12.Нельзя мне его любить...
— Ну что у тебя с Костиком-то? — с набитым тортом ртом спросила Рита, тыкая ложкой в кремовую розочку.
Маша отодвинула свою тарелку — сладкое стояло в горле комом.
— Не знаю, Рит. Не знаю...
Сестра задумчиво прикусила металлическую ложку. Потом неожиданно спросила тихо, будто боялась спугнуть ответ:
— Ты его любишь, Маш?
Маша откинулась на спинку кресла, веки тяжело опустились, будто придавливая правду, которая рвалась наружу.
— Нельзя мне его любить...— выдохнула она, и это прозвучало как приговор.
Рита цокнула языком — тот особый, сестринский звук, в котором умещались и понимание, и досада.
— Нельзя — это да. Но сердцу разве прикажешь? Она наклонилась ближе. — Так любишь?
Тишина растянулась на три удара сердца. Потом Маша, не открывая глаз, прошептала единственное слово, от которого в комнате вдруг стало тесно:
— Люблю.
И это признание повисло в воздухе — хрупкое, как сахарная глазурь на торте, и такое же сладко-мучительное.
— И что ты собираешься делать? — не отступала Рита, отодвигая тарелку с недоеденным десертом.
Маша провела ладонью по лицу, словно пытаясь стереть усталость:
— Не знаю. Да и выбора-то нет.
Рита покачала головой, золотистые пряди колыхнулись у щёк:
— Как это нет? Есть всегда. Он мог бы уйти из криминала.
Горькая усмешка скривила Машины губы:
— Не смеши... Голос её дрогнул. — И без того хреново.
Рита тихо вздохнула, наблюдая, как сестра бессознательно крутит на пальце воображаемое кольцо — жест, выдающий то, что она никогда не озвучит. За окном сумерки сгущались, окрашивая комнату в синеватые тона, и где-то в этом полумраке потерялось будущее, которое они не могли себе позволить.
А на столе между ними лежала недоеденная сладость — липкая, приторная, как эти невысказанные мысли о невозможном «если бы».
***
— А Мурка твоя где? — поинтересовался Герман, усаживаясь на пассажирское сиденье.
Машина плавно тронулась, дворники лениво смахивали дождевые капли со стекла. Костя крепче сжал руль, не отрывая взгляда от дороги:
— Не буду брать её на стрелки. Не женское это дело.
Герман поднял бровь, изучая профиль друга:
— А в Универсам тогда зачем таскал?
Тишина повисла на пару тактов, нарушаемая только шумом мотора. Костя вздохнул, его пальцы постукивали по кожаному ободу:
— Тогда мы ещё не... ну, ты понял.
Герман резко развернулся к нему, глаза округлились:
— Ты что, серьёзно с ней?
Окно приоткрылось, впуская влажный воздух. Костя закурил, выпуская дым в щель:
— Почти. Грудь уже ей мну, а она всё отказывается.
Герман вдруг рассмеялся, кивнув с пониманием:
— У меня с Анютой так же начиналось.
Дождь за окном усилился, стуча по крыше, будто подчёркивая абсурдность ситуации — два авторитета, обсуждающие сердечные дела как мальчишки.
А сигаретный дым клубился между ними, растворяясь в воздухе.
— Гер, а ты как на своей женился?— неожиданно нарушил молчание Костя, выбрасывая окурок в раскрытое окно. Дождевая струя тут же зашипела на раскалённом фильтре.
Герман задумался, в уголках губ заплясали тёплые морщинки воспоминаний:
— Сперва блатным маляву слал — доказывал, что она не вафлёрша, девственница...Он провёл ладонью по легкой щетине. — Потом добро дали — и в ЗАГС повёл.
Костя глухо вздохнул, сжимая руль так, что костяшки побелели:
— Значит, не получится...
Герман искоса взглянул на него:
— Чего уверен-то?
— Думаешь, она до двадцати четырёх в девках ходит? — горькая усмешка исказила Костино лицо. В голосе звучало что-то странное — не презрение, а почти... боль.
Герман лишь пожал плечами, глядя на мокрый асфальт за окном:
— Время другое, брат. Нынче не про плёнку дело...
Он хлопнул Костью по плечу, оставляя в воздухе недоговорённое: "Если твоя — она и без печатей твоей останется".
Машина нырнула в тоннель, и на мгновение их лица осветились жёлтым светом фонарей — два профиля, два разных пути к одному и тому же кресту.
