальнейшую историю измерений заряда электрона. Если построить график изменений его значения во времени, мы увидим, что следующий результат был немного больше полученного Милликеном, следующий за ним еще больше — и так далее, пока, наконец, не было найдено точное значение, оказавшееся большим всех предыдущих.

Почему же ученым не удалось сразу установить, что подлинное значение заряда электрона намного выше? Это история, которой ученые стыдятся, поскольку дело, по всему судя, происходило так: кто-то получал значение, намного превышающее найденное Милликеном, решал, что ошибся, и начинал искать причину ошибки и находил ее — возможную. А когда получалось значение близкое к милликеновскому, никто к нему так уж внимательно не присматривался. То есть значения слишком большие просто отбрасывались. Теперь мы подобного рода фокусы знаем хорошо и стараемся больше эту заразу не подхватывать.

Должен, однако, с сожалением сказать, что долгую историю обучения тому, как не обманывать себя, историю поисков полной научной честности, мы ни в один из известных мне учебных курсов не включаем. Мы просто надеемся, что вы постепенно впитаете эти принципы сами.

И первый из них состоит в том, что вы должны не дурачить самих себя, — а себя одурачить легче всего. Тут требуется особая осторожность. И когда вы научитесь не дурачить себя, вам станет легче не дурачить и других ученых. После этого, вам будет хватать и самой обычной честности.

Я хотел бы добавить к этому кое-что для науки не столь уж и существенное, но на мой взгляд важное: не нужно дурачить рядового человека, неспециалиста, когда вы разговариваете с ним как ученый. Я вовсе не собираюсь объяснять вам, что в обычной, не связанной с наукой жизни, не следует обманывать жену или пудрить мозги вашей девушке, — эти проблемы мы предоставляем решать вам и вашему раввину. Я говорю о конкретном, сверхштатном типе честности, подразумевающем не просто отсутствие вранья, но всемерные усилия показать людям, в чем вы можете оказаться не правыми — именно эти усилия и являются в поведении ученого главным. Как ученые, мы безусловно отвечаем за это перед другими учеными и, с моей точки зрения, перед любыми другими людьми.

Например, у меня состоялся недавно немного удививший меня разговор с другом, которому предстояло выступить на радио. Он написал работу по космологии и астрономии и пытался придумать, как объяснить ее возможные приложения. «Так их же не существует» — сказал я. А он ответил: «Разумеется, но, если я скажу об этом, наши исследования лишатся поддержки». По-моему, это не совсем честно. Если вы выступаете как ученый, так объясните неспециалистам, чем вы занимаете, а поддерживать им вас или не поддерживать, это они должны решить сами.

Одно из применений этого принципа таково: если вы собираетесь проверить некую теорию или объяснить какую-то идею, вам следует сказать себе, что результаты вы обнародуете независимо от того, какими они получатся. Публикуя только результаты определенного рода, мы можем, конечно, укрепить свои позиции. Однако публиковать следует все.

Я бы сказал, что это не менее важно, и когда вы консультируете правительство. Допустим, некий сенатор интересуется вашим мнением относительно бурения скважин в его штате, а вы приходите к выводу, что бурить лучше в другом. Если этот ваш вывод так и останется никому не известным, то, на мой взгляд, тут ни о каких научных рекомендациях не может идти и речи. Вас просто используют. Когда ваш ответ по душе правительству или политикам, они хватаются за него как за аргумент в свою пользу, когда нет, — замалчивают. Какие уж тут научные рекомендации.

Существует и еще одна разновидность ошибок, характерных для плохо организованной науки. Работая в Корнелле, я часто беседовал с сотрудниками и студентами факультета психологии. Одна из его сотрудниц рассказала мне, что собирается поставить опыт примерно в таком роде: другими исследователями было установлено, что при определенных обстоятельствах Х крысы выполняют действие А. Ее интересовало, будут ли они выполнять действие А в обстоятельствах Y. И она хотела проверить это на опыте.

Я сказал, что ей следует сначала повторить в собственной лаборатории тот первый эксперимент — создать условия Х и проверить, получит ли она результат А, а уж затем перейти к Y и посмотреть, изменится ли А. Тогда она будет знать, что различие порождено именно произведенными ею изменениями.

Ей эта новая для нее мысль страшно понравилась, и она отправилась к своему профессору. А тот сказал — нет, не надо, такой эксперимент уже был поставлен, не тратьте зря время. Это происходило году в 1947-м и, похоже, нежелание повторять психологические эксперименты было общераспространенным, люди просто меняли условия прежних экспериментов на новые и смотрели, что из этого выйдет.

Некоторая опасность подобного рода существует и поныне — даже в нашей прославленной физике. Я был потрясен, узнав об эксперименте, поставленном на большом ускорителе в Национальной ускорительной лаборатории одним изучавшим дейтерий экспериментатором. Сравнивая полученные им для тяжелого водорода результаты с тем, что могло бы произойти в случае использования легкого водорода, он воспользовался данными, полученными для этого легкого водорода кем-то другим и на совсем другом оборудовании. А когда его спросили, почему он так поступил, экспериментатор ответил, что на выполнение полного эксперимента у него не было времени (оборудование дорогое и времени для работы с ним экспериментаторам выделяют не много) — да ему и не позволили бы ставить на этом ускорителе опыт с легким водородом, поскольку результаты для такового уже получены. Людям, которые отвечают в НЛУ за выполнение научных программ, до того не терпелось получить новые результаты и добыть с их помощью деньги, которые пошли бы на рекламу их организации, что они лишили — вполне вероятно — ценности те самые результаты, ради получения которых вся их организация и существует. Экспериментаторам, работающим в этой Лаборатории зачастую оказывается трудно выполнять свою работу так, как того требует научная честность.

Впрочем, эксперименты, которые ставят психологи, относятся к другому типу. Например, проводилось множество опытов, в которых крыс прогоняли по разного рода лабиринтам, однако получаемые результаты особой ясностью не отличались. Но вот в 1937 году человек по имени Янг поставил эксперимент крайне интересный. Он соорудил длинный коридор, — с одной его стороны находились дверцы, через которые туда впускали крыс, а с другой дверцы, за которыми находилась еда. Янга интересовало, можно ли научить крыс всегда заходить в дверцу, третью по порядку от той, через которую их выпускают в коридор. Оказалось, что нет. Крысы прямиком направлялись к дверце, за которой в прошлый раз лежала еда.

Вопрос состоял в следующем: как крысы опознают эту дверцу? — ведь коридор был хорошо продуман и совершенно однороден. Очевидно в ней имелось нечто, отличавшее ее от других. Янг старательно перекрасил все дверцы, добившись полной их одинаковости. Но крысы все равно находили ту самую. Тогда Янг решил, что они, возможно, чуют запах еды, и начал использовать химические вещества, менявшие этот запах после каждого отдельного опыта. Все то же самое. Тут он сообразил, что крысы могут ориентироваться, — как любой нормальный человек, — по освещению и самой обстановке лаборатории. Он накрыл крысиный коридор колпаком — ничего не изменилось.

И наконец, Янг решил, что ориентиром для крыс служит звучание пола под их лапками. Изменить его можно было, лишь посыпав пол коридора песком. То есть Янг снимал одну возможную причину непонятного поведения крыс за другой и, наконец, сумел заморочить их настолько, что им пришлось-таки научиться забегать в третью по счету дверь. Если бы он пренебрег хотя бы одним из условий, крыс обмануть не удалось бы.

Вот это, с научной точки зрения, эксперимент класса А. Эксперимент, наделяющий смыслом все подобные ему опыты с бегающими крысами, поскольку он позволяет установить то, чем, на самом-то деле, пользуются крысы, — а не подтвердить ваши домыслы на сей счет. И этот же эксперимент показывает, с какой точностью вы должны соблюдать условия постановки опытов с крысами, какую проявлять тщательность и как все контролировать.

Я поинтересовался дальнейшей историей этих исследований. Исследователь, поставивший следующий по порядку эксперимент, и исследователь, который последовал за ним, на мистера Янга не ссылались. Никто из них пол песком не посыпал да и особой тщательности не соблюдал. Они просто гоняли крыс по-старому, не уделяя никакого внимания его великому открытию и на статьи его не ссылаясь, поскольку считали, что ничего нового он в поведении крыс не установил. На деле, он установил все, что вам следует делать, чтобы узнать что-то о крысах. Однако отсутствие внимания к экспериментам, подобным этому, есть характерный признак науки формопоклонников.

Еще один пример это производимые мистером Рейном и иными эксперименты с экстрасенсорным восприятием. По мере того, как эти эксперименты подергаются критике со стороны самых разных людей — в том числе и со стороны самих экспериментаторов, — методики их проведения совершенствуются, а наблюдаемые в них эффекты слабеют, слабеют, слабеют и наконец исчезают вовсе. Все парапсихологи пытаются придумать такой эксперимент, результаты которого можно будет воспроизвести — то есть, поставив его снова, получить тот же эффект, — хотя бы на статистическом уровне. Они гоняют миллионы крыс, — виноват, в данном случае, людей, — делают то и это и добиваются определенного статистического эффекта. А при следующей попытке не добиваются никакого. И теперь этот человек говорит уже о том, что требование повторяемости результатов эксперимента вовсе не обязательно. И это наука?

Говорит он и о необходимости создания нового института — вернее, говорил, когда уходил с поста директора Института парапсихологии. И о том, что следует делать дальше: необходимо, говорит он, обучать только тех студентов, которые уже доказали свою способность получать в экстрасенсорных экспериментах достаточно приемлемые результаты, а на остальных, получающих результаты всего лишь случайные, нечего и время тратить. Применение такой политики обучения вещь очень опасная — студентов будут учить только тому, как получать определенные результаты, а не тому, как ставить эксперименты, сохраняя научную честность.

Поэтому я хотел бы пожелать вам лишь одного — удачи, которая приведет вас на работу в такие места, где никто не станет мешать вам хранить честность описанного мной рода, где вам не придется расставаться с ней ради того, чтобы сохранить свое положение в организации, или получить финансовую поддержку, или еще ради каких-то целей. Желаю вам такой свободы.

Похождения удивительного человека,

поведанные им Ральфу Лейтону

и отредактированные Эдвардом Хатчингсом

Для поддержания этих машин в рабочем состоянии нам требовался ремонтник. У военных таковой имелся, и они раз за разом присылали его к нам, однако он вечно появлялся с опозданием. А мы постоянно работали в большой спешке, старались сделать все как можно быстрее. В данном случае, мы разработали программу вычислений — перемножаем такие-то числа, потом выполняем такую-то операцию, потом вычитаем то-то из того-то. Программу-то мы разработали, а вот машин для ее тестирования у нас все еще не было. Мы выделили помещение под «вычислительный зал», посадили туда многое множество девушек. У каждой имелся свой «Маршан» — у той умножитель, у этой сумматор. Одна из девушек возводила числа в третью степень — вся ее работа сводилась в тому, чтобы получить куб числа и передать результат другой девушке.

Мы повторяли этот цикл несколько раз, пока не отладили программу. И обнаружили, что по сравнению с прежней методой, при которой все расчеты выполнял один человек, скорость их возросла черт знает в какое число раз. Она оказалась примерно равной той, что прогнозировалась для машин IBM. Вся-то и разница была в том, что машины IBM не уставали и могли работать в три смены. А наши девушки спустя какое-то время все-таки выдыхались.

В общем, программу мы отладили, а тут поступили и заказанные машины — машины, но не ремонтник. Это были самые сложные машины того времени и поставлялись они частично разобранными — со множеством проводов и чертежей. Ну и мы — Стен Френкель, я и еще один наш сотрудник, — взялись собирать их самостоятельно, что было сопряженным с немалыми сложностями. Главная из них состояла в том, что к нам то и дело заявлялся кто-то из больших начальников и говорил: «Вы непременно что-нибудь сломаете!».

Так или иначе, машины мы собрали и оказалось, что одни из них работают, а другие нет — из-за ошибок при сборке. В конце концов, возясь с одним из не заработавших умножителей, я обнаружил, что одна из его деталей погнута, однако разгибать ее не решился — вдруг сломается. Нам же все время твердили, что мы можем испортить машину непоправимым образом. Когда ремонтник, наконец, приехал, он исправил допущенные нами ошибки и все машины заработали. Кроме того самого умножителя. Ремонтник провозился с ним целых три дня.

Я пришел к нему и сказал:

— Знаете, я заметил вот тут погнутую деталь.

А он:

— Ну конечно! Так вот оно что! Деталь погнута! Всего-то и дел!

Что же касается мистера Френкеля, который все это затеял, то он заразился болезнью, известной сейчас каждому, кто работает на компьютере. Очень серьезная болезнь, здорово мешающая работе. Недостаток компьютеров состоит в том, что с ними можно играть. Чудесные же машины. У них столько всяких кнопок, переключателей — с четным числом ты делаешь то, с нечетным это, — и кончается все тем, что ты начинаешь делать с помощью компьютера вещи все более сложные, если, конечно, у тебе для этого хватает ума.

И спустя некоторое время вся наша система засбоила. Френкелю ни до чего не было дела, он перестал руководить кем бы то ни было. Работа шла очень, очень медленно, а он сидел в машинном зале, пытаясь придумать, как можно заставить один-единственный табулятор автоматически рассчитывать и распечатывать арктангенс Х, — и придумал — табулятор распечатывал колонки цифр, а затем — трах-бах — автоматически выполнял интегрирование, рассчитывал арктангенсы, печатал их таблицы и все за одну операцию.

Пользы от этого не было ровно никакой. Таблицы арктангенсов у нас имелись и так. Однако, если вы когда-либо работали с компьютером, вам эта болезнь хорошо известна — чистое наслаждение, которое испытывает человек, обнаруживший, сколь многое он способен сделать. Френкель был одним из первых, заразившихся ею людей — бедняга, придумавший всю нашу систему.

Меня попросили прервать работу, которую я проводил в моей группе, и возглавить группу IBM, я так и сделал и приложил особые усилия, чтобы не подцепить компьютерную болезнь. Группа была очень сильной, хоть она и решила за девять месяцев всего три задачи.

Главная беда состояла в том, что людям, из которых она состояла, никто ничего не объяснял. Армии требовалось так называемое «Специальное инженерное подразделение» — она набрала по всей стране умных, обладавших инженерными способностями выпускников школ, — привезла их в Лос-Аламос, поселила в бараках. Однако им ничего не сказали о том, чем они будут здесь заниматься.

Они приходили на свои рабочие места, усаживались за машины IBM — пробивали на перфокартах числа, смысла которых не понимали. Что за расчеты они производят, им не говорили. Я заявил, что первым делом нужно объяснить этим ребятам, чем они занимаются. Оппенгеймер, переговорив со службой безопасности, получил особое разрешение, благодаря которому я смог прочитать им подробную лекцию о том, что мы делаем, и они страшно разволновались: «Так мы участвуем в войне! Вот оно что!». Теперь они знали, что означают их числа. Если давление возрастает, высвобождается больше энергии, и так далее, и тому подобное. Они поняли, чем занимаются.

Все изменилось полностью! Ребята начали сами придумывать, как улучшить работу. Усовершенствовали нашу схему. Работали по ночам. Ни в каких указаниях они при этом не нуждались — да и вообще ни в чем. Они прекрасно понимали, что делают; они разработали несколько программ, которыми мы в дальнейшем и пользовались.

В общем, это был настоящий прорыв и, чтобы добиться его, потребовалось лишь одно: объяснить им что к чему. За предыдущие девять месяцев мы решили три задачи, за три следующих — девять. То есть работа пошла почти в десять раз быстрее.

Один из наших секретных способов решения задач состоял в следующем. Каждая задача представляла собой колоду перфокарт, которые обрабатывались циклически. Сначала сложение, потом умножение — так перфокарты проходили все бывшие в зале машины, и проходили медленно, круг за кругом. А мы додумались до того, чтобы использовать колоды разных цветов — вторая проходила тот же цикл, что и первая, но, так сказать, со сдвигом по фазе. В итоге одновременно решались две или три задачи.

Однако из-за этого у нас возникали другие сложности. Ближе к концу войны, например, как раз перед самыми испытаниями в Альбукерке, возник вопрос: какая энергия будет высвобождаться при взрыве бомбы? Мы рассчитали этот показатель для бомб разных конструкций — но не для той, которая в конечном итоге и была взорвана. Поэтому к нам пришел Боб Кристи, сказавший: «Мы хотели бы получить результаты для этой штуки через месяц» — хотя, возможно, он назвал какой-то другой, но тоже очень короткий срок, скажем, три недели.

Я ответил:

— Это невозможно.

Он сказал:

— Послушайте, вы решаете за месяц примерно две задачи. Получается две или три недели на задачу.

— Знаю, — говорю я. — Однако, на самом деле, решение занимает срок более долгий, просто мы решаем задачи параллельно. Времени на решение одной задачи уходит больше, чем вы полагаете, а возможностей ускорить этот процесс у нас нет.

Он ушел, а я задумался. Может, такая возможность все-таки существует? Если мы не станем использовать машину ни для чего другого, значит никаких помех при решении задачи возникать не будет, так? И я бросил моим ребятам вызов, написав на доске: «СМОЖЕМ ЛИ МЫ ЭТО СДЕЛАТЬ?». Все они как завопят: «Да, мы будем работать в две смены, сверхурочно!», — что-то в этом роде. «Мы постараемся! Постараемся!».

Мы ввели правило: Все другие задачи побоку. Задача у нас только одна и на нее бросаются все силы. И ребята принялись за работу.

Моя жена, Арлин, болела туберкулезом — болела очень сильно. Все выглядело так, точно в любую минуту могло случиться самое худшее, поэтому я заранее договорился с одним моим знакомым по общежитию о том, что, если жене станет хуже и мне придется срочно поехать в Альбукерке, я позаимствую его машину. Знакомого этого звали Клаусом Фуксом. Он был шпионом и как раз на этой машине доставлял наши атомные секреты из Лос-Аламоса в Санте-Фе. Но этого, конечно, никто не знал.

Состояние жены стало тяжелым. Я взял машину Фукса и по дороге подсадил в нее двух путешествовавших на попутках ребят — на случай, если по пути в Альбукерке с моей машиной что-нибудь случится. И разумеется, на самом въезде в Санта-Фе у нас спустила шина. Ребята помогли мне заменить ее, но как только мы выехали из Санта-Фе, спустила вторая. И мы, толкая машину, докатили ее до ближайшей заправочной станции.

Ремонтник заправочной станции возился с другим автомобилем, нужно было подождать, когда он закончит. Я и не думал обращаться к нему с просьбами, однако мои попутчики подошли к ремонтнику и объяснили ему, в каком я нахожусь положении. Вскоре мы получили новую шину (но не запаску, с ними во время войны было туго).

Милях примерно в тридцати от Альбукерке спустила третья шина, так что я бросил машину на дороге, и оставшуюся часть пути мы проделали на попутках. Я позвонил в гараж, чтобы оттуда приехали и забрали машину, пока я буду в больнице у жены.

Через несколько часов после моего появления Арлин умерла. Пришла, чтобы заполнить свидетельство о смерти, и снова ушла медицинская сестра. А я остался, мне хотелось побыть рядом с женой еще какое-то время. На глаза мне попались часы, которые я подарил Арлин семь лет назад, когда туберкулез у нее только еще начинался. Вещь была для того времени очень изысканная: с цифровым табло, цифры которого прокручивались механически. Часы эти отличались капризным нравом и нередко останавливались по той или иной причине, — время от времени мне приходилось чинить их, однако все эти годы они продолжали ходить. А тут остановились снова — в 9.22, в час и минуту, проставленные в свидетельстве о смерти!

Я вспомнил, как однажды, еще в МТИ, сидя в общежитии нашего братства, я вдруг ни с того, ни с сего подумал, что моя бабушка умерла. И тут же меня позвали к телефону. Звонил Пит Бернейз — ничего с моей бабушкой не случилось. Я запомнил это на случай, если кто-нибудь затеет рассказывать мне такого же рода историю, но с иным концом. Решил, что подобные вещи могут происходить благодаря игре случая — в конце концов, бабушка сильно болела, — а людям при этом кажется, что они столкнулись со сверхъестественным явлением.

Больная Арлин всегда держала те часы рядом со своей койкой, и вот они встали в самый в миг ее смерти. Ясно, что человек, хотя бы наполовину верящий в возможность таких вещей и не склонный к скептицизму, — особенно в подобных тем обстоятельствах, — не стал бы сразу же пытаться выяснить, что произошло, а сказал бы себе, что часов никто не трогал и объяснить случившееся какими-то нормальным образом невозможно. Часы попросту встали. Яркий пример фантастического явления.

Я же, заметив, как тускло освещена палата, вспомнил, что медицинская сестра, желая лучше разглядеть циферблат, сняла часы со столика и повернула их к свету. От этого они и могли остановиться.

Я пошел прогуляться. Возможно, я и обманывал себя, но меня поражало отсутствие во мне чувств, которые, как я полагал, охватывают в таких случаях людей. Радости я, конечно, не испытывал, но и страшного горя тоже, — быть может, потому, что вот уже семь лет знал: рано или поздно именно это и произойдет.

Я не понимал, как мне теперь вести себя со всеми моими лос-аламосскими знакомыми. Мне не хотелось обсуждать происшедшее с людьми, старательно хранящими скорбные выражения лиц. Когда я вернулся туда (дорогой полетела еще одна шина), меня спросили, как дела.

— Она умерла. Так что у нас с программой?

И все сразу поняли, что предаваться страданиям я не собираюсь.

(По-видимому, мне требовалось совершить над собой некую сознательную работу — действительность играла для меня чрезвычайно важную роль и мне нужно было осознать то, что действительно случилось с Арлин, и потому я оплакал ее, оплакал буквальным образом, лишь несколько месяцев спустя, когда снова попал в Ок-Ридж. Я проходил мимо магазина, в витрине которого были выставлены женские платья, и вдруг подумал об одном из них, что оно понравилось бы Арлин. Тут-то меня и прорвало.)

Вернувшись к работе над вычислительной программой, я обнаружил, что она пребывает в полном беспорядке — одни перфокарты белые, другие синие, третьи желтые — и сказал: «Мы же договорились решать за раз по одной задаче — только по одной!». А в ответ услышал: «Уходите, уходите, уходите. Мы вам потом все объясним».

А объяснили мне следующее. При работе с перфокартами бывает, что либо число на одной из них оказывается ошибочным, либо ошибку совершает машина. Обычно, если это случалось, нам приходилось возвращаться назад и начинать все заново. Однако мои ребята заметили, что ошибка, возникшая на определенном шаге цикла, затрагивает поначалу лишь близкие к этому шагу числа, следующий цикл опять-таки затрагивает лишь ближние числа и так далее. Так оно и идет по всей колоде перфокарт. Если колода состоит из пятидесяти перфокарт, а ошибка обнаруживается при обработке в тридцать девятой, она оказывается связанной с тридцать седьмой, тридцать восьмой и тридцать девятой. Затем затронутыми оказываются уже тридцать шестая, тридцать седьмая, тридцать девятая и сороковая. А дальше ошибка распространяется, точно заразная болезнь.

Когда ребята проследили последнюю ошибку до ее истока, у них возникла идея. Производить перерасчет достаточно лишь для десятка принадлежащих к окрестности ошибки перфокарт. А десять перфокарт обрабатываются быстрее, чем пятьдесят, по которым уже распространилась «зараза». Нужно лишь изолировать ошибку, исправить ее и вычисления ускорятся. Очень разумно.

Этот способ они и использовали для ускорения расчетов. Другого попросту не существовало. Если бы ребята останавливали всю работу ради изоляции ошибки, мы теряли бы время, которого и так не хватало. А я появился в самый разгар их работы.

Вы, разумеется, уже поняли, что произошло. Они нашли ошибку в синей колоде и добавили желтую — перфокарт в ней было немного меньше, чем в синей, поэтому обрабатывалась она быстрее. И именно в тот момент, когда у ребят едва не опустились руки — поскольку выяснилось, что придется исправлять еще и белую колоду, — заявился «босс».

— Не мешайте нам, — попросили они. Я не стал им мешать и все у них получилось. С задачей мы справились вовремя. Все кончилось хорошо.

Начал я мелкой сошкой, а закончил руководителем группы. И успел за это время познакомиться с несколькими по-настоящему великими людьми. Знакомство с этими замечательными физиками — одно из самых сильных впечатлений всей моей жизни.

Одним из них был, разумеется, Энрико Ферми. Однажды он приехал из Чикаго, чтобы проконсультировать нас, помочь разрешить некоторые затруднения. Мы встретились. Я в то время производил определенные расчеты и уже получил кое-какие результаты. Расчеты были очень сложными и трудными. Надо сказать, что обычно я справлялся с ними мастерски, — я всегда мог сказать, на что будет походить результат, а получив его, объяснить, почему он именно таков. Однако на сей раз все было до того сложным, что это самое «почему» мне никак не давалось.

Ну так вот, я изложил Ферми суть задачи и принялся описывать результат расчетов.

А он сказал:

— Постойте, не рассказывайте пока о результате, дайте подумать. Результат должен оказаться примерно таким (Ферми был совершенно прав) и по такой-то и такой-то причинам. При этом, для него существует совершенно очевидное объяснение...

Он делал именно то, что, как полагали, хорошо умел делать я, — и делал в десять раз лучше. Для меня это оказалось большим уроком.
Был еще Джон фон Нейман, великий математик. По воскресеньям мы с ним отправлялись на прогулки. Уходили в каньоны, нередко в компании Бете и Боба Бейчера. Я получал огромное удовольствие. Помимо прочего, фон Нейман поделился со мной интересной мыслью: ты вовсе не обязан отвечать за мир, в котором живешь. Этот совет фон Неймана позволил мне обзавестись очень мощным чувством социальной безответственности. И я обратился в счастливого человека. А семя, из которого выросла моя активная безответственность, заронил в меня фон Нейман.

Я также свел знакомство с Нильсом Бором. В то время он носил имя «Николас Бейкер», а Лос-Аламос навещал вместе с сыном, Джимом Бейкером, настоящее имя которого было Оге Бор. Они приехали из Дании и, как вы знаете, были очень известными физиками. Даже фигуры по-настоящему крупные относились к Бору, как к богу.

Мы встретились в первый его приезд, на обсуждении связанных с бомбой проблем, — народу тогда собралось множество, потому что всем хотелось посмотреть на великого Бора. Я сидел где-то в дальнем углу. Бор расхаживал взад-вперед, так что я видел его лишь мельком, за головами людей.

Утром того дня, в который он должен был приехать снова, у меня зазвонил телефон.

— Алло — Фейнман?

— Да.

— Это Джим Бейкер. — Его сын. — Мы с отцом хотели бы поговорить с вами.

— Со мной? Я, разумеется, Фейнман. Но я всего лишь...

— Все правильно. В восемь часов. Хорошо?

Итак, в восемь утра, когда все еще спят, я иду в назначенное место. Мы проходим в один из кабинетов технической зоны, и Бор говорит:

— Мы размышляли о том, как сделать бомбу более эффективной, и у нас возникла такая мысль...

Я отвечаю:

— Нет, не пойдет. Это не рационально... Тра-та-та-та-та.

Бор говорит:

— А как насчет того-то и того-то?

А я в ответ:

— Звучит немного лучше, но и тут присутствует идея совершенно идиотская.

Это продолжалось часа два, мы перебрали кучу идей, снова возвращаясь к каким-то из них, споря. Великий Нильс то и дело раскуривал трубку, она у него все время гасла. К тому же говорил он очень невнятно, жевал слова, его трудно было понять. Сына я понимал гораздо лучше.

— Ну ладно, — наконец сказал он. — Думаю, теперь можно и важных шишек созвать.

Боры собрали всех прочих физиков и провели с ними обсуждение кое-каких идей.

Впоследствии сын объяснил мне что, собственно, произошло. После предыдущего визита к нам Бор сказал сыну:

— Ты помнишь имя паренька, который сидел на задах? Он оказался единственным, кто меня не боится, — если я высказывал дурацкую мысль, он ее такой и называл. Так что, когда мы приедем сюда в следующий раз, мы не станем сразу обсуждать наши идеи с этой публикой, которая только знает, что повторять: да, доктор Бор, да. Ты отыщешь этого молодого человека, и мы сначала поговорим с ним.

Да, в этом отношении я всегда был глуповат. Не соображал, с кем говорю. Меня больше всего волновала физика. Если идея представлялась мне паршивой, я говорил: представляется паршивой. Если представлялась хорошей, говорил: представляется хорошей. Все очень просто.

Так я всегда и жил. Симпатичная, простая метода, если вы умеете придерживаться ее. Мне повезло в жизни — я умею.

Следующее, что произошло после того, как мы провели все расчеты, это, разумеется, испытания. Я в то время был в коротком отпуске, полученном после смерти жены, и проводил его дома, туда-то мне и сообщили: «Рождение младенца ожидается в такой-то день».

Я полетел в Лос-Аламос и поспел как раз ко времени отхода автобусов с участниками испытаний, автобусы доставили нас на наблюдательный пункт, находившийся в двадцати милях от полигона, на котором собирались взорвать бомбу. У нас имелась рация, по ней военные должны были сообщить нам время взрыва и прочее, однако рация отказала и о том, что, собственно говоря, происходит, мы ничего не знали. Впрочем, за несколько минут до назначенного времени рация вдруг ожила, и мы услышали, что у наблюдателей вроде нас, находящихся довольно далеко от места испытания, осталось двадцать секунд или что-то около того, чтобы подготовиться к взрыву. Там были и другие наблюдатели — всего в шести милях от полигона.

Нам выдали темные очки, через которые следовало наблюдать за происходящим. Темные очки! Что, черт возьми, можно увидеть сквозь темные очки на расстоянии в двадцать миль? Я сообразил — единственное, что способно повредить мне глаза, это ультрафиолетовое излучение (яркий свет никакого вреда им не приносит), — и укрылся за ветровым стеклом грузовика, поскольку сквозь стекло ультрафиолет не проходит, стало быть, ничего мне грозить не будет, и я смогу наблюдать за всей этой чертовщиной.

Время идет и внезапно возникает колоссальная вспышка света, такого яркого, что я сгибаюсь в три погибели и вижу на полу грузовика багровое пятно. Я говорю себе: «Ничего тут нет. Это всего лишь отпечаток на сетчатке». Я выпрямляюсь, снова гляжу в сторону вспышки и вижу, как белое свечение становится желтым, потом оранжевым. Образуются и расточаются облака — это область взрыва втягивает в себя воздух, а затем начинает распространяться ударная волна.

И наконец, возникает огромный оранжевый шар, очень яркий в середине, он вздымается, немного волнуясь, слегка чернеет по краям, потом появляется большой шар дыма, раскаленного до того, что внутри его посверкивает пламя.

Все это заняло около минуты. Происходило что-то вроде поэтапного перехода от яркого света к тьме, и я все это видел. Возможно, я был единственным, кто наблюдал за этим невооруженным глазом — за первым испытанием «Тринити». Все прочие были в темных очках, а люди, находившиеся на шестой миле, вообще ничего не видели, потому что им было велено ничком лежать на полу. Да, похоже, я был единственным, кто видел взрыв бомбы ничем не защищенными глазами.

В конце концов, по прошествии примерно полутора минут, до нас донесся страшенный шум — БАМ, и следом раскаты вроде громовых, — они-то и убедили меня в том, что испытание состоялось. Никто за все это время не произнес ни слова. Мы просто наблюдали за взрывом, молча. А вот эти раскаты словно сняли со всех заклятие — и с меня, в частности, поскольку звуковая волна, столь мощная даже на таком большом расстоянии, стала окончательным подтверждением того, что бомба действительно взорвалась.

Стоявший рядом со мной человек спросил:

— Что это было?

И я ответил:

— Бомба.

Его звали Уильямом Лоуренсом. Он приехал, чтобы написать подробную статью о том, что мы сделали. Как раз я-то и должен был водить его по нашим лабораториям и все ему показывать. Однако вскоре выяснилось, что всякие технические тонкости для него слишком сложны, и в итоге к нам приехал Г. Д. Смит, которого я и провел по Лос-Аламосу. Помимо прочего, мы с ним зашли в зал, на дальнем конце которого стояло что-то вроде пьедестала, а на нем — маленький покрытый серебром шарик. Если положить на шарик ладонь, можно было ощутить тепло. Шарик испускал радиоактивное излучение. Это был плутоний. Мы постояли в дверях этого зала, разговаривая о плутонии, новом химическом элементе, созданном человеком, и никогда на Земле не существовавшем — разве что в самом начале да и то очень недолгое время. А теперь этот элемент удалось выделить, со всеми его удивительными свойствами и радиоактивностью. И сделали это мы. Ценностью он обладал попросту немыслимой.

А кстати, вы ведь знаете, как ведут себя люди, разговаривающие, стоя на одном месте, — они слегка покачиваются, переступают с места на место. Смит время от времени постукивал ногой по дверному стопору, и я сказал: «Да, для этой двери как раз такой стопор и нужен». Он представлял собой полусферу диаметром в десять дюймов, отлитую из желтоватого металла — собственно говоря, из золота.

Дело в том, что мы ставили опыты, которые позволили бы понять, какое количество нейтронов отражается теми или иными металлами, это требовалось для того, чтобы сберечь нейтроны, не использовать слишком много делящегося вещества. Мы испытали металлы самые разные — платину, цинк, медь, золото. Как раз эта золотая отливка при тестировании и использовалась, и кому-то пришла в голову умная мысль — соорудить из этого золотого шара дверной стопор для зала, в котором хранится плутоний.

После испытаний в Лос-Аламосе воцарилось страшное возбуждение. Каждый норовил устроить праздничный прием, и все мы носились с вечеринки на вечеринку. Там я обычно усаживался на капот какого-нибудь джипа и принимался лупить по своим барабанам. Только один, сколько мне помнится, человек — Боб Уилсон — пребывал на них в постоянной хандре.

Я спросил у него:

— Вы почему так мрачны?

И он ответил:

— Мы сотворили страшную вещь.

Я сказал:

— Но ведь вы же это дело и начали. И нас к нему привлекли.

Понимаете, со мной произошло следующее — на самом-то деле, произошло с каждым из нас, — мы приступали к этой работе, исходя из самых благих побуждений, мы трудились, напрягая все силы, стараясь добиться результата, и это доставляло нам удовольствие, волновало. В подобных случаях, человек перестает думать о чем-либо другом, просто перестает и все. А Боб Уилсон был в то время единственным, кто думать продолжал.

Спустя недолгое время я возвратился в цивилизованный мир, начал преподавать в Корнеллском университете, и тут у меня возникли очень странные ощущения. Сейчас я их толком не понимаю, но тогда они действовали на меня с изрядной силой. Например, я мог сидеть в нью-йоркском ресторане, вглядываться в ближние здания и думать о радиусе поражения бомбы, взорванной в Хиросиме и о прочем в этом роде... Далеко ли отсюда до 34-й улицы?... Все эти дома, от них же ничего не останется. Потом я выходил из ресторана и на глаза мне попадались люди, строившие мост или чинившие мостовую, и я думал: с ума они, что ли, посходили или просто ничего не понимают, ну ничего? Зачем теперь строить что бы то ни было? Бессмыслица.

По счастью, эта бессмыслица продолжается лет вот уж сорок, не так ли? Выходит, я был не прав, считая строительство мостов бессмысленным, и я рад тому, что нашлись люди, которым хватило ума идти, как ни в чем не бывало, вперед.

43 страница3 октября 2023, 10:19