Глава 8
Первые сутки Семенов не беспокоился.
Он проснулся утром — один в палатке, на сене, накрытый чужой шинелью. Рядом лежала краюха хлеба и кусок сала, заботливо припасенные им же для командира. Но командира не было.
«Ушел по делам, — подумал Семенов, садясь на лежанке и морщась от боли в левой руке. — Обход. Доклад. Приказы. Ему некогда сидеть с раненым солдатом».
Он съел половину хлеба, запил водой из фляги, подтянул повязку на груди — рана ныла, но терпимо. Вышел из палатки, огляделся. Лагерь жил своей привычной жизнью: дымили костры, перекликались часовые, где-то вдалеке гремели повозки обоза. Никто не обращал внимания на щуплого солдатика с перевязанной рукой.
Семенов нашел денщика Степана, который прислуживал Раевскому.
— Где господин подпоручик? — спросил он.
Степан, рыжий, веснушчатый мужик с вечно сонным лицом, пожал плечами:
— А Бог его знает. С утра ушел, не сказал куда. Может, к полковнику. Может, в лазарет.
Семенов кивнул и вернулся в палатку.
Он ждал. Весь день. Смотрел на полог, прислушивался к шагам. Каждый раз, когда кто-то проходил мимо, сердце подпрыгивало — и замирало, когда шаги удалялись.
К вечеру он начал беспокоиться.
Он сходил в лазарет — тот самый, огромный, переполненный, пропахший кровью и йодом. Прошел между рядами, вглядываясь в лица. Раевского не было.
Сходил к штабной палатке. Дежурный офицер, молодой поручик с аккуратно подкрученными усами, сказал равнодушно:
— Подпоручик Раевский? Был сегодня утром. Доклад сдал и ушел. Больше не появлялся.
— Куда ушел?
— Откуда ж я знаю? Не маленький.
Семенов вернулся в палатку, когда уже стемнело. Сел на сено, обхватил колени здоровой рукой и замер.
«Ничего страшного, — убеждал он себя. — Он офицер. У него много дел. Он мог уехать к соседнему полку. Мог отправиться на рекогносцировку. Мог...»
Мысли путались. Внутри, где-то под ребрами, разрастался холодный, липкий ком. Страх. Не тот страх, который бросает в дрожь перед боем — а другой, тягучий, как смола.
Страх за другого.
---
Вторые сутки стали хуже.
Семенов почти не спал. Он сидел у входа в палатку, вглядываясь в серую пелену рассвета, и ждал. Проходили солдаты, катились повозки, кто-то смеялся, кто-то ругался. Мир жил своей жизнью. А подпоручика Раевского не было.
Он снова пошел в штаб. Снова спросил. На этот раз поручик с усами посмотрел на него с подозрением.
— А ты кто такой, чтобы о командире беспокоиться?
— Рядовой его роты, — ответил Семенов спокойно. — У меня к нему дело. Солдатское.
— Передашь через денщика.
— Денщик не знает, где он.
Поручик поморщился, полез в какие-то бумаги, полистал.
— Раевский... Раевский... Ага. Он вчера брал двух солдат для сопровождения и уехал в сторону Можайска. С каким-то поручением от полковника.
— С каким?
— Не твоего ума дело, рядовой.
Семенов стиснул зубы, поклонился и вышел.
«В сторону Можайска, — вертелось в голове. — Это старый Смоленский тракт. Там могут быть французские разъезды. Там могут быть...»
Он не додумал. Вернулся в палатку, рухнул на сено и уставился в потолок.
Левая рука болела. В груди — там, где пуля вошла и вышла, — ныло при каждом вдохе. Но это было неважно. Важно было одно: командир уехал и не вернулся. Не прислал весточки. Не позвал.
«Может быть, он нарочно уехал? — подумал Семенов, и мысль эта обожгла, как удар плети. — Может, я ему надоел? Может, он понял, что я слишком много знаю, слишком много вижу, и решил... избавиться? Не убить, нет — просто уехать. Оставить».
Он помотал головой, отгоняя глупость. Нет. Раевский не такой. Раевский не бросит. Он обещал.
«Но обещания на войне — пустое, — шепнул внутренний голос. — Все обещают. Никто не держит».
Семенов закрыл глаза и провалился в тяжелый, липкий сон, полный обрывков кошмаров: он бежал по пустому полю, звал кого-то, а голос не слушался, а поле становилось всё шире, и никого вокруг — ни души...
Он проснулся в холодном поту, когда за пологом уже серело. Третьи сутки.
---
К полудню третьего дня Семенов перестал чувствовать свою руку.
Не от боли — от отчаяния.
Он обошел всё, что можно было обойти. Лазареты — три штуки. Штаб — дважды. Палатки соседних рот. Место, где стояли повозки обоза. Даже к полковому лекарю заходил, хотя ненавидел лекарей после того, как один из них неудачно зашил ему рану.
Никто не знал, где подпоручик Раевский.
— Может, в Можайске задержался, — пожал плечами какой-то капитан. — Или в госпитале. Или...
— Или? — переспросил Семенов.
Капитан отвел глаза.
— Всякое бывает, солдат.
Семенов вышел на воздух и прислонился к дереву. Ноги дрожали. В горле стоял ком, который нельзя было ни проглотить, ни выкашлять.
«Что, если он ранен? — пронеслось в голове. — Что, если он лежит где-нибудь в придорожной канаве, истекает кровью, а никто не знает? Что, если он...»
Он не договорил. Рванул ворот гимнастерки — душно стало, нечем дышать.
Страх накрыл его с головой, как ледяная волна. Не тот страх, который испытывают перед смертью, — другой, хуже. Страх потерять человека, который стал... кем? Другом? Братом? Частью его самого?
Он не умел называть это словами. Он просто знал: без Раевского — пусто. Всё внутри выключено. Даже боль в руке стала какой-то ненастоящей, будто он смотрел на себя со стороны.
«Надо искать, — решил он. — Самому. Пешком. Хоть до Можайска, хоть до Москвы, но найти».
Он уже сделал шаг в сторону дороги, когда услышал сзади голос — глухой, надтреснутый, но такой родной, что сердце пропустило удар:
— Семенов.
---
Он обернулся.
Раевский стоял в двадцати шагах, прислонившись плечом к дереву. Бледный, как призрак, с запавшими глазами и обветренными губами. Мундир в пыли, на щеке — засохшая царапина. Взгляд тусклый, отсутствующий, будто он смотрел сквозь мир, а не на него.
— Ваше... — начал Семенов и осекся. Голос не слушался.
Он бросился к командиру, забыв о больной руке, забыв о субординации, забыв обо всем на свете. Схватил его за плечи — здоровой рукой, осторожно, как хрупкую вещь.
— Где вы были? — выдохнул он. — Трое суток! Я вас везде искал! Я думал... я думал...
— Тише, — прошептал Раевский. Голос его был едва слышен, словно он говорил через вату. — Тише, Семенов. Всё хорошо. Я здесь.
— Где?! — почти закричал солдат. — Где вы были, ваше благородие?!
Алексей закрыл глаза. Плечи его опустились, он вдруг стал маленьким и беспомощным — не офицер, не командир, а просто измученный, больной человек.
— В лазарете, — сказал он. — В дальнем. За оврагом. Там... там раненых привезли после стычки у Можайска. Сотня. Может, больше. Я пошел... помочь. Фельдшеров не хватало. И остался.
— Трое суток?!
— Трое.
Семенов смотрел на него и не верил своим ушам. Трое суток. Трое суток этот безумец просидел в лазарете, перевязывал раны, держал умирающих за руки, смотрел в глаза тем, кого не мог спасти. Трое суток без сна, без еды, без отдыха.
— Вы... — голос Семенова дрогнул. — Вы же там... вы же чувствовали каждого.
Раевский молчал. Но глаза его сказали всё.
— Каждого, — наконец прошептал он. — Каждую смерть. Каждый крик. Каждый вздох. А потом... потом я вышел и понял, что не могу идти. Сел под деревом. И просидел... не знаю сколько. Пока не очнулся.
— Вы теряли сознание?
— Не знаю. Может быть. Я просто... выключился.
Семенов почувствовал, как внутри него всё закипает — не злость, нет, что-то другое, горячее и бессильное одновременно.
— Пойдемте, — сказал он резко, хватая командира за руку. — В палатку. Сейчас же.
— Семенов, я не могу...
— Можете. Я помогу.
Он повел его через лагерь, поддерживая под локоть, не обращая внимания на удивленные взгляды солдат. Раевский шел, спотыкаясь, наваливаясь на его здоровое плечо всем телом. Он был горячим — лихорадка вернулась, сильнее прежнего.
— Почему вы не позвали меня? — спросил Семенов, когда они вошли в палатку и он усадил командира на сено. — Почему вы не прислали весточку?
— Не мог, — ответил Раевский, глядя в пол. — Я боялся, что если увижу тебя... то сломаюсь. А там были раненые. Я должен был держаться.
— Вы идиот, ваше благородие, — сказал Семенов, и в голосе его не было ни капли почтительности. Только боль. — Вы идиот. Потому что если бы вы сломались, я бы вас поднял. Для того я и рядом. А вы...
Он не договорил. Отвернулся, закрыл лицо рукой.
Раевский смотрел на него — на дрожащие плечи, на согнутую спину, на перевязанную левую руку, которая, наверное, болела невыносимо, но солдат не жаловался.
— Ты плачешь? — спросил Алексей тихо.
— Нет, — глухо ответил Семенов. — Я не плачу. Я просто... я испугался. Очень. Я думал, что вы... что я больше вас не увижу.
— Прости меня, — сказал Раевский. Просто, без оправданий, без объяснений. — Прости. Я не подумал о тебе.
— Никогда так не делайте, — солдат повернулся, и лицо его было мокрым. — Никогда не исчезайте, не сказав. Если вам нужно в лазарет — скажите. Если вам нужно побыть одному — скажите. Если вам плохо — позовите. Только не пропадайте. Пожалуйста.
Алексей протянул руку и коснулся его щеки — шершавой, мокрой, живой.
— Я больше не пропаду, — пообещал он. — Слово офицера.
— Офицеры часто врут, — буркнул Семенов, но щеки не отодвинул.
— Этот офицер не врет.
Они сидели так — командир и солдат, в грязной палатке, на сене, среди войны, смерти и крови — и держались друг за друга, как за единственное, что еще имело смысл.
— Вы голодны? — спросил наконец Семенов, шмыгая носом.
— Да.
— У меня есть хлеб. Немного. И вода.
— Спасибо.
Семенов полез в угол, достал узелок, протянул командиру. Раевский взял хлеб, но есть не стал. Смотрел на солдата.
— Ты бледный, — сказал он. — У тебя рука болит?
— Неважно.
— Покажи.
— Ваше благородие...
— Я сказал — покажи.
Семенов нехотя размотал повязку. Рана выглядела скверно — края покраснели, сочилась сукровица, кожа вокруг горячая.
— Гной, — констатировал Раевский. — Ты не ходил к лекарю?
— Некогда было. Я вас искал.
— Дурак, — сказал Алексей. — Какой же ты дурак.
— Это вы дурак, — огрызнулся Семенов, но беззлобно. — Трое суток в лазарете без сна.
— Идиот.
— Сами идиот.
Они смотрели друг на друга, и вдруг Раевский рассмеялся — тихо, надтреснуто, но искренне. Семенов фыркнул, а потом тоже засмеялся — от облегчения, от нелепости, от того, что они оба живы, оба здесь, оба могут ругаться, как старые друзья.
— Ладно, — сказал Алексей, вытирая выступившие от смеха слезы. — Завтра же идем к лекарю. Обоим. Я велю тебя перевязать как следует.
— А вы будете спать, — парировал Семенов. — Нормально спать. Не в лазарете, не под деревом, а здесь. На сене. Всю ночь.
— Договорились.
— Честное офицерское?
— Честное офицерское.
Семенов кивнул, успокаиваясь. Снова перемотал руку — кое-как, наскоро — и сел рядом, прислонившись плечом к плечу командира.
— Я так испугался, — сказал он тихо, уже без гнева, без требований. — Честно. Думал, вы ранены или... хуже. В голову лезло всякое.
— Знаю, — Раевский положил голову ему на плечо — слишком устал, чтобы соблюдать дистанцию. — Прости. Больше не буду.
— Смотрите у меня.
— Посмотрю.
Они замолчали. За пологом смеркалось, кто-то затянул песню — грустную, долгую, про любовь и разлуку. Где-то ржала лошадь, где-то скрипели колеса. Обычный вечер на войне.
— Семенов, — позвал Алексей через минуту.
— М?
— Ты тоже не пропадай. Хорошо?
Солдат усмехнулся.
— Куда я пропаду? Я всегда там, где вы.
— Это я заметил.
— И я заметил, — ответил
Семенов. — И никуда не денусь.
Он подвинулся ближе, чтобы командиру было удобнее — не так, как солдат с офицером, а как человек с человеком. Просто два живых существа, которым холодно, страшно и больно, но которые есть друг у друга.
И этого было достаточно.
