25-4.
А потом пришло молчание. Дни и недели, как мёртвые голуби, падали один за другим. Лоуренс не пошёл в полицию. Не появился на факультете. Не ответил ни на одно письмо. Он был мертвым телом, которое ещё дышит. Но глаза горели. И в этих глазах не было покоя. Как и не было жалости. Он исчез. Растворился. Но не умер.
Он просто... созревал.
Синяк расплылся по его щеке, как пролитые чернила. Губа опухла, глаз затянуло гематомой. Он так ничего и не понял. Он не искал защиты и не ожидал, что справедливость воздастся в зале суда. Мстительная натура требовала большего. В его голове зрел план, зловещий и скрупулёзный, как будто сам дьявол нашёптывал ему на ухо. Публичной драмы недостаточно, нужно разрушить Бориса до основания, уничтожить его жизнь и репутацию, превратить его существование в кошмар, от которого невозможно проснуться.
Лоуренс взял на себя ответственность за последний, кровавый штрих в этом отвратительном коктейле мести.
Он нанял профессионалов по фабрикации слухов и личной клевете, создав целую армию лжецов, специализирующихся на уничтожении репутаций. Мастера грязи, как их называли. Те, кто умеет не просто распространять ложь, но делать так, чтобы ложь стала реальностью.
Они принялись за работу с методичным усердием, сконструировав убедительные и ужасные истории о личной жизни Бориса. Их фантазии были тщательно проработаны, и каждая ложь была подкреплена поддельными доказательствами.
Слухи ползли медленно, ядовито, как чернильные щупальца из канализации. Сначала — одно. «Сексуальная связь с несовершеннолетней». Потом — второе. «Алкоголь. Пьяные срывы на парах». Потом — третье. «Психическое расстройство, попытка суицида». Потом — четвёртое. «Скрытые грехи научного гуру: от хищений до насилия».
«Мошенник среди нас: как Борис Бычковски обманул всю страну».
«Гений или извращенец: путь лжеца от кафедры до дна».
Всё с «доказательствами». Всё — со «свидетелями», с «переписками», с «аудиозаписями», с «медицинскими справками». Всё — как надо.
И публика ела это с ложки. Потому что публика — это не суд. Публика — это стая. Она не ищет правды, она ищет повод. А повод был вкусный, пряный, с подливкой.
Эти заголовки были только началом. Их становилось всё больше. И все они стояли на его могиле. Не на физической — ещё нет. Но на общественной. На научной. На человеческой. Нагнетание общественного давления было таким, что стало ясно: никто не оставит Бориса в покое.
По телевизору его лицо мелькало на фоне текста, как у серийного убийцы. Репортажи перекрывались навязчивыми голосами дикторов:
— «...по некоторым данным, профессор использовал средства грантов для собственных нужд...»
— «...отрицание связи с потерпевшей вызывает сомнение в его словах...»
— «...ранее в его работах уже замечались заимствования, сейчас проводится повторная экспертиза...»
Люди начали шарахаться от него на улицах. Даже старушка из газетного киоска, где он раньше покупал «Times Literary Supplement», теперь продавала ему журнал, не глядя в глаза. Коллеги, с которыми он выпивал кофе и спорил о Прустe, стали обходить его по коридорам, как заразного. Друзья — исчезли. Осталась только тишина. Холодная, как стены камеры.
И вот однажды, когда мир ещё дышал ожиданием очередного скандала, двери главного лекционного зала распахнулись. Внутрь вошли полицейские — пятеро. Зрелище было устрашающим: их лица были сосредоточенными, лишёнными всякой человечности. Без сочувствия. Без тени сомнения. Они пришли не для обычного ареста, а для казни. В воздухе повисла напряжённая тишина, как перед штормом.
— Профессор Бычковски, вам предъявлено обвинение в хищении государственных средств, мошенничестве и... — пауза, чисто театральная, — насилии.
Слово повисло в воздухе, как мокрая простыня. Насилие. Вот она, кульминация. Вот он — гвоздь.
Он не пошевелился. Не дернулся. Только повернулся к аудитории — и встретил взгляды. Замороженные. Зрачки, расплывшиеся от паники. Шёпот, будто ветер прошёлся по полю мёртвых языков. Кто-то вскрикнул. Кому-то хватило ума уронить книгу. Всё — как надо.
Но он — стоял.
Шёпоты и недоуменные взгляды наполняли воздух, пока Бориса в наручниках вели к полицейской машине. Его сердце билось в груди так, что он ощущал, как удары отдаются в ребра — тап–тап–тап...
— Держись, черт возьми, держись! — шептал он сам себе, пытаясь найти хоть какую–то опору в этом хаосе. Но его голос звучал пусто и безнадёжно, как эхо в заброшенном здании.
В участке Борис подвергся жестокому допросу. Комната без окон. Запах пластика, мокрой куртки и чёрного кофе. Стук каблуков. Металлический голос. Бумаги. Стопки бумаг.
Полицейские, вооружённые фальшивыми уликами, казались уверенны в его виновности с самого начала. Их вопросы летели, как пули, каждая направлена на то, чтобы вырвать признание в преступлениях, которых он не совершал. В процессе следствия всплыли якобы компрометирующие детали его личной жизни — фальшивые документы, якобы подтверждающие его участие в нелегальных сделках и тёмных делах.
***
Оксфорд. Подвал полицейского участка. 3 апреля 1989 года. 22:17.
Комната для допросов была маленькая и воняла страхом. Старым, впитанным в стены, как проступившая через штукатурку плесень. Над головой гудела лампа, что светила как–то слишком ярко, и от этого всё казалось бесцветным — стол, металлические стулья, даже лицо Бориса. Оно было как лицо человека, попавшего в иной мир, мир, в котором реальность изуродована, а правда не имеет смысла.
Детектив–инспектор Харт вошёл первым. Костлявый, как курильщик с тридцатилетним стажем. Глаза у него были, как битое стекло, а рот — узкий, злой. Следом шла детектив–сержант Линда Шоу. В отличие от Харта, она выглядела почти приветливо. Почти. Только улыбка её не доходила до глаз, а пальцы, скрещённые перед собой, побелели от напряжения.
— Профессор Бычковски, — сказал Харт, будто произносил имя какого–нибудь микроба, найденного на теле трупа, — вы имеете право на адвоката. Хотите воспользоваться?
— Нет, — ответил Борис. Голос его был глухим, хриплым, как будто до этого он кричал в бездонную яму. — Я здесь. Слушаю.
В комнате повисла тишина, в которой даже жужжание лампы казалось громким, как набат.
Харт раскрыл папку. Перевернул несколько страниц. Постучал костяшками пальцев по столу.
— Расскажите о грантах, которые вы получили за последние три года. Особенно о тех, что «случайно» оказались потраченными на поездки в Лондон, Эдинбург, и... — он сделал паузу, глядя Борису прямо в глаза, — на Бали. Красивое место, кстати.
— Это фальсификация, — медленно сказал Борис. — Я не был на Бали. Я работал. У меня есть счета, подтверждающие...
— У нас тоже есть счета, — перебил Харт. — Интересно, как вы объясните покупку Maserati Biturbo в 1987–м? Или странные расходы на ювелирные изделия из Милана?
— Это ложь.
— Всё лгут, — сказал Харт с лёгкой усмешкой. — До тех пор, пока не перестают.
Линда Шоу молча достала кассету. Щёлк — и шипение плёнки. Голос Бориса, искажённый и приглушённый, зазвучал из динамика.
— «Да, я сделал это. Но у меня не было выбора.»
— Это не я, — резко сказал Борис. — Это монтаж. Кто–то...
— А голос чей? — прошептал Харт. — Твой?
Борис сглотнул. Воздух был липкий, как после пожара. Его рубашка прилипала к спине, и руки дрожали, хоть он и пытался их спрятать под столом.
— Кто она? — спросила Линда.
— Что?
— Девочка. Студентка. Та, которая якобы приходила к вам после занятий. По ночам.
Борис замер.
— Это ложь, — прошептал он. — Это всё ложь. Фабрикация.
— Вот её заявление, — Харт бросил на стол копию. — Она говорит, что вы угрожали ей. Что вы приставали. Что она боялась за свою жизнь.
Борис медленно взял лист бумаги. Прочитал. Что–то внутри него оборвалось. Там были слова, которые он не мог опровергнуть — потому что они были настолько хорошо написаны, что почти убедили и его самого.
— Вы крали средства.
— Манипулировали результатами.
— Вы — вор.
— Вы — насильник.
— Вы признались.
— На плёнке.
— В статьях.
— В показаниях.
И каждое слово было как укол в сердце. Он чувствовал, как за его спиной открывается дверь, ведущая не в свободу, а в бездну. Безликую, холодную, полную голосов.
Он посмотрел на Харта.
— Почему вы так уверены?
— Потому что ты — профессор, — сказал Харт. — А профессора всегда лгут. Умно. Изящно. Но лгут. Потому что думают, что они — боги среди людей. А ты не бог, Бычковский. Ты просто человек. И человек, оказавшийся не в том месте, не в то время, с не теми врагами.
— Враги... — тихо повторил Борис. — Вы даже не представляете, кто мои враги.
— Мы скоро узнаем, — сказал Харт и щёлкнул кассетой. — Очень скоро.
Лампа снова моргнула. Тени на стенах поползли. Комната осталась та же, но воздух стал гуще. Словно допрос только начинался.
Он отвечал. Пытался объяснить. Доказывал. Но воздух уже был против него. Каждый вдох казался тягучим, как смола. И каждый выдох — как признание.
Каждая деталь этого допроса была подобна коварному клинку. Каждая минута, проведённая в тесной, душной и тёмной комнате, казалась бесконечностью, в которой Борис чувствовал, как его надежда тает.
Он держал руки в карманах, чтобы скрыть их дрожь, и сглотнул, как будто проглотил раскалённый металл. В комнате было жарко и сыро, и каждая минута тянулась бесконечно. Его мысли были в смятении, как осколки разбитого зеркала, отражая все его страхи и сомнения. Страх, стыд, невыразимое чувство предательства и потерянной надежды смешивались в едином, невыносимом клубке.
— Литература — это не просто слова. Это сила. Сила, которую ты никогда не поймёшь, говноед, — всплыли в памяти Бориса его слова, произнесённые в тот момент триумфа, когда он считал себя правым.
