Кувез
Тридцать вторая неделя. Середина октября.
Слава как раз переставлял на подоконнике горшки с геранью — Михаил ругался, что она закроет весь свет, но Слава настоял, потому что «без цветов терраса мёртвая». Он стоял, опираясь на подоконник, и вдруг почувствовал странный, тянущий спазм внизу живота.
Сначала он подумал, что просто переутомился. В последние дни врач разрешил ему больше двигаться, и Слава навёрстывал упущенное с упрямством, которое Михаил называл «самоубийственным энтузиазмом».
Но боль не утихала. Она росла, набухала, превращаясь из тупой в острую, режущую, как лезвие ножа, медленно проворачиваемое внутри.
— Миша… — позвал он, и голос его прозвучал тихо, почти беззвучно. — Миша!
Михаил выскочил из спальни, услышав не крик — этот звук был хуже крика. В нём была паника, которую Слава не позволял себе никогда.
— Что? Что случилось? — Он подбежал, схватил Славу за плечи, и в этот момент увидел, как по ноге мужа, по светлым домашним штанам, расползается тёмное, влажное пятно.
Кровь. Не розовая, не алая — густая, тёмная, почти чёрная. И запах. Металлический, сладковатый, тошнотворный запах, который невозможно ни с чем перепутать.
— Скорая, — выдохнул Слава, вцепляясь в его руку. Его лицо было белым как мел, на лбу выступила испарина. — Вызывай скорую. Пожалуйста.
Михаил не помнил, как звонил. Не помнил, как кричал в трубку адрес, как срывал с вешалки куртку, как пытался надеть её на Славу, который уже не мог стоять. Всё слилось в один бесконечный, кошмарный кадр: кровь, запах металла, и побелевшие губы Славы, шепчущие: «Только не он, только не наш малыш, пожалуйста…»
В операционной было холодно. Михаил стоял в углу, втиснувшись в узкий промежуток между стеной и аппаратом ИВЛ, и смотрел, как руки хирургов двигаются в разрезе. Белые халаты, красные перчатки. Монотонный писк кардиомонитора, отсчитывающий удары сердца Славы.
— Давление падает!
— Ещё одну дозу!
— Кровопотеря критическая, нужна донорская!
Слова летели над ним, как осколки, не задевая сознания. Он смотрел только на лицо Славы, закрытое кислородной маской, на его разметавшиеся по подушке волосы, на руку, безжизненно лежащую вдоль тела. Кольцо на безымянном пальце тускло блестело в свете ламп.
— Сердцебиение плода падает!
— Извлекайте, быстро!
И потом — звук. Тонкий, слабый, похожий скорее на писк, чем на крик. Но это был крик. Его сын кричал. Значит, жив.
Михаил шагнул вперёд, но чья-то рука в перчатке остановила его:
— Вам нельзя. Ребёнок в реанимацию, мать — в операционную. Ждите здесь.
Мать. Его назвали матерью Славу. И это слово, произнесённое в этом аду, вдруг пробило броню, сквозь которую не проходили ни осколки фраз, ни писк мониторов. Мать. Слава — мать их сына. А он — отец. И сейчас он должен ждать. Просто ждать.
Он ждал шестнадцать часов.
Шестнадцать часов, в течение которых реаниматологи боролись за жизнь Славы. Шестнадцать часов, в течение которых неонатологи боролись за жизнь их сына, родившегося на два месяца раньше срока, весом тысяча двести граммов, с лёгкими, которые отказывались дышать самостоятельно.
Шестнадцать часов, в течение которых Михаил сидел на жёстком пластиковом стуле в пустом коридоре, сжимая в руках маленького плюшевого медвежонка, которого прихватил из дома, сам не зная зачем. И смотрел на дверь.
В реанимацию новорождённых его пустили первым. Сын лежал в кувезе, опутанный проводами, с трубкой в крошечном носу и пластырем на щеке. Он был такой маленький, такой невероятно, пугающе маленький, что Михаил на секунду забыл, как дышать.
— Он очень слаб, — тихо сказала врач, молодая женщина с усталыми глазами. — Следующие сорок восемь часов — критические. Но он боец. Такие, как недоношенные, если выживают, становятся самыми упрямыми.
Михаил не ответил. Он смотрел на сына и пытался запомнить каждую черту этого крошечного, полупрозрачного лица. Крошечные пальчики, сжатые в кулачки. Тёмный пушок на голове. Носик — кнопкой, точь-в-точь как у Славы.
— Он похож на моего мужа, — сказал он наконец. Голос сел, охрип от долгого молчания. — Тот же нос.
Врач кивнула:
— Часто бывает. — Она помолчала. — Ваш муж… у него была массивная кровопотеря, остановка сердца на операционном столе. Его едва откачали. Сейчас он в коме. Искусственная вентиляция лёгких. Прогноз осторожный, но шанс есть.
Михаил кивнул. Он не плакал. Он вообще не мог плакать, словно внутри него всё высохло, вымерзло, превратилось в пустоту, заполненную только этим — долгом. Надо ждать. Надо держаться. Надо быть сильным для них двоих.
— Вы будете с сыном? — спросила врач. — Ему нужен контакт с родителем. Кенгуру, голос, прикосновения. Это повышает шансы на выживание.
Михаил посмотрел на свои большие, грубые руки. Руки, которые умели держать оружие, подписывать контракты, наказывать и защищать. Но они никогда не держали такого — крошечного, хрупкого, умирающего.
— Я… — начал он и замолчал. — Я боюсь сделать ему больно.
— Вы не сделаете, — мягко сказала врач. — Ему нужна ваша кожа, ваше тепло, ваш запах. Младенцы узнают родителей на инстинктивном уровне. Особенно недоношенные. Им нужна уверенность, что они не одни. — Она сделала паузу. — Ваш сын сейчас там, где темно, страшно и холодно. Только вы можете дать ему свет.
Михаил снял рубашку. Медсестра помогла ему сесть в кресло, принесла одеяло, распахнула кувез. Михаил взял сына в руки впервые в жизни — и у него перехватило дыхание от того, какой же он крошечный. Весь поместился на одной ладони. Ножки — тонюсенькие, как спички. Грудка вздымалась едва заметно, с усилием.
— Здравствуй, — прошептал Михаил, прижимая его к своей груди. — Я твой папа. Второй папа. Главный папа — он сейчас спит. Он очень устал, потому что носил тебя и защищал от всех бед. Но он скоро проснётся. Обещаю. А пока я буду с тобой. Хорошо?
Сын молчал. Только крошечные пальчики слабо шевельнулись, коснувшись его кожи. И в этот момент Михаил понял, что теперь всё будет по-другому. Что страх не ушёл — он просто трансформировался. Из парализующего ужаса в тихую, отчаянную решимость. Он не может спасти Славу — это дело врачей. Но он может спасти их сына. Может дать ему тепло, голос, уверенность, что он не один.
