Глава 2
Шевардинский редут встретил их серым рассветом, тяжелым, как свинцовая плита. Земля еще дышала ночной сыростью, но горизонт уже наливался багровым — то ли солнце всходило такое, то ли далекие залпы французских батарей подсвечивали небо изнутри.
Раевский вел третью роту в полной тишине. Солдаты шли без песен, без обычного говора, только приглушенный звон амуниции да хлюпанье сапог по размокшей после ночного дождя грязи. Подпоручик шел впереди, чуть сбоку от колонны, и каждый шаг отдавался тупой болью в висках. Он не спал почти двое суток, но дело было не в усталости.
За час до выступления он видел, как фельдшер ампутировал ногу молодому улан из соседнего полка. Улану было лет восемнадцать, не больше, и он кричал так, что у Алексея заложило уши. Он стоял в двадцати шагах от палатки, якобы проверяя подсумки, и чувствовал каждый взмах пилы на собственной кости. Нога ныла фантомной, не существующей болью, и когда фельдшер бросил отрезанную ступню в таз, Раевского вырвало в кусты.
Он утер рот платком — тем самым, который вернул солдат Семенов — и пошел дальше, ни разу не оглянувшись.
Сейчас, на марше, последствия этой боли еще жили в теле — глухая пульсация в левой ноге, предательская слабость в коленях. Но лицо оставалось каменным.
— Ваше благородие, — тихо сказал кто-то сзади.
Он обернулся. Рядовой Семенов, как всегда, оказался рядом — на полшага левее и чуть позади, в той самой «мертвой зоне», где офицер не видит солдата, если не повернет голову специально.
— Чего?
— У вас на сапоге грязь. — Семенов указал глазами. — Красная. Вы не наступили бы.
Раевский опустил взгляд. У носка левого сапога темнело пятно — не грязь, кровь. Наверное, с того места у лазарета, где фельдшер выплеснул ведро. Алексей почувствовал, как к горлу снова подкатывает тошнота.
— Ерунда, — сказал он и зашагал быстрее.
Семенов ничего не ответил. Только шагнул следом, сохраняя ту же дистанцию.
---
Позиция у Шевардина оказалась хуже некуда. Редут — наспех насыпанный земляной вал, за которым едва помещались две пушки, — стоял на голом бугре, обстреливаемый с трех сторон. Окопов не было. Укрытий не было. Только земля, небо и французские ядра, которые начинали петь свою тоскливую песню уже в десятом часу утра.
— Третья рота, к бою! — скомандовал Раевский, и голос его прозвучал удивительно ровно. — Рассыпным строем за вал. Лечь, патроны беречь.
Солдаты бросились врассыпную, ища хоть какое-то укрытие. Кто-то зарывался лицом в землю за трупами лошадей, кто-то прижимался к брустверу так тесно, будто хотел в него врасти. Семенов упал почти у самых ног подпоручика, за старой плетеной корзиной из-под картечи — Бог знает, как она здесь оказалась.
— Ты чего здесь? — рявкнул Раевский, пригибаясь под свистом пули. — К своим!
— Здесь мои, — спокойно ответил Семенов, передергивая затвор.
И тут началось.
Первое ядро упало в двадцати шагах слева, взметнув фонтан земли и осколков. Алексей не услышал разрыва — только ощутил, как воздух ударил в грудь, а в ушах наступила ватная тишина. Он видел, как солдаты открывают рты в беззвучном крике, как падает наземь рыжий ефрейтор Зайцев, схватившись за живот. Кровь — черной показалась на серой земле — хлынула между пальцами.
И тут же накатила боль.
Не его. Зайцева. Горячая, режущая, такая, будто кто-то вспорол живот от ребер до паха. Раевский согнулся, хватая ртом воздух, но через силу выпрямился — нельзя, нельзя, нельзя. Он скомандовал что-то нечленораздельное, но сам не понял что. Солдаты и так поняли: одиночным, по готовности, огонь!
Выстрелы слились в сплошной грохот. Дым заволок все, едкий, кислый, смешанный с запахом крови и развороченной земли. Алексей стрелял из пистолета, не глядя, куда — в то серое марево, откуда доносилось французское «Vive l'Empereur!». И с каждым выстрелом, с каждым криком раненого, с каждым вздохом умирающего он чувствовал, как его собственное тело покрывается чужой болью, как череп сдавливает обручем, как сердце то перестает биться, то бьется так, что ребра трещат.
«Держись, — приказал он себе. — Командир. Ты командир. У них нет права на твою слабость».
Он обернулся, чтобы оценить потери, и замер.
В десяти шагах, у опрокинутой зарядной ящика, лежал молодой солдатик — тот самый веснушчатый посыльный, которого он вчера отправил к полковнику. Мальчишка лежал на спине, раскинув руки, и смотрел в небо. Шевелить губами. Что-то шептал — может, молитву, может, маму. Вся левая сторона его мундира почернела от крови.
Алексей почувствовал это за секунду до того, как понял умом. Резкий, невыносимый удар в левый бок, словно в него самого выстрелили в упор. Ноги подкосились. Он опустился на колено, хрипя и цепляясь пальцами за землю, но не падал только потому, что сознание отказывалось отключаться.
— Ваше благородие!
Семенов. Он оказался рядом мгновенно — откуда? только что был у корзины, в двадцати шагах? — и схватил подпоручика за плечо.
— Не трогать, — прохрипел Раевский, пытаясь вырваться. — Я в порядке.
— Вы ранены? — Солдатская рука с удивительной силой держала его, не давая завалиться набок.
— Не я. — Голос сорвался. — Не я. Он.
Подпоручик поднял руку и указал на умирающего мальчишку у ящика. В глазах у него стояли слезы — нет, не слезы, настоящая, физическая мука, исковеркавшая черты до неузнаваемости. Он больше не походил на холодного, вышколенного офицера. Он был просто человеком, которого скрутила чужая агония.
— Отойди, — прошептал он. — Не смотри.
Семенов не отошел. Он опустился рядом на корточки, заслоняя собой подпоручика от летящих пуль — нелепо, одной спиной, но заслоняя. И сказал тихо, почти ласково, как говорят с перепуганными детьми:
— Я смотрю. И ничего. Вы потерпите, ваше благородие. Сейчас отпустит. Сейчас мальчик тот... отойдет. И отпустит.
Он сказал это так, будто знал. Будто видел такое раньше.
Раевский сжал его плечо — влажное, жесткое, живое — и замер, считая вдохи. Раз. Два. Три. На четвертом он почувствовал, как боль — та, чужая, смертельная — вдруг оборвалась. Мальчишка у ящика выдохнул в последний раз и затих.
И в ту же секунду Алексея отпустило. Не сразу, волной, но отпустило. Он снова мог дышать. Мог видеть. Мог чувствовать свое собственное тело — целое, живое, пусть и дрожащее как осиновый лист.
— Откуда ты знаешь? — спросил он, глядя на солдата.
Семенов молчал. Серые глаза его были спокойны, почти пусты — как вода в старом колодце. Он не отвел взгляда, но и не сказал ничего.
— Откуда ты знаешь, что это проходит? — повторил Раевский.
— Я рядом часто бываю, — наконец произнес Семенов. — Вижу.
— Что видишь?
— Как вам... — солдат запнулся, подбирая слово, — как вам тяжело. Когда кто помирает. Или когда вы приказ на казнь подписываете. Или когда в лазарет заходите. Вы думаете, никто не замечает, как у вас руки трясутся? Как вы дышите, будто вас душат?
Кровь отхлынула от лица Раевского. Он открыл рот, чтобы рявкнуть, приказать забыть, пригрозить трибуналом — но не успел.
Новое ядро ударило в бруствер, и земля вздыбилась у самых ног. Осколок — острое, рваное железо — взвизгнул в воздухе, направляясь прямо в голову подпоручика.
Удар пришелся в плечо.
Не в Алексея.
Семенов, не говоря ни слова, метнулся перед ним и заслонил собой, как щитом. Осколок пропорол левое предплечье — от локтя до кисти, распоров рукав и оставив глубокую, страшную рану. Кровь хлынула ручьем, заливая землю, заливая сапоги Раевского.
— Ты что... — выдохнул подпоручик. — Зачем?!
Семенов упал на колени, прижимая раненую руку к груди. Лицо его стало белым, как мел, но глаза смотрели всё так же спокойно. И даже улыбка — та самая, уголками губ, — тронула его сухие потрескавшиеся губы.
— Чтобы вы не чувствовали, — сказал он. — Это моя боль. Не чужая. Моя. Пусть она будет.
Над ревутом заходилось французское «ура!». Начиналась рукопашная. А подпоручик Раевский, забыв о стыде, о правилах, о том, что офицеру не пристало, разорвал на себе рубаху и начал перевязывать солдатскую рану тряпицей, которую нашел в кармане.
Руки его больше не дрожали.
Он еще не знал, что это только начало. Что Семенов скажет ему правду не сегодня и не завтра. Что история эта темнее и страшнее, чем просто случайная встреча на войне.
Но в тот миг, под грохот канонады и крики умирающих, Алексей держал за плечо тихого мальчишку с родинкой над бровью и думал только об одном: он не допустит, чтобы этот солдат истек кровью. И плевать, сколько еще чужой боли влезет в его собственное тело.
Плевать.
