Глава 1. Та, что сомкнулась над головой
Лес не кончался.
Он шёл уже который день — потерял счёт на третьи сутки, когда понял, что соль в сумке кончилась, а хлеб превратился в сухари, которые крошились в пальцах и не лезли в горло.
Ноги не слушались.
Нет, сначала слушались. Шли. Переставляли лапы — кроличьи, сильные, те самые, которыми он так гордился в детстве. А теперь они просто болели. Каждый шаг отдавался в позвоночнике тупым, тягучим ударом.
Мамона не знал, куда идёт.
Он знал только — назад нельзя.
Сумки тянули плечи вниз. В одной — запасная рубаха, спички, нож (отцовский подарок, который он почти не брал в руки). В другой — пусто. Уже давно.
Он должен был найти деревню. Любую. Хоть какую-нибудь. Чтобы не сдохнуть здесь, в этой глуши, под корягой, как бездомный зверь.
Но деревни не было.
Только деревья. Только запах мокрой коры и собственного пота. Только тишина, от которой звенело в ушах — тех самых, длинных, вислых, которые он ненавидел, потому что они всегда его выдавали.
Сейчас они висели плетьми. Устали. Как и всё остальное.
Он сделал ещё шаг.
Потом ещё.
Потом нога провалилась в пустоту — корень, яма, неважно — и он полетел вниз, не успев даже вскрикнуть.
Сознание отключилось раньше, чем тело ударилось о землю.
…
И тогда пришла вода.
Вода была холодной.
Он запомнил это навсегда — не удар, не боль, а холод. Ледяной, обжигающий, который врывается в лёгкие вместо воздуха и вырывает изнутри крик, которого никто не услышит.
Мамона бил лапами по воде. Бил, пока мог. Но течение было сильнее.
Я не умею плавать.
Он понял это в тот самый момент, когда понял, что тонет. Слишком поздно. Камень под ногой ушёл вниз, дно пропало, и он полетел туда, где нет дна, нет неба, нет ничего, кроме этой ледяной, чёрной, глотающей его воды.
Мама.
Я не хотел.
Потом — удар. О камни. Головой. Затылком.
Боль была громкой. Настолько громкой, что он перестал слышать воду.
…
Дальше — куски.
Его вытаскивают. Кто-то лает. Лесники? Собаки? Он не знает. Не видит. Только чьи-то сильные лапы тащат его на берег, переворачивают, вода выливается изо рта, горло дерёт кашлем, а потом — темнота.
Белая комната.
Белый потолок. Белые простыни. И свет — такой яркий, что глазам больно.
— Глаз… — шепчет он. — Не вижу одним глазом.
— Повязка, — отвечает кто-то. Женщина. Тёплая ладонь гладит его руку. — Швы. Глаз цел, не бойся.
Он не боится. Он ничего не чувствует.
Мама придёт ночью.
Заплачет.
Отец скажет: «Молчи».
А потом будет шрам. На всю жизнь.
От левой брови до скулы. Белая, тонкая линия.
Напоминание. Или приговор — пока не понятно.
Он открыл глаза.
Не белый потолок. Деревянный. Тёмный, с трещинами, с пятном от протекшей крыши.
Не больница. Дом. Чужой дом.
Мамона попытался сесть — и не смог. Тело было ватным, чужим, будто кто-то вытащил все кости и забыл вставить обратно.
— Не дёргайся, — сказал кто-то.
Голос низкий. Спокойный.
Мамона повернул голову — медленно, потому что шею ломило — и увидел.
Парень. Молодой. Чуть старше него. Уши — кроличьи, но не вислые, как у Мамоны, а торчком. Одно слегка повёрнуто в сторону, будто прислушивается к чему-то.
— Ты меня слышишь? — спросил парень.
Мамона хотел сказать «да». Или «отвали». Или «где я?».
Вместо этого он ничего не сказал. Просто смотрел.
Парень не отвёл взгляд. Не испугался. Не поморщился от шрама — того самого, от брови до скулы.
— Я Эспираль, — сказал он. — Ты в моём доме. Ты упал у дороги. Думал, ты мёртвый.
Пауза.
— Оказалось — нет.
Эспираль подвинул к нему кружку. Пар шёл над краем.
— Пей. Ты долго без сознания был.
Мамона не пил. Он смотрел на свои руки — грязные, с ободранными пальцами, с землёй под ногтями.
— Как тебя зовут? — спросил Эспираль.
Молчание.
— Ладно. Не сейчас. Потом.
Эспираль встал, вышел. Не хлопнул дверью — закрыл тихо.
А Мамона остался сидеть на чужой кровати, в чужом доме, и не знал: это побег или новый плен.
Он не знал ничего.
Кроме одного: назад нельзя.
Он попытался встать.
Ноги не слушались. Пол качнулся под лапами, стены поплыли, и где-то в груди — или в голове — что-то щёлкнуло.
— Не надо… — прошептал он.
Но сознание уже отключалось.
Перед глазами — темнота. А потом — белый свет.
Больница. 9 лет
Потолок. Белый. До жути белый. Как тогда.
Мамона лежит на кровати, слишком большой для его маленького тела. Голова замотана бинтами. Один глаз закрыт повязкой — он помнит, как она давила, как чесалось под ней, как хотелось сорвать, но нельзя. Врач сказал: «Снимешь — останешься без глаза».
Он не снимал.
Рядом никого. Только тишина, только часы на стене, только белый свет, от которого хочется плакать, но сил нет даже на слёзы.
Мама придёт ночью. Заплачет. Поцелует в лоб — осторожно, мимо повязки. Скажет:
— Всё будет хорошо, мой лучик.
А он знал, что не будет.
Никогда уже не будет.
Сейчас. 18 лет
— …ы слышишь меня?
Голос пробивался сквозь вату.
— Эй. Ты меня слышишь?
Мамона открыл глаза.
Эспираль сидел рядом. На полу, скрестив ноги, и смотрел на него спокойно-спокойно, будто ничего особенного не случилось.
— Ты опять отключился, — сказал Эспираль. — Дыши. Ровно. Я рядом.
Мамона сглотнул. Горло саднило.
— Сколько я…?
— Минуты три. Не больше.
Эспираль не тряс его, не звал на помощь, не паниковал. Просто сидел рядом. Ждал.
— Такое часто бывает? — спросил он.
Мамона промолчал.
— Ладно, — Эспираль кивнул, будто услышал ответ. — Не сейчас. Потом.
Он подвинул кружку ближе.
— Пей. Остыло уже.
Мамона взял кружку. Руки дрожали. Он сделал глоток — травяной чай, тёплый, чуть сладкий.
— Спасибо, — сказал он. Еле слышно.
Эспираль улыбнулся.
— Пожалуйста.
•~•~• ~ •~•~•
продолжение следует...
•~•~• ~ •~•~•
