Озвучивание не поддерживается в этом браузере
2
Глава шестая
Глава XII. Слесарь, попугай и гадалка
Дом No 7 по Перелешинскому переулку не принадлежал к лучшим зданиям Старгорода. Два его этажа, построенные в забубенном стиле Второй империи, все же были украшены побитыми львиными морда ми необыкновенно похожими на лицо известного в свое время писателя Арцыбашева. Арцыбашевских ликов было ровно восемь, по числу окон, выходящих в переулок, и помещались эти львиные хари в оконных ключах. Были на доме еще два украшения, но уже чисто коммерческого характера. С одной стороны -- лазурная вывеска "Одесская бубличная артель -- "Московские баранки". На вывеске был изображен молодой человек в галстуке и коротких французских брюках. Он держал в одной, вывернутой наизнанку руке сказочный рог изобилия, из которого лавиной валили охряные московские баранки, выдававшиеся по нужде и за одесские бублики. При этом молодой человек сладострастно улыбался. С другой стороны -- упаковочная контора "Быстроупак" извещала о себе уважаемых "гр. гр." заказчиков черной вывеской с круглыми золотыми буквами. Несмотря на ощутительную разницу в вывесках и величине оборотного капитала, оба эти разнородные предприятия занимались одним и тем же делом -- спекулировали мануфактурой всех видов: грубошерстной, тонкошерстной, камвольной, хлопчатобумажной, а если попадался шелк хороших цветов и рисунков, то и шелком. Пройдя ворота, залитые туннельным мраком и водой, и свернув направо, во двор с цементным колодцем, можно было увидеть две двери без крылец, выходящие прямо на острые камни двора. Дощечка тусклой меди с вырезанной на ней писанными буквами фамилией "В. М. Полесовъ" -- помещалась на правой двери. Левая была снабжена беленькой жестянкой "Моды и шляпы". Это тоже была одна видимость. Внутри модной и шляпной квартиры не было ни спартри, ни отделки, ни безголовых манекенов с офицерской выправкой, ни головатых болванок для изящных дамских шляп "Жоржет". Вместо всей этой мишуры в трехкомнатной квартире жил непорочно белый попугай в красных подштанниках. Попугая одолевали блохи, но пожаловаться он никому не мог, потому что не говорил человеческим голосом. По целым дням попугай грыз семечки и сплевывал шелуху сквозь прутья башенной клетки на ковер. Ему не хватало только гармоники и новых свистящих калош, чтобы походить на подгулявшего кустаря-одиночку. На окнах висели темные коричневые занавеси с блямбами, и в квартире преобладали темно-коричневые тона. Над пианино висела репродукция картины Беклина "Остров мертвых" в раме фантази темно-зеленого полированного дуба под стеклом. Один угол стекла давно вылетел, и обнаженная часть картины была так отделана мухами, что совершенно сливалась с рамой. Что творилось в этой части острова мертвых -- узнать было уже невозможно. В спальне, на железной кровати, сидела сама хозяйка и, опираясь локтями на восьмиугольный столик, покрытый нечистой скатертью ришелье, раскладывала карты. Перед нею сидела вдова Грицацуева в пушистой шали. -- Должна вас предупредить, девушка, что я за сеанс меньше пятидесяти копеек не беру, -- сказала хозяйка. Вдова, не знавшая преград в стремлении отыскать нового мужа, согласилась платить установленную цену. -- Только вы, пожалуйста, будущее, -- жалобно попросила она. -- Вас надо гадать на даму треф, -- сообщила хозяйка. -- Я всегда была червонная дама, -- возразила вдова. Хозяйка равнодушно согласилась и начала комбинировать карты. Черновое определение вдовьей судьбы было дано уже через несколько минут. Вдову ждали большие и мелкие неприятности, на сердце у нее лежал трефовый король, с которым дружила бубновая дама. Набело гадали по руке. Линии руки вдовы Грицацуевой были чисты, мощны и безукоризненны. Линия жизни простиралась так далеко, что конец ее заехал в пульс, и если линия говорила правду, -- вдова должна была бы дожить до мировой революции. Линии ума и искусства давали право надеяться, что если вдова бросит торговлю бакалеей, то подарит человечеству непревзойденные шедевры в какой угодно области искусства, науки или обществоведения. Бугры Венеры у вдовы походили на маньчжурские сопки и обнаруживали чудесные запасы любви и нежности. Все это гадалка объяснила вдове, употребляя слова и термины, принятые в среде графологов, хиромантов и лошадиных барышников. -- Вот спасибо вам, мадамочка, -- сказала вдова, -- уж я теперь знаю, кто трефовый король. И бубновая дама мне тоже очень известна. А король-то марьяжный? -- Король? Марьяжный, девушка. Окрыленная вдова зашагала домой. А гадалка, сбросив карты в ящик, зевнула, показала пасть пятидесятилетней женщины и пошла в кухню. Там она повозилась с обедом, готовившимсяна керосинке "Грец", по-кухарочьи вытерла руки о передник, взяла поколовшееся эмалевое ведро и вышла во двор за водой. В доме не было водопровода. Она шла по двору, тяжело передвигаясь на плоских ступнях. Ее полуразвалившийся бюст вяло прыгал в перекрашенной кофточке. На голове рос веничек седеющих волос. Она была почти старухой, была почти грязна, смотрела на всех подозрительно и любила сладкое. Она наваривала себе большие кастрюли компоту и съедала его с серым хлебом, в одиночку. Попугай следил за тем, как она ела, полузакрыв глаза серым замшевым веком. Она шла по двору, и если бы Ипполит Матвеевич увидел ее сейчас, то никогда не узнал бы Елену Боур, красавицу-прокуроршу, о которой секретарь суда когда-то сказал стихами, что она "к поцелуям зовущая, вся такая воздушная". У колодца мадам Боур была приветствована соседом, Виктором Михайловичем Полесовым, гениальным слесарем-интеллигентом, который набирал воду в бидон из-под бензина. У Полесова было лицо оперного дьявола, которого тщательно мазали сажей перед тем, как выпустить на сцену. Обменявшись приветствиями, соседи заговорили о деле, занимавшем весь Старгород. -- До чего дожились, -- иронически сказал Полесов, -- вчера весь город обегал, плашек три восьмых дюйма достать не мог. Нету. Нет! А трамвай собираются пускать!.. Елена Станиславовна, имевшая о плашках в три восьмых дюйма такое же представление, какое имеет о сельском хозяйстве слушательница хореографических курсов имени Леонардо да Винчи, думающая, что творог добывается из вареников, -- все же посочувствовала: -- Какие теперь магазины! Теперь только очереди, а магазинов нет. И названия у этих магазинов самые ужасные. Старгико!.. -- Нет, знаете, Елена Станиславовна, это еще что! У них четыре мотора "Всеобщей Электрической Компании" остались. Ну, эти кое-как пойдут, хотя кузова та-акой хлам!.. Стекла не на резинах. Я сам видел. Дребезжать это все будет!.. Мрак! А остальные моторы -- харьковская работа. Сплошной Госпромцветмет. Версты не протянут. Я на них смотрел... Гениальный слесарь раздраженно замолк. Его черное лицо блестело на солнце. Белки глаз были желтоваты. Виктор Михайлович Полесов был не только гениальным слесарем, но и гениальным лентяем. Среди кустарей с мотором, которыми изобиловал Старгород, он был самым непроворным и наиболее часто попадавшим впросак. Причиной к этому служила его чрезмерно кипучая натура. Это был кипучий лентяй. Он постоянно пенился. В собственной его мастерской, помещавшейся во втором дворе дома No 7 по Перелешинскому переулку, застать его было невозможно. Потухший переносной горн сиротливо стоял посреди каменного сарая, по углам которого были навалены проколотые камеры, рваные протекторы "Треугольник", рыжие замки, такие огромные, что ими можно было запирать города, мятые баки для горючего с надписями "Indian" и "Wanderer", детская рессорная колясочка, навеки заглохшая динамка, гнилые сыромятные ремни, масляная пакля, стертая наждачная бумага, австрийский штык и множество рваной, гнутой и давленой дряни. Заказчики не находили Виктора Михайловича. Виктор Михайлович уже где-то распоряжался. Ему было не до работы. Он не мог видеть спокойно въезжающего в свой или чужой двор ломовика с кладью. Полесов сейчас же выходил во двор и, сложив руки на спине, презрительно наблюдал за действиями возчика. Наконец сердце его не выдерживало. -- Кто же так заезжает? -- кричал он, ужасаясь. -- Заворачивай! Испуганный возчик заворачивал. -- Куда ж ты заворачиваешь, морда?! -- страдал Виктор Михайлович, налетая на лошадь. -- Надавали бы тебе в старое время пощечин, тогда бы заворачивал! Покомандовавши так с полчаса, Полесов собирался было уже возвратиться в мастерскую, где ждал его непочиненный велосипедный насос, но тут спокойная жизнь города обычно вновь нарушалась каким-нибудь недоразумением. То на улице сцеплялись осями телеги, и Виктор Михайлович указывал, как лучше всего и быстрее их расцепить; то меняли телеграфный столб, и Полесов проверял его перпендикулярность к земле собственным, специально вынесенным из мастерской отвесом; то, наконец, устраивалось общее собрание жильцов. Тогда Виктор Михайлович стоял посреди двора и созывал жильцов ударами в железную доску; но на самом собрании ему не удавалось побывать. Проезжал пожарный обоз, и Полесов, взволнованный звуками трубы и испепеляемый огнем беспокойства, бежал за колесницами. Однако временами Виктора Михайловича настигала стихия реального действия. На несколько дней он скрывался в мастерскую и молча работал. Дети свободно бегали по двору и кричали что хотели, ломовики заворачивали и описывали во дворе какие угодно кривые, телеги на улице вообще переставали сцепляться, и пожарные колесницы и катафалки в одиночестве катили на пожар, -- Виктор Михайлович работал. Однажды, после одного такого запоя, он вывел во двор, как барана за рога, мотоцикл, составленный из кусочков автомобилей, огнетушителей, велосипедов и пишущих машинок. Мотор в 1 1/2 силы был вандереровский, колеса давидсоновские, а другие существенные части уже давно потеряли фирму. С седла свисал на шпагатике картонный плакат "Проба". Собралась толпа. Не глядя ни на кого, Виктор Михайлович закрутил рукой педаль. Искры не было минут десять. Затем раздалось железное чавканье, прибор задрожал и окутался грязным дымом. Виктор Михайлович кинулся в седло, и мотоцикл, забрав безумную скорость, вынес его через туннель на середину мостовой и сразу остановился, словно срезанный пулей. Виктор Михайлович собрался было уже слезть и обревизовать свою загадочную машинку, но она дала вдруг задний ход и, пронеся своего создателя через тот же туннель, остановилась на месте отправления -- посреди двора, ворчливо ахнула и взорвалась. Виктор Михайлович уцелел чудом и из обломков мотоцикла в следующий запойный период устроил стационарный двигатель, который был очень похож на настоящий двигатель, но не работал. Венцом академической деятельности слесаря-интеллигента была эпопея с воротами дома No 5. Жилтоварищество этого дома заключило с Виктором Михайловичем договор, по которому Полесов обязывался привести железные ворота дома в полный порядок и выкрасить их в какой-нибудь экономический цвет, по своему усмотрению. С другой стороны, жилтоварищество обязывалось уплатить В. М. Полесову, по приеме работы специальной комиссией, 21 р. 75 коп. Гербовые марки были отнесены за счет исполнителя работы. Виктор Михайлович утащил ворота, как Самсон. В мастерской он с энтузиазмом взялся за работу. Два дня ушло на расклепку ворот. Они были разобраны на составные части. Чугунные завитушки лежали в детской колясочке, железные штанги и копья были сложены под верстак. Еще несколько дней пошло на осмотр повреждений. А потом в городе произошла большая неприятность -- на Дровяной лопнула магистральная водопроводная труба, и Виктор Михайлович остаток недели провел на месте аварии, иронически улыбаясь, крича на рабочих и поминутно заглядывая в провал. Когда организаторский пыл Виктора Михайловича несколько утих, он снова подступил к воротам, но было поздно: дворовые дети уже играли чугунными завитушками и копьями ворот дома No 5. Увидав разгневанного слесаря, дети в испуге побросали завитушки и убежали. Половины завитушек не хватало, и найти их не удалось. После этого Виктор Михайлович совершенно охладел к воротам. А в доме No 5, раскрытом настежь, происходили ужасные вещи: с чердаков крали мокрое белье, и однажды вечером украли даже закипающий во дворе самовар. Виктор Михайлович лично принимал участие в погоне за вором, но вор, хотя и нес в вытянутых вперед руках кипящий самовар, из жестяной трубы которого било пламя, -- бежал очень резво и, оборачиваясь назад, хулил держащегося впереди всех Виктора Михайловича нечистыми словами. Но больше всех пострадал дворник дома No 5. Он потерял еженощный заработок -- ворот не было, нечего было открывать, и загулявшим жильцам не за что было отдавать свои гривенники. Сперва дворник приходил справляться, скоро ли будут собраны ворота, потом молил Христом-богом, а под конец стал произносить неопределенные угрозы. Жилтоварищество посылало Виктору Михайловичу письменные напоминания. Дело пахло судом. Положение напрягалось все больше и больше. Стоя у колодца, гадалка и слесарь-энтузиаст продолжали беседу. -- При наличии отсутствия пропитанных шпал, -- кричал Виктор Михайлович на весь двор, -- это будет не трамвай, а одно горе! -- Когда уже это все кончится, -- сказала Елена Станиславовна, -- живем, как дикари. -- Конца этому нет... Да! Знаете, кого я сегодня видел? Воробьянинова! Елена Станиславовна прислонилась к колодцу, в изумлении продолжая держать на весу полное ведро с водой. -- Прихожу я в Коммунхоз продлить договор на аренду мастерской, иду по коридору. Вдруг подходят ко мне двое. Я смотрю -- что-то знакомое. Как будто воробьяниновское лицо. И спрашивает: "Скажите, что здесь за учреждение раньше было, в этом здании?" Я говорю, что раньше была здесь женская гимназия, а потом жилотдел. "А вам зачем?" -- спрашиваю. А онговорит "спасибо" -- и пошел дальше. Тут я ясно увидел, что это сам Воробьянинов. Откуда он здесь взялся? И тот с ним был -- красавец мужчина. Явно бывший офицер. И тут я подумал... В эту минуту Виктор Михайлович заметил нечто неприятное. Прервав речь, он схватил свой бидон и быстро спрятался за мусорный ящик. Во двор медленно вошел дворник дома No 5, остановился подле колодца и стал озирать дворовые постройки. Не заметив нигде Виктора Михайловича, он загрустил. -- Витьки-слесаря опять нету? -- спросил он у Елены Станиславовны. -- Ах, ничего я не знаю, -- сказала гадалка, -- ничего я не знаю. И в необыкновенном волнении, вываливая воду из ведра, торопливо ушла к себе. Дворник погладил цементный бок колодца и пошел к мастерской. Через два шага после вывески "Ход в слесарную мастерскую" красовалась вывеска "Слесарная мастерская и починка примусов", под которой висел тяжелый замок. Дворник ударил ногой в замок и с ненавистью сказал: -- У, гангрена! Дворник стоял у мастерской еще минуты три, наливаясь самыми ядовитыми чувствами, потом с грохотом отодрал вывеску, понес ее на средину двора к колодцу и, став на нее обеими ногами, начал скандалить. -- Ворюги у вас в доме No 7 живут! -- вопил дворник. -- Сволота всякая! Гадюка семибатюшная! Среднее образование имеет!.. Я не посмотрю на среднее образование!.. Гангрена проклятая!!! В это время семибатюшная гадюка со средним образованием сидела за мусорным ящиком на бидоне и тосковала. С треском распахивались рамы, и из окон выглядывали веселые жильцы. С улицы во двор, не спеша, входили любопытные. При виде аудитории дворник разжегся еще больше. -- Слесарь-механик! -- вскрикивал дворник. -- Аристократ собачий! Парламентарные выражения дворник богато перемежал нецензурными словами, которым отдавал предпочтение. Слабое женское сословие, густо облепившее подоконники, очень негодовало на дворника, но от окон не отходило. -- Харю разворочу! -- неистовствовал дворник. -- Образованный! Когда скандал был в зените, явился милиционер и молча стал тащить дворника в район. Милиционеру помогали молодцы из "Быстроупака". Дворник покорно обнял милиционера за шею и заплакал навзрыд. Опасность миновала. Тогда из-за мусорного ящика выскочил истомившийся Виктор Михайлович. Аудитория зашумела. -- Хам! -- закричал Виктор Михайлович вслед шествию. -- Хам! Я тебе покажу! Мерзавец! Горько рыдавший дворник ничего этого не услышал. Его несли на руках в отделение, туда же, в качестве вещественного доказательства, потащили вывеску "Слесарная мастерская и починка примусов". Виктор Михайлович еще долго хорохорился. -- Сукины сыны, -- говорил он зрителям, -- возомнили о себе. Хамы! -- Будет вам, Виктор Михайлович! -- крикнула из окна Елена Станиславовна. -- Зайдите ко мне на минуточку. Она поставила перед Виктором Михайловичем блюдечко компота и, расхаживая по комнате, принялась расспрашивать. -- Да говорю же вам, что это он, без усов, но он, -- по обыкновению, кричал Виктор Михайлович, -- ну вот, знаю я его отлично! Воробьянинов, как вылитый! -- Тише вы, господи! Зачем он сюда приехал, как вы думаете? На черном лице Виктора Михайловича определилась ироническая улыбка. -- Ну, а вы как думаете? Он усмехнулся с еще большей иронией. -- Уж, во всяком случае, не договоры с большевиками подписывать. -- Вы думаете, что он подвергается опасности? Запасы иронии, накопленные Виктором Михайловичем за десять лет революции, были неистощимы. На лице его заиграли серии улыбок различной силы и скепсиса. -- Кто в Советской России не подвергается опасности, тем более человек в таком положении, как Воробьянинов? Усы, Елена Станиславовна, даром не сбривают. -- Он послан из-за границы? -- спросила Елена Станиславовна, чуть не задохнувшись. -- Безусловно, -- ответил гениальный слесарь. -- С какой же целью он здесь? -- Не будьте ребенком. -- Все равно. Мне надо его видеть. -- А вы знаете, чем рискуете? -- Ах, все равно! После десяти лет разлуки я не могу не увидеться с Ипполитом Матвеевичем. Ей и на самом деле показалось, что судьба разлучила их в ту пору, когда они любили друг друга. -- Умоляю вас, найдите его! Узнайте, где он! Вы всюду бываете! Вам будет нетрудно! Передайте, что я хочу его видеть. Слышите? Попугай в красных подштанниках, дремавший на жердочке, испугался шумного разговора, перевернулся вниз головой и в таком виде замер. -- Елена Станиславовна, -- сказал слесарь-механик, приподымаясь и прижимая руки к груди, -- я найду его и свяжусь с ним. -- Может быть, вы хотите еще компоту? -- растрогалась гадалка. Виктор Михайлович съел компот, прочел злобную лекцию о неправильном устройстве попугайской клетки и попрощался с Еленой Станиславовной, порекомендовав ей держать все в строжайшем секрете.
Глава XIII. Алфавит -- зеркало жизни
На второй день компаньоны убедились, что жить в дворницкой больше неудобно. Бурчал Тихон, совершенно обалдевший после того, как увидел барина сначала черноусым, потом зеленоусым, а под конец и совсем без усов. Спать было не на чем. В дворницкой стоял запах гниющего навоза, распространяемый новыми валенками Тихона. Старые валенки стояли в углу и воздуха тоже не озонировали. -- Считаю вечер воспоминаний закрытым, -- сказал Остап, -- нужно переезжать в гостиницу. Ипполит Матвеевич дрогнул. -- Этого нельзя. -- Почему-с? -- Там придется прописаться. -- Паспорт не в порядке? -- Да нет, паспорт в порядке, но в городе мою фамилию хорошо знают. Пойдут толки. Концессионеры в раздумье помолчали. -- А фамилия Михельсон вам нравится? -- неожиданно спросил великолепный Остап. -- Какой Михельсон? Сенатор? -- Нет. Член союза совторгслужащих. -- Я вас не пойму. -- Это от отсутствия технических навыков. Не будьте божьей коровой. Бендер вынул из зеленого пиджака профсоюзную книжку и передал Ипполиту Матвеевичу. -- Конрад Карлович Михельсон, сорока восьми лет, беспартийный, холост, член союза с 1921 года, в высшей степени нравственная личность, мой хороший знакомый, кажется, друг детей... Но вы можете не дружить с детьми -- этого от вас милиция не потребует. Ипполит Матвеевич зарделся. -- Но удобно ли... -- По сравнению с нашей концессией это деяние, хотя и предусмотренное уголовным кодексом, все же имеет невинный вид детской игры в крысу. Воробьянинов все-таки запнулся. -- Вы идеалист, Конрад Карлович. Вам еще повезло, а то бы вам вдруг пришлось стать каким-нибудь Папа-Христозопуло или Зловуновым. Последовало быстрое согласие, и концессионеры выбрались на улицу, не попрощавшись с Тихоном. Остановились они в меблированных комнатах "Сорбонна", принадлежавших Старкомхозу. Остап переполошил весь небольшой штат отельной прислуги. Сначала он обозревал семирублевые номера, но остался недоволен их меблировкой. Убранство пятирублевых номеров понравилось ему больше, но ковры были какие-то облезшие и возмущал запах. В трехрублевых номерах было все хорошо, за исключением картин. -- Я не могу жить в одной комнате с пейзажами, -- сказал Остап. Пришлось поселиться в номере за рубль восемьдесят. Там не было пейзажей, не было ковров, а меблировка была строго выдержана: две кровати и ночной столик. -- Стиль каменного века, -- заметил Остап с одобрением, -- а доисторические животные в матрацах у вас не водятся? -- Смотря по сезону, -- ответил лукавый коридорный, -- если, например, губернский съезд какой-нибудь, то, конечно, нету, потому что пассажиров бывает много и перед ними чистка происходит большая. А в прочее время действительно случается, что и набегают. Из соседних номеров "Ливадия". В этот же день концессионеры побывали в Старкомхозе, где получили все необходимые сведения. Оказалось, что жилотдел был расформирован в 1921 году и что обширный его архив был слит с архивом Старкомхоза. За дело взялся великий комбинатор. К вечеру компаньоны уже знали домашний адрес заведующего архивом Варфоломея Коробейникова, бывшего чиновника канцелярии градоначальства, ныне работника конторского труда. Остап облачился в гарусный жилет, выбил о спинку кровати пиджак, вытребовал у Ипполита Матвеевича рубль двадцать копеек на представительство и отправился с визитом к архивариусу. Ипполит Матвеевич остался в "Сорбонне" и в волнении стал прохаживаться в ущелии между двумя кроватями. В этот вечер, зеленый и холодный, решалась судьба всего предприятия. Если удастся достать копии ордеров, по которым распределялась изъятая из воробьяниновского особняка мебель, -- дело можно считать наполовину удавшимся. Дальше предстояли трудности, конечно, невообразимые, но нить была бы уже в руках. -- Только бы ордера достать, -- прошептал Ипполит Матвеевич, валясь на постель, -- только бы ордера!.. Пружины разбитого матраца кусали его, как блохи. Он не чувствовал этого. Он еще неясно представлял себе, что последует вслед за получением ордеров, но был уверен, что тогда все пойдет как по маслу. "А маслом, -- вертелось у него в голове, -- каши не испортишь". А каша заваривалась большая. Обуянный розовой мечтою, Ипполит Матвеевич переваливался на кровати. Пружины под ним блеяли. Остапу пришлось пересечь весь город. Коробейников жил на Гусище, окраине Старгорода. На Гусище жили преимущественно железнодорожники. Иногда над домами, по насыпи, огороженной бетонным тонкостенным забором, проходил задним ходом сопящий паровоз, крыши домов на секунду освещались полыхающим огнем паровозной топки, иногда катились порожние вагоны, иногда взрывались петарды. Среди халуп и временных бараков тянулись длинные кирпичные корпуса сырых еще кооперативных домов. Остап миновал светящийся остров -- железнодорожный клуб, -- по бумажке проверил адрес и остановился у домика архивариуса. Бендер крутнул звонок с выпуклыми буквами "прошу крутить". После длительных расспросов "кому да зачем" ему открыли, и он очутился в темной, заставленной шкафами передней. В темноте кто-то дышал на Остапа, но ничего не говорил. -- Где здесь гражданин Коробейников? -- спросил Бендер. Дышащий человек взял Остапа за руку и ввел в освещенную висячей керосиновой лампой столовую. Остап увидел перед собою маленького старичка-чистюлю с необыкновенно гибкой спиной. Не было сомнений в том, что старик этот -- сам гражданин Коробейников. Остап без приглашения отодвинул стул и сел. Старичок безбоязненно смотрел на самоуправца и молчал. Остап любезно начал разговор первым: -- Я к вам по делу. Вы служите в архиве Старкомхоза? Спина старика пришла в движение и утвердительно выгнулась. -- А раньше служили в жилотделе? -- Я всюду служил, -- сказал старик весело. -- Даже в канцелярии градоначальства? При этом Остап грациозно улыбнулся. Спина старика долго извивалась и наконец остановилась в положении, свидетельствовавшем, что служба в градоначальстве -- дело давнее и что все упомнить положительно невозможно. -- А позвольте все-таки узнать, чем обязан? -- спросил хозяин, с интересом глядя на гостя. -- Позволю, -- ответил гость. -- Я Воробьянинова сын. -- Это какого же? Предводителя? -- Его. -- А он что, жив? -- Умер, гражданин Коробейников. Почил. -- Да, -- без особой грусти сказал старик, -- печальное событие. Но ведь, кажется, у него детей не было? -- Не было, -- любезно подтвердил Остап. -- Как же?.. -- Ничего. Я от морганатического брака. -- Не Елены ли Станиславовны будете сынок? -- Да. Именно. -- А она в каком здоровье? -- Маман давно в могиле. -- Так, так, ах, как грустно. И долго еще старик глядел со слезами сочувствия на Остапа, хотя не далее как сегодня видел Елену Станиславовну на базаре, в мясном ряду. -- Все умирают, -- сказал он, -- вот и бабушка моя тоже... зажилась. А... все-таки разрешите узнать, по какому делу, уважаемый, вот имени вашего не знаю... -- Вольдемар, -- быстро сообщил Остап. -- ... Владимир Ипполитович? Очень хорошо. Так. Я вас слушаю, Владимир Ипполитович. Старичок присел к столу, покрытому клеенкой в узорах, и заглянул в самые глаза Остапа. Остап в отборных словах выразил свою грусть по родителям. Он очень сожалеет, что вторгся так поздно в жилище глубокоуважаемого архивариуса и причинил ему беспокойство своим визитом, но надеется, что глубокоуважаемый архивариус простит его, когда узнает, какое чувство толкнуло его на это. -- Я хотел бы, -- с невыразимой сыновней любовью закончил Остап, -- найти что-нибудь из мебели папаши, чтобы сохранить о нем память. Не знаете ли вы, кому передана мебель из папашиного дома? -- Сложное дело, -- ответил старик, подумав, -- это только обеспеченному человеку под силу... А вы, простите, чем занимаетесь? -- Свободная профессия. Собственная мясохладобойня на артельных началах в Самаре. Старик с сомнением посмотрел на зеленые доспехи молодого Воробьянинова, но возражать не стал. "Прыткий молодой человек", -- подумал он. Остап, который к этому времени закончил свои наблюдения над Коробейниковым, решил, что "старик -- типичная сволочь". -- Так вот, -- сказал Остап. -- Так вот, -- сказал архивариус, -- трудно, но можно... -- Потребует расходов? -- помог владелец мясохладобойни. -- Небольшая сумма... -- Ближе к телу, как говорил Мопассан. Сведения будут оплачены. -- Ну что ж, семьдесят рублей положите. -- Это почему ж так много? Овес нынче дорог? Старик мелко задребезжал, виляя позвоночником. -- Изволите шутить. -- Согласен, папаша. Деньги против ордеров. Когда к вам зайти? -- Деньги при вас? Остап с готовностью похлопал себя по карману. -- Тогда пожалуйте хоть сейчас, -- торжественно сказал Коробейников. Он зажег свечу и повел Остапа в соседнюю комнату. Там кроме кровати, на которой, очевидно, спал хозяин дома, стоял письменный стол, заваленный бухгалтерскими книгами, и длинный канцелярский шкаф с открытыми полками. К ребрам полок были приклеены печатные литеры -- А, Б, В и далее, до арьергардной буквы Я. На полках лежали пачки ордеров, перевязанные свежей бечевкой. -- Ого! -- сказал восхищенный Остап. -- Полный архив на дому! -- Совершенно полный, -- скромно ответил архивариус, -- я, знаете, на всякий случай... Коммунхозу он не нужен, а мне, на старости лет, может пригодиться... Живем мы, знаете, как на вулкане... Все может произойти... Кинутся тогда люди искать свои мебеля, а где они, мебеля? Вот они где! Здесь они! В шкафу. А кто сохранил, кто уберег? Коробейников. Вот господа спасибо и скажут старичку, помогут на старости лет... А мне много не нужно -- по десяточке за ордерок подадут -- и на том спасибо... А то иди, попробуй, ищи ветра в поле. Без меня не найдут!.. Остап восторженно смотрел на старика. -- Дивная канцелярия, -- сказал он, -- полная механизация. Вы прямо герой! Польщенный архивариус стал вводить гостя в детали любимого дела. Он раскрыл толстые книги учета и распределения. -- Все здесь, -- сказал он, -- весь Старгород! Вся мебель! У кого когда взято, кому когда выдано. А вот это -- алфавитная книга -- зеркало жизни! Вам про чью мебель? Купца первой гильдии Ангелова? Пожа-алуйста. Смотрите на букву А. Буква А, Ак, Ам, Ан, Ангелов... Номер... Вот. 82742. Теперь книгу учета сюда. Страница 142. Где Ангелов? Вот Ангелов. Взято у Ангелова 18 декабря 1918 года -- рояль "Беккер" No 97012, табурет к нему мягкий, бюро две штуки, гардеробов четыре -- два красного дерева, шифоньер один и так далее... А кому дано?.. Смотрим книгу распределения. Тот же номер 82742... Дано... Шифоньер -- в Горвоенком, гардеробов три штуки -- в детский интернат "Жаворонок"... И еще один гардероб -- в личное распоряжение секретаря Старпродкомгуба. А рояль куды пошел? Пошел рояль в Собес, во 2-й дом. И посейчас там рояль есть... "Что-то не видел я там такого рояля", -- подумал Остап, вспомнив застенчивое личико Альхена. -- Или, примерно, у правителя канцелярии городской управы Мурина... На букву М, значит, и нужно искать... Все тут. Весь город. Рояли тут, козетки всякие, трюмо, кресла, диванчики, пуфики, люстры... Сервизы даже, и то есть... -- Ну, -- сказал Остап, -- вам памятник нужно нерукотворный воздвигнуть. Однако ближе к телу. Например, буква В... -- Есть буква В, -- охотно отозвался Коробейников. -- Сейчас. Вм, Вн, Ворицкий No 48238, Воробьянинов, Ипполит Матвеевич, батюшка ваш, царство ему небесное, большой души был человек... Рояль "Беккер" No 5480009, вазы китайские маркированные четыре, французского завода "Сэвр", ковров-обюссонов восемь, разных размеров, гобелен "Пастушка", гобелен "Пастух", текинских ковров два, хорасанских ковров один, чучело медвежье с блюдом одно, спальный гарнитур -- двенадцать мест, столовый гарнитур -- шестнадцать мест, гостиный гарнитур -- четырнадцать мест, ореховый, мастера Гамбса работы... -- А кому роздано? -- в нетерпении спросил Остап. -- Это мы сейчас. Чучело медвежье с блюдом -- во второй район милиции. Гобелен "Пастух" -- в фонд художественных ценностей. Гобелен "Пастушка" -- в клуб водников. Ковры обюссон, текинские и хорасан -- в Наркомвнешторг. Гарнитур спальный -- в союз охотников, гарнитур столовый -- в Старгородское отделение Главчая. Гарнитур гостиный ореховый -- по частям. Стол круглый и стул один -- во 2-й дом Собеса, диван с гнутой спинкой -- в распоряжение жилотдела, до сих пор в передней стоит, всю обивку промаслили, сволочи... И еще один стул товарищу Грицацуеву, как инвалиду империалистической войны, по его заявлению и грифу завжилотделом т. Буркина. Десять стульев -- в Москву, в Государственный музей мебели, согласно циркулярного письма Наркомпроса... Вазы китайские маркированные... -- Хвалю! -- сказал Остап, ликуя. -- Это конгениально! Хорошо бы и на ордера посмотреть. -- Сейчас, сейчас и до ордеров доберемся. На No 48238, литера В... Архивариус подошел к шкафу и, поднявшись на цыпочки, достал нужную пачку солидных размеров. -- Вот-с. Вся вашего батюшки мебель тут. Вам все ордера? -- Куда мне все... Так... Воспоминания детства -- гостиный гарнитур... Помню, игрывал я в гостиной, на ковре Хорасан, глядя на гобелен "Пастушка"... Хорошее было время -- золотое детство!.. Так вот, гостиным гарнитуром мы, папаша, и ограничимся. Архивариус с любовью стал расправлять пачку зеленых корешков и принялся разыскивать там требуемые ордера. Коробейников отобрал пять ордеров. Один ордер на десять стульев, два -- по одному стулу, один -- на круглый стол и один -- на гобелен "Пастушка". -- Изволите ли видеть. Все в порядке. Где что стоит -- все известно. На корешках все адреса прописаны и собственноручная подпись получателя. Так что никто в случае чего не отопрется. Может быть, хотите генеральши Поповой гарнитур? Очень хороший. Тоже гамбсовская работа. Но Остап, движимый любовью исключительно к родителям, схватил ордера, засунул их на самое дно бокового кармана, а от генеральшиного гарнитура отказался. -- Можно расписочку писать? -- осведомился архивариус, ловко выгибаясь. -- Можно, -- любезно сказал Бендер, -- пишите, борец за идею. -- Так я уж напишу. -- Кройте! Перешли в первую комнату. Коробейников каллиграфическим почерком написал расписку и, улыбаясь, передал ее гостю. Главный концессионер необыкновенно учтиво принял бумажку двумя пальцами правой руки и положил ее в тот же карман, где уже лежали драгоценные ордера. -- Ну, пока, -- сказал он, сощурясь, -- я вас, кажется, сильно обеспокоил. Не смею больше обременять своим присутствием. Вашу руку, правитель канцелярии. Ошеломленный архивариус вяло пожал поданную ему руку. -- Пока, -- повторил Остап. Он двинулся к выходу. Коробейников ничего не понял. Он даже посмотрел на стол -- не оставил ли там гость денег, но на столе денег не было. Тогда архивариус очень тихо спросил: -- А деньги? -- Какие деньги? -- сказал Остап, открывая входную дверь. -- Вы, кажется, спросили про какие-то деньги? -- Да как же! За мебель! За ордера! -- Голуба, -- пропел Остап, -- ей-богу, клянусь честью покойного батюшки. Рад душой, но нету, забыл взять с текущего счета... Старик задрожал и вытянул вперед хилую свою лапку, желая задержать ночного посетителя. -- Тише, дурак, -- сказал Остап грозно, -- говорят тебе русским языком -- завтра, значит, завтра. Ну, пока! Пишите письма!.. Дверь с треском захлопнулась. Коробейников снова открыл ее и выбежал на улицу, но Остапа уже не было. Он быстро шел мимо моста. Проезжавший через виадук локомотив осветил его своими огнями и завалил дымом. -- Лед тронулся! -- закричал Остап машинисту. -- Лед тронулся, господа присяжные заседатели! Машинист не расслышал, махнул рукой, колеса машины сильнее задергали стальные локти кривошипов, и паровоз умчался. Коробейников постоял на ледяном ветерке минуты две и, мерзко сквернословя, вернулся в свой домишко. Невыносимая горечь охватила его. Он стал посреди комнаты и в ярости сталпинать стол ногой. Подпрыгивала пепельница, сделанная на манер калоши с красной надписью "Треугольник", и стакан чокнулся с графином. Еще никогда Варфоломей Коробейников не был так подло обманут. Он мог обмануть кого угодно, но здесь его надули с такой гениальной простотой, что он долго еще стоял, колотяногами по толстым ножкам обеденного стола. Коробейникова на Гусище звали Варфоломеичем. Обращались к нему только в случае крайней нужды. Варфоломеич брал в залог вещи и назначал людоедские проценты. Он занимался этим уже несколько лет и еще ни разу не попался милиции. А теперь он, как цыпленок, попался на лучшем своем коммерческом предприятии, от которого ждал больших барышей и обеспеченной старости. С этой неудачей мог сравниться только один случай в жизни Варфоломеича. Года три назад, когда впервые после революции вновь появились медовые субъекты, принимающие страхование жизни, Варфоломеич решил обогатиться за счет Госстраха. Он застраховал свою бабушку ста двух лет, почтенную женщину, возрастом которой гордилось все Гусище, на тысячу рублей. Древняя женщина была одержима многими старческими болезнями. Поэтому Варфоломеичу пришлось платить высокие страховые взносы. Расчет Варфоломеича был прост и верен. Старуха долго прожить не могла. Вычисления Варфоломеича говорили за то, что она не проживет и года, за год пришлось бы внести рублей шестьдесят страховых денег, и 940 рублей являлись бы прибылью почти гарантированной. Но старуха не умирала. Сто третий год она прожила вполне благополучно. Негодуя, Варфоломеич возобновил страхование на второй год. На сто четвертом году жизни старуха значительно окрепла -- у нее появился аппетит и разогнулся указательный палец правой руки, скрученный подагрой уже лет десять. Варфоломеич со страхом убедился, что, истратив сто двадцать рублей на бабушку, он не получил ни копейки процентов на капитал. Бабушка не хотела умирать: капризничала, требовала кофий и однажды летом выползла даже на площадь Парижской Коммуны послушать новомодную выдумку -- музыкальное радио. Варфоломеич понадеялся, что музыкальный рейс доконает старуху, которая, действительно, слегла и пролежала в постели три дня, поминутно чихая. Но организм победил. Старуха встала и потребовала киселя. Пришлось в третий раз платить страховые деньги. Положение сделалось невыносимым. Старуха должна была умереть и все-таки не умерла. Тысячерублевый мираж таял, сроки истекали, надо было возобновлять страхование. Неверие овладело Варфоломеичем. Проклятая старуха могла прожить еще двадцать лет. Сколько ни обхаживал Варфоломеича страховой агент, как ни убеждал он его, рисуя обольстительные, не дай бог, похороны старушки, -- Варфоломеич был тверд, как диабаз. Страхования он не возобновил. Лучше потерять, решил он, сто восемьдесят рублей, чем двести сорок, триста, триста шестьдесят, четыреста двадцать или, может быть, даже четыреста восемьдесят, не говоря уж о процентах на капитал. Даже теперь, пиная ногой стол, Варфоломеич не переставал по привычке прислушиваться к кряхтению бабушки, хотя никаких коммерческих выгод из этого кряхтения он уже извлечь не мог. -- Шутки?! -- крикнул он, вспоминая о погибших ордерах. -- Теперь деньги только вперед. И как же это я так оплошал? Своими руками отдал ореховый гостиный гарнитур!.. Одному гобелену "Пастушка" цены нет! Ручная работа!.. Звонок "прошу крутить" давно уже крутила чья-то неуверенная рука, и не успел Варфоломеич вспомнить, что входная дверь осталась открытой, как в передней раздался тяжкий грохот, и голос человека, запутавшегося в лабиринте шкафов, воззвал: -- Куда здесь войти? Варфоломеич вышел в переднюю, потянул к себе чье-то пальто (на ощупь -- драп) и ввел в столовую отца Федора Вострикова. -- Великодушно извините, -- сказал отец Федор. Через десять минут обоюдных недомолвок и хитростей выяснилось, что гражданин Коробейников действительно имеет кое-какие сведения о мебели Воробьянинова, а отец Федор не отказывается за эти сведения уплатить. Кроме того, к живейшему удовольствию архивариуса, посетитель оказался родным братом бывшего предводителя и страстно желал сохранить о нем память, приобретя ореховый гостиный гарнитур. С этим гарнитуром у брата Воробьянинова были связаны наиболее теплые воспоминания отрочества. Варфоломеич запросил сто рублей. Память брата посетитель расценивал значительно ниже, рублей в тридцать. Согласились на пятидесяти. -- Деньги я бы попросил вперед, -- заявил архивариус, -- это мое правило. -- А это ничего, что я золотыми десятками? -- заторопился отец Федор, разрывая подкладку пиджака. -- По курсу приму. По девять с полтиной. Сегодняшний курс. Востриков вытряс из колбаски пять желтячков, досыпал к ним два с полтиной серебром и пододвинул всю горку архивариусу. Варфоломеич два раза пересчитал монеты, сгреб их в руку, попросил гостя минуточку повременить и пошел за ордерами. В тайной своей канцелярии Варфоломеич не стал долго размышлять, раскрыл алфавит -- зеркало жизни -- на букву П, быстро нашел требуемый номер и взял с полки пачку ордеров генеральши Поповой. Распотрошив пачку, Варфоломеич выбрал из нее один ордер, выданный тов. Брунсу, проживающему наВиноградной, 34, на 12 ореховых стульев фабрики Гамбса. Дивясь своей сметке и умению изворачиваться, архивариус усмехнулся и отнес ордера покупателю. -- Все в одном месте? -- воодушевленно воскликнул покупатель. -- Один к одному. Все там стоят. Гарнитур замечательный. Пальчики оближете. Впрочем, что вам объяснять! Вы сами знаете! Отец Федор долго восторженно тряс руку архивариуса и, ударившись несчетное количество раз о шкафы в передней, убежал в ночную темноту. Варфоломеич долго еще подсмеивался над околпаченным покупателем. Золотые монеты он положил в ряд на столе и долго сидел, сонно глядя на пять светлых кружочков. "И чего это их на воробьяниновскую мебель потянуло? -- подумал он. -- С ума посходили". Он разделся, невнимательно помолился богу, лег в узенькую девичью постельку и озабоченно заснул.
Глава седьмая
Глава XIV. Знойная женщина, мечта поэта
За ночь холод был съеден без остатка. Стало так тепло, что у ранних прохожих ныли ноги. Воробьи несли разный вздор. Даже курица, вышедшая из кухни в гостиничный двор, почувствовала прилив сил и попыталась взлететь. Небо было в мелких облачных клецках. Из мусорного ящика несло запахом фиалки и супа пейзан. Ветер млел под карнизом. Коты развалились на крыше, как в ложе, и, снисходительно сощурясь, глядели во двор, через который бежал коридорный Александр с тючком грязного белья. В коридорах "Сорбонны" зашумели. На открытие трамвая из уездов съезжались делегаты. Из гостиничной линейки с вывеской "Сорбонна" высадилась их целая куча. Послышались шумные возгласы: -- На обед записывайтесь у товарища Рыженковой. -- Кто в музейную экскурсию? Подходите сюда! Таща с собой плетенки, сундучки и мешочки, делегаты, осторожно ступая по коврикам, разошлись в свои номера. Солнце грело в полную силу. Ночная сырость испарялась с быстротою разлитого по полу эфира. Взлетали кверху рифленые железные шторы магазинов. Совработники, вышедшие на службу в ватных пальто, задыхались, распахивались, чувствуя тяжесть весны. На Кооперативной улице у перегруженного грузовика Мельстроя лопнула рессора, и прибывший на место происшествия Виктор Михайлович Полесов подавал советы. В номере, обставленном с деловой роскошью (две кровати и ночной столик), послышались конский храп и ржание: Ипполит Матвеевич весело умывался и прочищал нос. Великий комбинатор лежал в постели, рассматривая повреждения в канареечных штиблетах. -- Кстати, -- сказал он, -- прошу погасить задолженность. Ипполит Матвеевич вынырнул из полотенца и посмотрел на компаньона выпуклыми без пенсне глазами. -- Что вы на меня смотрите, как солдат на вошь? Что вас удивило? Задолженность? Да! Вы мне должны деньги. Я вчера позабыл вам сказать, что за ордера мною уплачено, согласно ваших полномочий, семьдесят рублей. К сему прилагаю расписку. Перебросьте сюда тридцать пять рублей. Концессионеры, надеюсь, участвуют в расходах на равных основаниях? Ипполит Матвеевич надел пенсне, прочел расписку и, томясь, отдал деньги. Но даже это не могло омрачить его радости. Богатство было в руках. Тридцатирублевая пылинка исчезала в сиянии бриллиантовой горы. Ипполит Матвеевич, лучезарно улыбаясь, вышел в коридор и стал прогуливаться. Планы новой, построенной на драгоценном фундаменте, жизни тешили его. "А святой отец? -- подумал он, ехидствуя. -- Дурак дураком остался. Не видать ему стульев, как своей бороды". Дойдя до конца коридора, Воробьянинов обернулся. Белая, в трещинках, дверь No 13 раскрылась, и прямо навстречу ему вышел отец Федор в синей косоворотке, подпоясанный потертым черным шнурком с пышной кисточкой. Доброе его лицо расплывалось от счастия. Он вышел в коридор тоже на прогулку. Соперники несколько раз встречались и, победоносно поглядывая друг на друга, следовали дальше. В концах коридора оба разом поворачивались и снова сближались. В груди Ипполита Матвеевича кипел восторг. То же чувство одолевало и отца Федора. Чувство сожаления к побежденному противнику одолевало обоих. Наконец, во время пятого рейса, Ипполит Матвеевич не выдержал: -- Здравствуйте, батюшка, -- сказал он с невыразимой сладостью. Отец Федор собрал весь сарказм, положенный ему богом, и ответствовал: -- Доброе утро, Ипполит Матвеевич. Враги разошлись. Когда пути их сошлись снова, Воробьянинов уронил: -- Не ушиб ли я вас во время последней встречи? -- Нет, отчего же, очень приятно было встретиться, -- ответил ликующий отец Федор. Их снова разнесло. Ликующая физиономия отца Федора стала возмущать Ипполита Матвеевича. -- Обедню, небось, уже не служите? -- спросил он при следующей встрече. -- Где там служить! Прихожане по городам разбежались -- сокровища ищут. -- Заметьте, свои сокровища! Свои! -- Мне неизвестно чьи, а только ищут. Ипполит Матвеевич хотел сказать какую-нибудь гадость и даже открыл для этой цели рот, но выдумать ничего не смог и рассерженно проследовал в свой номер. Через минуту оттуда вышел сын турецкого подданного -- Остап Бендер в голубом жилете и, наступая на шнурки от своих ботинок, направился к Вострикову. Розы на щеках отца Федора увяли и обратились в пепел. -- Покупаете старые вещи? -- спросил Остап грозно. -- Стулья? Потроха? Коробочки от ваксы? -- Что вам угодно? -- прошептал отец Федор. -- Мне угодно продать вам старые брюки. Священник оледенел и отодвинулся. -- Что ж вы молчите, как архиерей на приеме? Отец Федор медленно направился к своему номеру. -- Старые вещи покупаем, новые крадем! -- крикнул Остап вслед. Востриков вобрал голову и остановился у своей двери. Остап продолжал измываться: -- Как же насчет штанов, многоуважаемый служитель культа? Берете? Есть еще от жилетки рукава, круг от бублика и от мертвого осла уши. Оптом всю партию -- дешевле будет. И в стульях они не лежат, искать не надо?! А?! Дверь за служителем культа захлопнулась. Удовлетворенный Остап, хлопая шнурками по ковру, медленно пошел назад. Когда его массивная фигура отдалилась достаточно далеко, отец Федор быстро высунул голову за дверь и с долго сдерживаемым негодованием пискнул: -- Сам ты дурак! -- Что? -- крикнул Остап, бросаясь обратно, но дверь была уже заперта, и только щелкнул замок. Остап наклонился к замочной скважине, приставил ко рту ладонь трубой и внятно сказал: -- Почем опиум для народа? За дверью молчали. -- Папаша, вы пошлый человек! -- прокричал Остап. В эту же секунду из замочной скважины выскочил и заерзал карандаш "Фабер", острием которого отец Федор пытался ужалить врага. Концессионер вовремя отпрянул и ухватился за карандаш. Враги, разделенные дверью, молча стали тянуть карандаш к себе. Победила молодость, и карандаш, упираясь, как заноза, медленно выполз из скважины. С этим трофеем Остап возвратился в свой номер. Компаньоны еще больше развеселились. -- И враг бежит, бежит, бежит! -- пропел Остап. На ребре карандаша он вырезал перочинным ножиком оскорбительное слово, выбежал в коридор и, опустив карандаш в замочную амбразуру, сейчас же вернулся. Друзья вытащили на свет зеленые корешки ордеров и принялись их тщательно изучать. -- Ордер на гобелен "Пастушка", -- сказал Ипполит Матвеевич мечтательно, -- я купил этот гобелен у петербургского антиквара. -- К черту пастушку! -- крикнул Остап, разрывая ордер в лапшу. -- Стол круглый... Как видно, от гарнитура... -- Дайте сюда столик! К чертовой матери столик. Остались два ордера. Один на 10 стульев, выданный Государственному музею мебели в Москве. Нескучный сад, No 11. Другой -- на один стул -- "тов. Грицацуеву, в Старгороде, по улице Плеханова, 15". -- Готовьте деньги, -- сказал Остап, -- возможно, в Москву придется ехать. -- Но тут же тоже есть стул. -- Один шанс против десяти. Чистая математика. Да и то, если гражданин Грицацуев не растапливал им буржуйку. -- Не шутите так, не нужно. -- Ничего, ничего, либер фатер Конрад Карлович Михельсон, найдем! Святое дело! Батистовые портянки будем носить, крем Марго кушать. -- Мне почему-то кажется, -- заметил Ипполит Матвеевич, -- что ценности должны быть именно в этом стуле. -- Ах! Вам кажется? Что вам еще кажется? Ничего? Ну, ладно. Будем работать по-марксистски. Предоставим небо птицам, а сами обратимся к стульям. Я измучен желанием поскорее увидеться с инвалидом империалистической войны, гражданином Грицацуевым, улица Плеханова, дом 15. Не отставайте, Конрад Карлович. План составим по дороге. Проходя мимо двери отца Федора, мстительный сын турецкого подданного пнул ее ногой. Из номера послышалось слабое рычание затравленного конкурента. -- Как бы он за нами не пошел! -- испугался Ипполит Матвеевич. -- После сегодняшнего свидания министров на яхте -- никакое сближение невозможно. Он меня боится. Друзья вернулись только к вечеру. Ипполит Матвеевич был озабочен. Остап сиял. На нем были новые малиновые башмаки, к каблукам которых были привинчены круглые,изборожденные, как граммофонная пластинка, резиновые набойки, шахматные носки в зеленую и черную клетку, кремовая кепка и полушелковый шарф румынского оттенка. -- Есть-то он есть, -- сказал Ипполит Матвеевич, вспоминая визит к вдове Грицацуевой, -- но как этот стул достать? Купить? -- Как же, -- ответил Остап, -- не говоря уже о совершенно непроизводительном расходе, это вызовет толки. Почему один стул? Почему именно этот стул?.. -- Что же делать? Остап с любовью осмотрел задники новых штиблет. -- Шик модерн, -- сказал он. -- Что делать? Не волнуйтесь, председатель, беру операцию на себя. Перед этими ботиночками ни один стул не устоит. -- Нет, вы знаете, -- оживился Ипполит Матвеевич, -- когда вы разговаривали с госпожой Грицацуевой о наводнении, я сел на наш стул, и, честное слово, я чувствовал под собой что-то твердое. Они там, ей-богу, там... Ну вот, ей-богу ж, я чувствую. -- Не волнуйтесь, гражданин Михельсон. -- Его нужно ночью выкрасть! Ей-богу, выкрасть! -- Однако для предводителя дворянства у вас слишком мелкие масштабы. А технику этого дела вы знаете? Может быть, у вас в чемодане запрятан походный несессер с набором отмычек? Выбросьте из головы! Это типичное пижонство, грабить бедную вдову. Ипполит Матвеевич опомнился. -- Хочется ведь скорее, -- сказал он умоляюще. -- Скоро только кошки родятся, -- наставительно заметил Остап. -- Я женюсь на ней. -- На ком?! -- На мадам Грицацуевой. -- Зачем же? -- Чтобы спокойно, без шума, покопаться в стуле. -- Но ведь вы себя связываете на всю жизнь! -- Чего не сделаешь для блага концессии! -- На всю жизнь... Ипполит Матвеевич в крайнем удивлении взмахнул руками. Пасторское бритое лицо его ощерилось. Показались не чищенные со дня отъезда из города N голубые зубы. -- На всю жизнь! -- прошептал Ипполит Матвеевич. -- Это большая жертва. -- Жизнь! -- сказал Остап. -- Жертва! Что вы знаете о жизни и о жертвах? Или вы думаете, что если вас выселили из вашего особняка, вы знаете жизнь?! И если у вас реквизировали поддельную китайскую вазу, то это жертва? Жизнь, господа присяжные заседатели, это сложная штука, но, господа присяжные заседатели, эта сложная штука открывается просто, как ящик. Надо только уметь его открыть. Кто не может открыть, тот пропадает. Вы слыхали о гусаре-схимнике? Ипполит Матвеевич не слыхал. -- Буланов! Не слыхали? Герой аристократического Петербурга?.. Сейчас услышите... И Остап Бендер рассказал Ипполиту Матвеевичу историю, удивительное начало которой взволновало весь светский Петербург, а еще более удивительный конец потерялся и прошел решительно никем не замеченным в последние годы.
Рассказ о гусаре-схимнике
Блестящий гусар, граф Алексей Буланов, как правильно сообщил Бендер, был действительно героем аристократического Петербурга. Имя великолепного кавалериста и кутилы не сходило с уст чопорных обитателей дворцов по Английской набережной и со столбцов светской хроники. Очень часто на страницах иллюстрированных журналов появлялся фотографический портрет красавца-гусара -- куртка, расшитая бранденбурами и отороченная зернистым каракулем, высокие прилизанные височки и короткий победительный нос. За графом Булановым катилась слава участника многих тайных дуэлей, имевших роковой исход, явных романов с наикрасивейшими, неприступнейшими дамами света, сумасшедших выходок против уважаемых в обществе особ и прочувствованных кутежей, неизбежно кончавшихся избиением штафирок. Граф был красив, молод, богат, счастлив в любви, счастлив в картах и в наследовании имущества. Родственники его умирали быстро, и наследства их увеличивали и без того огромноебогатство. Он был дерзок и смел. Он помогал абиссинскому негусу Менелику в его войне с итальянцами. Он сидел под большими абиссинскими звездами, закутавшись в белый бурнус, и глядел в трехверстную карту местности. Свет факелов бросал шатающиеся тени на прилизанные височки графа. У ног его сидел новый друг, абиссинский мальчик Васька. Разгромив войска итальянского короля, граф вернулся в Петербург вместе с абиссинцем Васькой. Петербург встретил героя цветами и шампанским. Граф Алексей снова погрузился в беспечную пучинунаслаждений. О нем продолжали говорить с удвоенным восхищением, женщины травились из-за него, мужчины завидовали. На запятках графской кареты, пролетавшей по Миллионной, неизменно стоял абиссинец, вызывая своей чернотой и тонким станом изумление прохожих. И внезапно все кончилось. Граф Алексей Буланов исчез. Княгиня Белорусско-Балтийская, последняя пассия графа, была безутешна. Таинственное исчезновение графа наделало много шуму. Газеты были полны догадками. Сыщики сбились с ног. Но все было тщетно. Следы графа не находились. Когда шум уже затихал, из Аверкиевой пустыни пришло письмо, все объяснившее. Блестящий граф, герой аристократического Петербурга, Валтасар XIX века -- принял схиму. Передавали ужасающие подробности. Говорили, что граф-монах носит вериги в несколько пудов, что он, привыкший к тонкой французской кухне, питается теперь только картофельной шелухой. Поднялся вихрь предположений. Говорили, что графу было видение умершей матери. Женщины плакали. У подъезда княгини Белорусско-Балтийской стояли вереницы карет. Княгиня с мужем принимали соболезнования. Рождались новые слухи. Ждали графа назад. Говорили, что это временное помешательство на религиозной почве. Утверждали, что граф бежал от долгов. Передавали, что виною всему несчастный роман. А на самом деле гусар пошел в монахи, чтобы постичь жизнь. Назад он не вернулся. Мало-помалу о нем забыли. Княгиня Балтийская познакомилась с итальянским певцом, а абиссинец Васька уехал на родину. В обители граф Алексей Буланов, принявший имя Евпла, изнурял себя великими подвигами. Он действительно носил вериги, но ему показалось, что этого недостаточно для познания жизни. Тогда он изобрел себе особую монашескую форму: клобук с отвесным козырьком, закрывающим все лицо, и рясу, связывающую движения. С благословения игумена он стал носить эту форму. Но и этого показалось ему мало. Обуянный гордыней смирения, он удалился в лесную землянку и стал жить в дубовом гробу. Подвиг схимника Евпла наполнил удивлением обитель. Он ел только сухари, запас которых ему возобновляли раз в три месяца. Так прошло двадцать лет. Евпл считал свою жизнь мудрой, правильной и единственно верной. Жить ему стало необыкновенно легко, и мысли его были хрустальными. Он постиг жизнь и понял, что иначе жить нельзя. Однажды он с удивлением заметил, что на том месте, где он в продолжение двадцати лет привык находить сухари, ничего не было. Он не ел четыре дня. На пятый день пришел неизвестный ему старик в лаптях и сказал, что мужики сожгли помещика, а монахов выселили большевики и устроили в обители совхоз. Оставив сухари, старик, плача, ушел. Схимник не понял старика. Светлый и тихий, он лежал в гробу и радовался познанию жизни. Старик-крестьянин продолжал носить сухари. Так прошло еще несколько никем не потревоженных лет. Однажды только дверь землянки растворилась, и несколько человек, согнувшись, вошли в нее. Они подошли к гробу и принялись молча рассматривать старца. Это были рослые люди в сапогах со шпорами, в огромных галифе и с маузерами в деревянных полированных ящиках. Старец лежал в гробу, вытянув руки, и смотрел на пришельцев лучезарным взглядом. Длинная и легкая серая борода закрывала половину гроба. Незнакомцы зазвенели шпорами, пожали плечами и удалились, бережно прикрыв за собою дверь. Время шло. Жизнь раскрылась перед схимником во всей своей полноте и сладости. В ночь, наступившую за тем днем, когда схимник окончательно понял, что все в его познании светло, он неожиданно проснулся. Это его удивило. Он никогда не просыпался ночью. Размышляя о том, что его разбудило, он снова заснул и сейчас же опять проснулся, чувствуя сильное жжение в спине. Постигая причину этого жжения, он старался заснуть, но не мог. Что-то мешало ему. Он не спал до утра. В следующую ночь его снова кто-то разбудил. Он проворочался до утра, тихо стеная и, незаметно для самого себя, почесывая руки. Днем, поднявшись, он случайно заглянул в гроб. Тогда он понял все. По углам его мрачной постели быстро перебегаливишневого цвета клопы. Схимнику сделалось противно. В этот же день пришел старик с сухарями. И вот подвижник, молчавший двадцать лет, заговорил. Он попросил принести ему немножко керосину. Услышав речь великого молчальника, крестьянин опешил. Однако, стыдясь почему-то и пряча бутылочку, он принес керосин. Как только старик ушел, отшельник дрожащей рукой смазал все швы и пазы гроба. Впервые за три дня Евпл заснул спокойно. Его ничто не потревожило. Смазывал он керосином гроб и в следующие дни. Но через два месяца понял, что керосином вывести клопов нельзя. По ночам он быстро переворачивался и громко молился, но молитвы помогали еще меньше керосина. Прошло полгода в невыразимых мучениях, прежде чем отшельник обратился к старику снова. Вторая просьба еще больше поразила старика. Схимник просил привезти ему из города порошок "Арагац" против клопов. Но и "Арагац" не помог. Клопы размножались необыкновенно быстро и кусали немилосердно. Могучее здоровье схимника, которое не могло сломить двадцатипятилетнее постничество, -- заметно ухудшалось. Началась темная отчаянная жизнь. Гроб стал казаться схимнику Евплу омерзительным и неудобным. Ночью, по совету крестьянина, он лучиною жег клопов. Клопы умирали, но не сдавались. Было испробовано последнее средство -- продукты бр. Глик -- розовая жидкость с запахом отравленного персика под названием "Клопин". Но и это не помогло. Положение ухудшалось. Через два года от начала великой борьбы отшельник случайно заметил, что совершенно перестал думать о смысле жизни, потому что круглые сутки занимался травлей клопов. Тогда он понял, что ошибся. Жизнь так же, как и двадцать пять лет тому назад, была темна и загадочна. Уйти от мирской тревоги не удалось. Жить телом на земле, а душою на небесах оказалось невозможным. Тогда старец встал и проворно вышел из землянки. Он стоял среди темного зеленого леса. Была ранняя сухая осень. У самой землянки выперлось из-под земли целое семейство белых грибов-толстобрюшек. Неведомая птаха сидела на ветке и пела solo. Послышался шум проходящего поезда. Земля задрожала. Жизнь была прекрасна. Старец, не оглядываясь, пошел вперед. Сейчас он служит кучером конной базы Московского коммунального хозяйства. Рассказав Ипполиту Матвеевичу эту в высшей степени поучительную историю, Остап почистил рукавом пиджака свои малиновые башмачки, сыграл на губах туш и удалился. Под утро он ввалился в номер, разулся, поставил малиновую обувь на ночной столик и стал поглаживать глянцевитую кожу, с нежной страстью приговаривая: -- Мои маленькие друзья. -- Где вы были? -- спросил Ипполит Матвеевич спросонья. -- У вдовы, -- глухо ответил Остап. -- Ну? Ипполит Матвеевич оперся на локоть. -- И вы женитесь на ней? Глаза Остапа заискрились. -- Теперь я должен жениться, как честный человек. Ипполит Матвеевич сконфуженно хрюкнул. -- Знойная женщина, -- сказал Остап, -- мечта поэта. Провинциальная непосредственность. В центре таких субтропиков давно уже нет, но на периферии, на местах -- еще встречаются. -- Когда же свадьба? -- Послезавтра. Завтра нельзя, 1-e мая -- все закрыто. -- Как же будет с нашим делом? Вы женитесь... Может быть, придется ехать в Москву... -- Ну, чего вы беспокоитесь? Заседание продолжается. -- А жена? -- Жена? Бриллиантовая вдовушка? Последний вопрос. Внезапный отъезд по вызову из центра. Небольшой доклад в Малом Совнаркоме. Прощальная слеза и цыпленок на дорогу. Поедем с комфортом. Спите. Завтра у нас свободный день.
Глава XV. Дышите глубже, вы взволнованы
В утро первого мая Виктор Михайлович Полесов, снедаемый обычной жаждой деятельности, выскочил на улицу и помчался к центру. Сперва его разнообразные таланты не могли найти себе должного применения, потому что народу было еще мало и праздничные трибуны, оберегаемые конными милиционерами, были пусты. Но часам к девяти в разных концах города замурлыкали, засопели и засвистали оркестры. Из ворот выбегали домашние хозяйки. Послышался смех и улюлюканье -- с трибуны гнали возбужденно лающего пса. Колонна музработников в мягких отложных воротничках каким-то образом втиснулась в середину шествия железнодорожников, путаясь под ногами и всем мешая. Грузовик, одетый новеньким зеленым паровозом серии "Щ", все время наскакивал на музработников сзади. При этом на работников гобоя и флейты из самого паровозного брюха неслись крики: -- Где ваш распорядитель? Вам разве по Красноармейской?! Не видите, влезли и создали пробку! Тут, на горе музработников, в дело вмешался Виктор Михайлович. -- Конечно же, вам сюда в переулок нужно сворачивать! Праздника даже не могут организовать! -- надрывался Полесов. -- Сюда! Сюда! Удивительное безобразие! Грузовики Старкомхоза и Мельстроя развозили детей. Самые маленькие стояли у бортов грузовика, а ростом побольше -- в середине. Несовершеннолетнее воинство потряхивало бумажными флажками и веселилось до упаду. Стучали пионерские барабаны. Допризывники выгибали груди и старались идти в ногу. Было тесно, шумно и жарко. Ежеминутно образовывались заторы и ежеминутно же рассасывались. Чтобы скоротать время в заторе, -- качали старичков и активистов. Старички причитали бабьими голосами. Активисты летали молча, с серьезными лицами. В одной веселой колонне приняли продиравшегося на другую сторону Виктора Михайловича за распорядителя и стали качать его. Полесов дергал ногами, как паяц. Понесли чучело английского министра Чемберлена, которого рабочий с анатомической мускулатурой бил картонным молотом по цилиндру. На цилиндре была надпись: "Лига Наций". Проехали на автомобиле три комсомольца во фраках и белых перчатках. Они сконфуженно поглядывали на толпу. -- Васька! -- кричали с тротуара. -- Буржуй! Отдай подтяжки! Девушки пели. В толпе служащих Собеса шел Альхен с большим красным бантом и задумчиво пел: Но от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней!.. Физкультурники по команде раздельно кричали нечто невнятное. Все шло, ехало, валило и маршировало к новому трамвайному депо, из которого ровно в час дня должен был выйти первый в Старгороде электрический трамвай. Никто в точности не знал, когда начали строить старгородский трамвай. Как-то, в двадцатом году, когда начались субботники, деповцы и канатчики пошли с музыкой на Гусище и весь день копали какие-то ямы. Нарыли очень много глубоких и больших ям. Среди работающих бегал товарищ в инженерной фуражке. За ним ходили с разноцветными шестами десятники. В следующий субботник работали в том же месте. Две ямы, вырытые не там, где надо, пришлось снова завалить. Товарищ в инженерной фуражке, как наседка, налетал на десятников и требовал объяснений. Новые ямы рыли еще глубже и шире. Потом привезли кирпич, и появились настоящие строительные рабочие. Они начали выкладывать фундамент. Затем все стихло. Товарищ в инженерной фуражке приходил еще иногда на опустевшую постройку и долго расхаживал в обложенной кирпичом яме, бормоча: -- Хозрасчет! Он похлопывал по фундаменту палкой и бежал домой, в город, закрывая ладонями замерзшие уши. Фамилия инженера была Треухов. Трамвайная станция, постройка которой замерла на фундаменте, была задумана Треуховым уже давно, еще в 1912 году, но городская управа проект отвергла. Через два года Треухов возобновил штурм городской управы, но помешала война. После войны помешала революция. Теперь помешали нэп, хозрасчет, самоокупаемость. Фундамент на лето зарастал цветами, а зимою дети устраивали там ледяные горки. Треухов мечтал о большом деле. Ему нудно было служить в отделе благоустройства Старкомхоза, чинить обочины тротуаров и составлять сметы на установку афишных тумб. Но большого дела не было. Проект трамвая, снова поданный на рассмотрение, барахтался в высших губернских инстанциях, одобрялся, не одобрялся, переходил на рассмотрение в центр, но, независимо от одобрения или неодобрения, покрывался пылью, потому что ни в том, ни в другом случае денег не давали. -- Это варварство! -- кричал Треухов на жену. -- Денег нет? А переплачивать на извозопромышленников, на гужевую доставку на станцию товаров есть деньги? Старгородские извозчики дерут с живого и мертвого! Конечно! Монополия мародеров! Попробуй пешком с вещами за пять верст на вокзал пройтись?! Трамвай окупится в шесть лет!.. Его блеклые усы гневно обвисали. Курносое лицо шевелилось. Он вынимал из стола напечатанные светописью на синей бумаге чертежи и сердито показывал их жене в тысячный раз. Тут были планы станции, депо и двенадцати трамвайных линий. -- Черт с ними, с двенадцатью. Потерпят. Но три, три линии! Без них Старгород задохнется. Без них ничего не выйдет. Ни строить на окраинах нельзя будет, ни до вокзала добраться... Азия! -- Ну, а тебе-то что? -- возмущалась жена. -- Жалованья тебе ни убавят, ни прибавят. Посмотри, на кого ты перевелся!.. Треухов фыркал и шел в кухню пилить дрова. Все хозяйственные работы по дому он выполнял сам. Он сконструировал и построил люльку для ребенка и стиральную машину. Первое время сам стирал белье, объясняя жене, как нужно обращаться с машиной. По крайней мере, пятая часть жалованья уходила у Треухова на выписку иностранной технической литературы. Чтобы сводить концы с концами, он бросил курить. Весною в своем дворике он собственноручно вскапывал огород, удобрял землю химическим способом и выращивал крупные овощи. Потащил он свой проект к новому заведующему Старкомхозом, Гаврилину, которого перевели в Старгород из Самарканда. Почерневший под туркестанским солнцем новый заведующий долго, но без особого внимания слушал Треухова, перебросил все чертежи и под конец сказал: -- А вот в Самарканде никакого трамвая не надо. Там все на ешаках ездют. Ешак три рубля стоит -- дешевка. А подымает пудов десять!.. Маленький такой ешачок, даже удивительно! -- Вот это и есть Азия! -- сердито сказал Треухов. -- Ишак три рубля стоит, а скормить ему нужно тридцать рублей в год. -- А на трамвае вашем вы много на тридцать рублей наездите? Триста раз. Даже не каждый день в году. -- Ну и выписывайте себе ваших ишаков! -- закричал Треухов и выбежал из кабинета, ударив дверью. С тех пор у нового заведующего вошло в привычку при встрече с Треуховым задавать ему насмешливые вопросы: -- Ну как, будем выписывать ешаков или трамвай построим? Лицо Гаврилина было похоже на гладко обструганную репу. Глаза хитрили. Месяца через два Гаврилин вызвал к себе инженера и серьезно сказал ему: -- У меня тут планчик наметился. Мне одно ясно, что денег нет, а трамвай не ешак -- его за трешку не купишь. Тут материальную базу подводить надо. Практическое разрешение какое? Акционерное общество. А еще какое? Заем. Под проценты. Трамвай через сколько лет должен окупиться? -- Со дня пуска в эксплуатацию трех линий первой очереди -- через шесть лет. -- Ну, будем считать, через десять. Теперь акционерное общество. Кто войдет? Пищетрест, Маслоцентр... Канатчикам трамвай нужен? Мы до вокзала грузовые вагоны отправлять будем. Значит, канатчики. НКПС, может быть, даст немного. Ну, Губисполком даст. Это уже обязательно. А раз начнем -- Госбанк и Комбанк дадут ссуду. Вот такой мой планчик... В пятницу на президиуме губисполкома разговор будет. Если решимся -- за вами остановка. Треухов до поздней ночи взволнованно стирал белье и объяснял жене преимущества трамвайного транспорта перед гужевым. В пятницу вопрос решился благоприятно. И начались муки творчества. Акционерное общество сколачивали с великой натугой. НКПС то вступал, то не вступал в число акционеров. Пищетрест всячески старался вместо 15% акций получить только десять. Наконец весь пакет акций был распределен, хотя и не обошлось без столкновений. Гаврилина за "нажим" вызвали в ГубКК. Впрочем, все обошлось благополучно. Оставалось начать. -- Ну, товарищ Треухов, -- сказал Гаврилин, -- начинай. Чувствуешь, что можешь построить? То-то. Это тебе не ешака купить. Треухов утонул в работе. Он уже не пилил дрова, не стирал на своей машине белье. Пришла пора великого дела, о котором он мечтал долгие годы. Писались сметы, составлялся штабпостройки, делались заказы. Трудности возникали там, где их меньше всего ожидали. В городе не оказалось специалистов-бетонщиков, и их пришлось выписать из Ленинграда. Гаврилин торопил, но заводы обещались дать машины только через полтора года. А нужны они были, самое позднее, через год. Подействовала только угроза заказать машины за границей. Потом пошли неприятности помельче. То нельзя было найти фасонного железа нужных размеров. То вместо пропитанных шпал предлагали непропитанные. Наконец дали то, что нужно, но Треухов, поехавший сам на шпало-пропиточный завод, забраковал 60% шпал. В чугунных частях были раковины. Лес был сырой. Рельсы были хороши, но и они стали прибывать с опозданием на месяц. Гаврилин часто приезжал в старом простуженном "фиате" на постройку станции. Здесь между ним и Треуховым вспыхивали перебранки. Наступил и финансовый кризис. Госбанк урезал ссуду на 40%. Строить было не на что. Положение было такое, что если через две недели не дадут денег, то по векселям платить будет нечем. В последнее время Треухов ночевал в конторе постройки. С домом он сносился по телефону и приезжал домой только в субботу на воскресенье. В вечер финансового поражения к конторе постройки притрясся на своем утлом "фиате" Гаврилин и закричал: -- Едем, инженер, в центр согласовывать, не то нас банк по миру пустит. Треухов еле успел позвонить домой. Гаврилин торопил к скорому. Строители пробыли в Москве пять дней. Центр был побежден. Ссуда была восстановлена в прежнем размере. Покуда строились и монтировались трамвайная станция и депо, старгородцы только отпускали шуточки. Куплетист Федя Клетчатый осмелился даже в ресторане "Феникс" осмеять постройку в куплетах. Приезжали меня сватать, Просили приданого. А папаша посулил Трамвая буланого. Но когда стали укладывать рельсы и навешивать провода на круглые трамвайные мачты, даже такой неисправимый пессимист, как Федя Клетчатый переменил фронт и запел по-иному: Елекстрический мой конь Лучше, чем кобылка. На трамвае я поеду, А со мною милка. В "Старгородской правде" трамвайным вопросом занялся известный всему городу фельетонист Принц Датский, писавший теперь под псевдонимом Маховик. Не меньше трех раз в неделю Маховик разражался большим бытовым очерком о ходе постройки. Третья полоса газеты, изобиловавшая заметками под скептическими заголовками: "Мало пахнет клубом", "По слабым точкам", "Осмотры нужны, но причем тут блеск и длинные хвосты", "Хорошо и... плохо", "Чему мы рады и чему нет", "Подкрутить вредителей просвещения" и "С бумажным морем пора прикончить", -- стала дарить читателей солнечными и бодрыми заголовками очерков Маховика: "Как строим, как живем", "Гигант скоро заработает", "Скромный строитель" и далее, в том же духе. Треухов с дрожью разворачивал газету и, чувствуя отвращение к братьям-писателям, читал о своей особе бодрые строки: "... Подымаюсь по стропилам. Ветер шумит в уши. Наверху -- он, этот невзрачный строитель нашей мощной трамвайной станции, этот худенький с виду, курносый человечек в затрапезной фуражке с молоточками. Вспоминаю: "На берегу пустынных волн стоял он, дум великих полн"... Подхожу. Ни единого ветерка. Стропила не шелохнутся. Спрашиваю: -- Как выполняются задания? Некрасивое лицо строителя, инженера Треухова, оживляется. Он пожимает мне руку. Он говорит: -- 70% задания уже выполнено..." Статья кончается так: "Он жмет мне на прощанье руку... Позади меня гудят стропила. Рабочие снуют там и сям. Кто может забыть этих кипений рабочей стройки, этой неказистой фигуры нашего строителя?
Маховик".
Спасало Треухова только то, что на чтение времени не было и иногда удавалось пропустить сочинение тов. Маховика. Один раз Треухов не выдержал и написал тщательно продуманное язвительное опровержение. "Конечно, -- писал он, -- болты можно называть трансмиссией, но делают это люди, ничего не смыслящие в строительном деле. И потом я хотел бы заметить тов. Маховику, что стропила гудят только тогда, когда постройка собирается развалиться. Говорить так о стропилах -- все равно что утверждать, будто бы виолончель рожает детей. Примите и проч." После этого неугомонный Принц на постройке перестал появляться, но бытовые очерки по-прежнему стали украшать третью полосу, резко выделяясь на фоне обыденных: "15000 рублей ржавеют", "Жилищные комочки", "Материал плачет" и "Курьезы и слезы". Строительство подходило к концу. Термитным способом сваривались рельсы, и они тянулись без зазоров от самого вокзала до боен и от привозного рынка до кладбища. Сперва открытие трамвая хотели приурочить к девятой годовщине Октября, но вагоностроительный завод, ссылаясь на "Арматуру", не сдал к сроку вагонов. Открытие пришлось отложить к первому мая. К этому дню решительно все было готово. Концессионеры гуляючи дошли вместе с демонстрантами до Гусища. Там собрался весь Старгород. Новое здание депо обвивали хвойные дуги, хлопали флаги, ветер бегал по лозунгам. Конный милиционер галопировал за первым мороженщиком, бог весть как попавшим в пустой, оцепленный трамвайщиками, круг. Между двумя воротами депо высилась жидкая, пустая еще трибуна с микрофоном-усилителем. К трибуне подходили делегаты. Сводный оркестр коммунальников и канатчиков пробовал силу своих легких. Барабан лежал на земле. По светлому залу депо, в котором стояли десять салатных вагонов, занумерованных от 701 до 710 номера, шлялся московский корреспондент в волосатой кепке. На груди у него висела зеркалка, в которую он часто и озабоченно заглядывал. Корреспондент искал главного инженера, чтобы задать ему несколько вопросов на трамвайные темы. Хотя в голове корреспондента очерк об открытии трамвая, со включением конспекта еще не произнесенных речей, был уже готов, -- корреспондент добросовестно продолжал изыскания, находя недостаток лишь в отсутствии буфета. Наконец московский гость нашел главного инженера. Треухов, который ночь провел на работе и с утра еще ничего не ел, стоял, задрав курносое лицо, у вагона No 703. Он следил за пробой бигеля. Ему казалось, что пружина бигеля слаба. На крыше вагона сидел старший монтер, переговариваясь с Треуховым. -- Вот этот? -- спросил корреспондент, мотнув головой в сторону Треухова. Узнав, что этот, корреспондент сейчас же попросил Треухова стать поближе к вагону и общелкал его со всех сторон. Последнее фото получилось, вероятно, неудачным, потому что Треухов внезапно нырнул под вагон и стал там громко кричать, требуя у кого-то объяснений. Корреспондент напал на техника. Техник сконфузился и стал давать такие исчерпывающие объяснения, что корреспондент, желая окончить чрезмерно уснащенную техническими терминами беседу, сфотографировал техника и убежал к трибуне. В толпе пели, кричали и грызли семечки, дожидаясь пуска трамвая. На трибуну поднялся президиум губисполкома. Принц Датский обменивался спотыкающимися фразами с собратом по перу. Ждали приезда московских кинохроникеров. -- Товарищи! -- сказал Гаврилин. -- Торжественный митинг по случаю открытия старгородского трамвая позвольте считать открытым! Медные трубы задвигались, вздохнули и три раза подряд сыграли "Интернационал". -- Слово для доклада предоставляется товарищу Гаврилину! -- крикнул Гаврилин. Принц Датский--Маховик и московский гость, не сговариваясь, записали в свои записные книжки: "Торжественный митинг открылся докладом председателя Старкомхоза тов. Гаврилина. Толпа обратилась в слух..." Оба корреспондента были людьми совершенно различными. Московский гость был холост и юн. Принц Маховик, обремененный большой семьей, давно перевалил за четвертый десяток. Один всегда жил в Москве, другой никогда в Москве не был. Москвич любил пиво, Маховик Датский, кроме водки, ничего в рот не брал. Но эта разность в характерах, возрасте, привычках и воспитании ничему не мешала. Впечатления у обоих журналистов отливались в одни и те же затертые, подержанные, вывалянные в пыли фразы. Карандаши их зачиркали, и в книжках появилась новая запись: "В день праздника улицы Старгорода стали как будто шире..." Гаврилин начал свою речь хорошо и просто: -- Трамвай построить, -- сказал он, -- это не ешака купить. В толпе внезапно послышался громкий смех Остапа Бендера. Он оценил эту фразу. Все заржали. Ободренный приемом, Гаврилин, сам не понимая почему, вдруг заговорил о международном положении. Он несколько раз пытался пустить свой доклад по трамвайным рельсам, но с ужасом замечал, что не может этого сделать. Слова сами по себе, против воли оратора, получались какие-то международные. После Чемберлена, которому Гаврилин уделил полчаса, на международную арену вышел американский сенатор Бора. Толпа обмякла. Корреспонденты враз записали: "В образных выражениях оратор обрисовал международное положение нашего Союза..." Распалившийся Гаврилин нехорошо отозвался о румынских боярах и перешел на Муссолини. И только к концу речи он поборол свою вторую международную натуру и заговорил хорошими деловыми словами: -- И я так думаю, товарищи, что этот трамвай, который сейчас выйдет из депа, благодаря кого он выпущен? Конечно, товарищи, благодаря вот вам, благодаря всех рабочих, которые действительно поработали не за страх, а, товарищи, за совесть. А еще, товарищи, благодаря честного советского специалиста, главного инженера Треухова. Ему тоже спасибо!.. Стали искать Треухова, но не нашли. Представитель Маслоцентра, которого давно уже жгло, протиснулся к перилам трибуны, взмахнул рукой и громко заговорил о международном положении. По окончании его речи оба корреспондента, прислушиваясь к жиденьким хлопкам, быстро записали: "Шумные аплодисменты, переходящие в овацию". Потом подумали над тем, что "переходящие в овацию" будет, пожалуй, слишком сильно. Москвич решился и овацию вычеркнул. Маховик вздохнул и оставил. Солнце быстро катилось по наклонной плоскости. С трибуны произносились приветствия. Оркестр поминутно играл туш. Светло засинел вечер, а митинг все продолжался. И говорившие и слушавшие давно уже чувствовали, что произошло что-то неладное, что митинг затянулся, что нужно как можно скорее перейти к пуску трамвая. Но все так привыкли говорить, что не могли остановиться. Наконец нашли Треухова. Он был испачкан и, прежде чем пойти на трибуну, долго мыл в конторе лицо и руки. -- Слово предоставляется главному инженеру, товарищу Треухову! -- радостно возвестил Гаврилин. -- Ну, говори, а то я совсем не то говорил, -- добавил он шепотом. Треухов хотел сказать многое. И про субботники, и про тяжелую работу, обо всем, что сделано и что можно сделать. А сделать можно много: можно освободить город от заразного привозного рынка, построить крытые стеклянные корпуса, можно построить постоянный мост, вместо ежегодно сносящегося ледоходом, можно, наконец, осуществить проект постройки огромной мясохладобойни. Треухов открыл рот и, запинаясь, заговорил: -- Товарищи! Международное положение нашего государства... И дальше замямлил такие прописные истины, что толпа, слушавшая уже шестую международную речь, похолодела. Только окончив, Треухов понял, что и он ни слова не сказал о трамвае. "Вот обидно, -- подумал он, -- абсолютно мы не умеем говорить, абсолютно". И ему вспомнилась речь французского коммуниста, которую он слышал на собрании в Москве. Француз говорил о буржуазной прессе. "Эти акробаты пера, -- восклицал он, -- эти виртуозы фарса, эти шакалы ротационных машин..." Первую часть речи француз произносил в тоне la, вторую часть -- в тоне do и последнюю, патетическую, -- в тоне mi. Жесты его были умеренны и красивы. "А мы только муть разводим, -- решил Треухов, -- лучше б совсем не говорили". Было уже совсем темно, когда председатель губисполкома разрезал ножницами красную ленточку, запиравшую выход из депо. Рабочие и представители общественных организаций с гомоном стали рассаживаться по вагонам. Ударили тоненькие звоночки, и первый вагон трамвая, которым управлял сам Треухов, выкатился из депо под оглушительные крики толпы и стоны оркестра. Освещенные вагоны казались еще ослепительнее, чем днем. Все десять вагонов плыли цугом по Гусищу; пройдя под железнодорожным мостом, легко поднялись в город и свернули на Большую Пушкинскую. Во втором вагоне ехал оркестр и, выставив трубы из окон, играл марш Буденного. Гаврилин, в кондукторской форменной тужурке, с сумкой через плечо, прыгая из вагона в вагон, нежно улыбался, давал некстати звонки и вручал пассажирам пригласительные билеты на "Торжественный вечер, имеющий быть 1-го мая в 9 ч. вечера в клубе коммунальников по следующей программе: 1) Доклад тов. Мосина, 2) Вручение грамоты союзом коммунальников и 3) Неофициальная часть: большой концерт и семейный ужин с буфетом". На площадке последнего вагона стоял неизвестно как попавший в число почетных гостей Виктор Михайлович. Он принюхивался к мотору. К крайнему удивлению Полесова, мотор выглядел отлично и, как видно, работал исправно. Стекла не дребезжали. Осмотрев их подробно, Виктор Михайлович убедился, что они все-таки на резине. Он уже сделал несколько замечаний вагоновожатому и считался среди публики знатоком трамвайного дела на Западе. -- А воздушный тормоз работает неважно, -- заявил Полесов, с торжеством поглядывая на пассажиров, -- не всасывает. -- Тебя не спросили, -- ответил вагоновожатый, -- авось без тебя засосет. Проделав праздничный тур по городу, вагоны вернулись в депо, где их поджидала толпа. Треухова качали уже при полном блеске электрических ламп. Качнули и Гаврилина, но так как он весил пудов шесть и высоко не летал, его скоро отпустили. Качали тов. Мосина, техников и рабочих. Второй раз в этот день качали Виктора Михайловича. Теперь он уже не дергал ногами, а, строго и серьезно глядя в звездное небо, взлетал и парил в ночной темноте. Спланировав в последний раз, Полесов заметил, что его держит за ногу и смеется гадким смехом не кто иной, как бывший предводитель Ипполит Матвеевич Воробьянинов. Полесов вежливо высвободился, отошел немного в сторону, но из виду предводителя уже не выпускал. Увидев, что Ипполит Матвеевич, вместе с неизменным молодым незнакомцем, явно бывшим офицером, уходят, -- Виктор Михайлович осторожно последовал за ними. Когда все уже кончилось и Гаврилин в своем лиловеньком "фиате" поджидал отдававшего последние распоряжения Треухова, чтобы ехать с ним в клуб, -- к воротам депо подкатил фордовский полугрузовичок с кинохроникерами. Первым из машины ловко выпрыгнул мужчина в двенадцатиугольных роговых очках и элегантном кожаном армяке без рукавов. Острая длинная борода росла у мужчины прямо из адамова яблока. Второй мужчина тащил киноаппарат, путаясь в длинном шарфе того стиля, который Остап Бендер обычно называл "шик-модерн". Затем из грузовичка поползли ассистенты, "юпитеры" и девушки. Вся шайка с криками ринулась в депо. -- Внимание! -- крикнул бородатый армяковладелец. -- Коля! Ставь "юпитера"!.. Треухов заалелся и двинулся к ночным посетителям. -- Это вы кино? -- спросил он. -- Что ж вы днем не приехали? -- А... На когда назначено открытие трамвая? -- Он уже открыт. -- Да, да, мы несколько задержались. Хорошая натура подвернулась. Масса работы. Закат солнца... Впрочем, мы и так справимся. Коля! Давай свет! Вертящееся колесо! Крупно! Двигающиеся ноги толпы -- крупно. Люда! Милочка! Пройдитесь! Коля, начали! Начали! Пошли! Идете, идете, идете... Довольно. Спасибо. Теперь будем снимать строителя. Товарищ Треухов? Будьте добры, товарищ Треухов. Нет, не так. В три четверти... Вот так, пооригинальней, на фоне трамвая... Коля! Начали! Говорите что-нибудь!.. -- Ну, мне, право, так неудобно!.. -- Великолепно!.. Хорошо!.. Еще говорите!.. Теперь вы говорите с первой пассажиркой трамвая... Люда! Войдите в рамку. Так... Дышите глубже -- вы взволнованы. Коля! Ноги крупно!.. Начали!.. Так, так... Большое спасибо... Стоп! С давно дрожавшего "фиата" тяжело слез Гаврилин и пришел звать отставшего друга. Режиссер с волосатым адамовым яблоком оживился. -- Коля! Сюда! Прекрасный типаж. Рабочий. Пассажир трамвая. Дышите глубже. Вы взволнованы. Вы никогда прежде не ездили в трамвае. Начали! Дышите! Гаврилин с ненавистью засопел. -- Прекрасно!.. Милочка! Иди сюда! Привет от комсомола!.. Дышите глубже. Вы взволнованы... Так... Прекрасно. Коля, кончили. -- А трамвай снимать не будете? -- спросил Треухов застенчиво. -- Видите ли, -- промычал кожаный режиссер, -- условия освещения не позволяют. Придется доснять в Москве. Пока. Шайка молниеносно исчезла. -- Ну, поедем, дружок, отдыхать, -- сказал Гаврилин, -- ты что, закурил? -- Закурил, -- сознался Треухов, -- не выдержал. На семейном вечере голодный, накурившийся Треухов выпил три рюмки водки и совершенно опьянел. Он целовался со всеми, и все его целовали. Он хотел сказать что-то доброе своей жене, но только рассмеялся. Потом долго тряс руку Гаврилина и говорил: -- Ты чудак! Тебе надо научиться проектировать железнодорожные мосты! Это замечательная наука. И главное -- абсолютно простая. Мост через Гудзон... Через полчаса его развезло окончательно, и он произнес филиппику, направленную против буржуазной прессы. -- Эти акробаты фарса, гиены пера! Эти виртуозы ротационных машин, -- кричал он. Домой его отвезла жена на извозчике. -- Хочу ехать на трамвае, -- говорил он жене, -- ну, как ты этого не понимаешь? Раз есть трамвай, значит, на нем нужно ездить!.. Почему?.. Во-первых, это выгодно... Полесов шел следом за концессионерами, долго крепился и, выждав, когда вокруг никого не было, подошел к Воробьянинову. -- Добрый вечер, господин Ипполит Матвеевич! -- сказал он почтительно. Воробьянинову сделалось не по себе. -- Не имею чести, -- пробормотал он. Остап выдвинул правое плечо и подошел к слесарю-интеллигенту. -- Ну-ну, -- сказал он, -- что вы хотите сказать моему другу? -- Вам не надо беспокоиться, -- зашептал Полесов, оглядываясь по сторонам. -- Я от Елены Станиславовны... -- Как? Она еще здесь? -- Здесь. И очень хочет вас видеть. -- Зачем? -- спросил Остап. -- А вы кто такой? -- Я... Вы, Ипполит Матвеевич, не думайте ничего такого. Вы меня не знаете, но я вас очень хорошо помню. -- Я бы хотел зайти к Елене Станиславовне, -- нерешительно сказал Воробьянинов. -- Она чрезвычайно просила вас прийти. -- Да, но откуда она узнала?.. -- Я вас встретил в коридоре Комхоза и долго думал, знакомое лицо. Потом вспомнил. Вы, Ипполит Матвеевич, ни о чем не волнуйтесь! Все будет совершенно тайно. -- Знакомая женщина? -- спросил Остап деловито. -- М-да, старая знакомая... -- Тогда, может быть, зайдем, поужинаем у старой знакомой? Я, например, безумно хочу жрать, а все закрыто. -- Пожалуй. -- Тогда идем. Ведите нас, таинственный незнакомец. И Виктор Михайлович проходными дворами, поминутно оглядываясь, повел компаньонов к дому гадалки, в Перелешинский переулок.
Глава восьмая
Глава XVI. Союз меча и орала
Когда женщина стареет, с ней могут произойти многие неприятности -- могут выпасть зубы, поседеть и поредеть волосы, развиться одышка, может нагрянуть тучность, может одолеть крайняя худоба, -- но голос у нее не изменится. Он останется таким же, каким был у нее гимназисткой, невестой или любовницей молодого повесы. Поэтому, когда Полесов постучал в дверь и Елена Станиславовна спросила "Кто там?", Воробьянинов дрогнул. Голос его любовницы был тот же, что и в девяносто девятом году, перед открытием парижской выставки. Но, войдя в комнату и сжимая веки от света, Ипполит Матвеевич увидел, что от прокурорши не осталось и следа. -- Как вы изменились! -- сказал он невольно. Старуха бросилась ему на шею. -- Спасибо, -- сказала она, -- я знаю, чем вы рисковали, придя ко мне. Вы тот же великодушный рыцарь. Я не спрашиваю вас, зачем вы приехали из Парижа. Видите, я не любопытна. -- Но я вовсе не приехал из Парижа, -- растерянно сказал Воробьянинов. -- Мы с коллегой прибыли из Берлина, -- поправил Остап, нажимая на локоть Ипполита Матвеевича, -- но об этом не рекомендуется говорить. -- Ах, я так рада вас видеть! -- возопила гадалка. -- Войдите сюда, в эту комнату... А вы, Виктор Михайлович, простите, но не зайдете ли вы через полчаса? -- О! -- заметил Остап. -- Первое свидание! Трудные минуты!.. Разрешите и мне удалиться. Вы позволите с вами, любезнейший Виктор Михайлович? Слесарь задрожал от радости. Оба ушли в квартиру Полесова, где Остап, сидя на обломке ворот дома No 5 по Перелешинскому переулку, стал развивать перед оторопевшим кустарем-одиночкой с мотором фантасмагорические идеи, клонящиеся к спасению родины. Через час они вернулись и застали стариков совершенно разомлевшими. -- А вы помните, Ипполит Матвеевич? -- говорила Елена Станиславовна. -- А вы помните, Елена Станиславовна? -- говорил Ипполит Матвеевич. "Кажется, наступил психологический момент для ужина", -- подумал Остап. И, прервав Ипполита Матвеевича, вспоминавшего выборы в городскую управу, сказал: -- В Берлине есть очень странный обычай -- там едят так поздно, что нельзя понять, что это: ранний ужин или поздний обед! Елена Станиславовна встрепенулась, отвела кроличий взгляд от Воробьянинова и потащилась в кухню. -- А теперь действовать, действовать и действовать! -- сказал Остап, понизив голос до степени полной нелегальности. Он взял Полесова за руку. -- Старуха не подкачает? Надежная женщина? Полесов молитвенно сложил руки. -- Ваше политическое кредо? -- Всегда! -- восторженно ответил Полесов. -- Вы, надеюсь, кирилловец? -- Так точно. -- Полесов вытянулся в струну. -- Россия вас не забудет! -- рявкнул Остап. Ипполит Матвеевич, держа в руке сладкий пирожок, с недоумением слушал Остапа; но Остапа удержать было нельзя. Его несло. Великий комбинатор чувствовал вдохновение -- упоительное состояние перед вышесредним шантажом. Он прошелся по комнате, как барс. В таком возбужденном состоянии его застала Елена Станиславовна, с трудом тащившая из кухни самовар. Остап галантно подскочил к ней, перенял на ходу самовар и поставил его на стол. Самовар свистнул. Остап решил действовать. -- Мадам, -- сказал он, -- мы счастливы видеть в вашем лице... Он не знал, кого он счастлив видеть в лице Елены Станиславовны. Пришлось начать снова. Изо всех пышных оборотов царского режима вертелось в голове только какое-то "милостиво повелеть соизволил". Но это было не к месту. Поэтому он начал деловито: -- Строгий секрет. Государственная тайна. Остап показал рукой на Воробьянинова. -- Кто, по-вашему, этот мощный старик? Не говорите, вы не можете этого знать. Это -- гигант мысли, отец русской демократии и особа, приближенная к императору. Ипполит Матвеевич встал во весь свой прекрасный рост и растерянно посмотрел по сторонам. Он ничего не понимал, но, зная по опыту, что Остап Бендер ничего не делает зря, -- молчал. В Полесове все происходящее вызвало дрожь. Он стоял, задрав подбородок к потолку, в позе человека, готовящегося пройти церемониальным маршем. Елена Станиславовна села на стул, в страхе глядя на Остапа. -- Наших в городе много? -- спросил Остап напрямик. -- Каково настроение в городе? -- При наличии отсутствия... -- сказал Виктор Михайлович. И стал путано объяснять свои беды. Тут был и дворник дома No 5, возомнивший о себе хам, и плашки в три восьмых дюйма, и трамвай, и прочее. -- Хорошо! -- грянул Остап. -- Елена Станиславовна! С вашей помощью мы хотим связаться с лучшими людьми города, которых злая судьба загнала в подполье. Кого можно пригласить к вам? -- Кого ж можно пригласить? Максим Петровича разве с женой? -- Без жены, -- поправил Остап, -- без жен. Вы будете единственным приятным исключением. Еще кого? В обсуждении, к которому деятельно примкнул и Виктор Михайлович, выяснилось, что пригласить можно того же Максима Петровича Чарушникова, бывшего гласного городской думы, а ныне чудесным образом сопричисленного к лику совработников; хозяина "Быстроупака" Дядьева, председателя "Одесской бубличной артели -- "Московские баранки" Кислярского и двух молодых людей без фамилии, но вполне надежных. -- В таком случае прошу их пригласить сейчас же на маленькое совещание под величайшим секретом. Заговорил Полесов: -- Я побегу к Максиму Петровичу, за Никешой и Владей, а уж вы, Елена Станиславовна, потрудитесь и сходите в "Быстроупак" и за Кислярским. Полесов умчался. Гадалка с благоговением посмотрела на Ипполита Матвеевича и тоже ушла. -- Что это значит? -- спросил Ипполит Матвеевич, надувая щеки. -- Это значит, -- ответил Остап, -- что вы отсталый человек. -- Почему? -- Потому что. Простите за пошлый вопрос -- сколько у вас есть денег? -- Каких денег? -- Всяких. Включая серебро и медь. -- Тридцать пять рублей. -- И с этими деньгами вы собирались окупить все расходы по нашему предприятию? Ипполит Матвеевич молчал. -- Вот что, дорогой патрон. Мне сдается, что вы меня понимаете. Вам придется побыть часок гигантом мысли и особой, приближенной к императору. -- Зачем? -- Затем, что нам нужен оборотный капитал. Завтра моя свадьба. Я не нищий. Я хочу пировать в этот знаменательный день. -- Что же я должен делать? -- простонал Ипполит Матвеевич. -- Вы должны молчать. Иногда для важности надувайте щеки. -- Но ведь это же... обман. -- Кто это говорит? Это говорит граф Толстой? Или Дарвин? Нет. Я слышу это из уст человека, который еще вчера только собирался забраться ночью в квартиру Грицацуевой и украсть у бедной вдовы мебель. Не задумывайтесь. Молчите. И не забывайте надувать щеки. -- К чему ввязываться в такое опасное дело? Ведь могут донести. -- Об этом не беспокойтесь. На плохие шансы я не ловлю. Дело будет поведено так, что никто ничего не поймет. Давайте пить чай. Пока концессионеры пили и ели, а попугай трещал скорлупой подсолнухов, в квартиру входили гости. Никеша и Владя пришли вместе с Полесовым. Виктор Михайлович не решился представить молодых людей гиганту мысли. Молодые люди засели в уголке и принялись наблюдать за тем, как отец русской демократии ест холодную телятину. Никеша и Владя были вполне созревшие недотепы. Каждому из них было лет под тридцать. Им, видно, очень нравилось, что их пригласили на заседание. Бывший гласный городской думы Чарушников, тучный старик, долго тряс руку Ипполита Матвеевича и заглядывал ему в глаза. Под наблюдением Остапа старожилы города стали обмениваться воспоминаниями. Дав им разговориться, Остап обратился к Чарушникову: -- Вы в каком полку служили? Чарушников запыхтел. -- Я... я, так сказать, вообще не служил, потому что, будучи облечен доверием общества, проходил по выборам. -- Вы дворянин? -- Да. Был. -- Вы, надеюсь, остались им и сейчас? Крепитесь. Потребуется ваша помощь. Полесов вам говорил?.. Заграница нам поможет. Остановка за общественным мнением. Полная тайна организации. Внимание! Остап отогнал Полесова от Никеши и Влади и с неподдельной суровостью спросил: -- В каком полку служили? Придется послужить отечеству. Вы дворяне? Очень хорошо. Запад нам поможет. Крепитесь. Полная тайна вкладов, то есть организации. Внимание. Остапа несло. Дело как будто налаживалось. Представленный Еленой Станиславовной владельцу "Быстроупака", Остап отвел его в сторону, предложил ему крепиться, осведомился, в каком полку он служил, и обещал содействие заграницы и полную тайну организации. Первым чувством владельца "Быстроупака" было желание как можно скорее убежать из заговорщицкой квартиры. Он считал свою фирму слишком солидной, чтобы вступать в рискованное дело. Но, оглядев ловкую фигуру Остапа, он поколебался и стал размышлять: "А вдруг!.. Впрочем, все зависит от того, под каким соусом все это будет подано". Дружеская беседа за чайным столом оживлялась. Посвященные свято хранили тайну и разговаривали о последних городских новостях. Последним пришел гражданин Кислярский, который, не будучи дворянином и никогда не служа в гвардейских полках, из краткого разговора с Остапом сразу уяснил себе положение вещей. -- Крепитесь, -- сказал Остап наставительно. Кислярский пообещал. -- Вы, как представитель частного капитала, не можете остаться глухи к стонам родины. Кислярский сочувственно загрустил. -- Вы знаете, кто это сидит? -- спросил Остап, показывая на Ипполита Матвеевича. -- Как же, -- ответил Кислярский, -- это господин Воробьянинов. -- Это, -- сказал Остап, -- гигант мысли, отец русской демократии, особа, приближенная к императору. "В лучшем случае два года со строгой изоляцией, -- подумал Кислярский, начиная дрожать. -- Зачем я сюда пришел?" -- Тайный "Союз меча и орала"! -- зловеще прошептал Остап. "Десять лет"! -- мелькнула у Кислярского мысль. -- Впрочем, вы можете уйти, но у нас, предупреждаю, длинные руки!.. "Я тебе покажу, сукин сын, -- подумал Остап, -- меньше чем за 100 рублей, я тебя не выпущу". Кислярский сделался мраморным. Еще сегодня он так вкусно и спокойно обедал, ел куриные пупочки, бульон с орешками и ничего не знал о страшном "Союзе меча и орала". Он остался -- "длинные руки" произвели на него невыгодное впечатление. -- Граждане! -- сказал Остап, открывая заседание. -- Жизнь диктует свои законы, свои жестокие законы. Я не стану говорить вам о цели нашего собрания -- она вам известна. Цель святая. Отовсюду мы слышим стоны. Со всех концов нашей обширной страны взывают о помощи. Мы должны протянуть руку помощи, и мы ее протянем. Одни из вас служат и едят хлеб с маслом, другие занимаются отхожим промыслом и едят бутерброды с икрой. И те и другие спят в своих постелях и укрываются теплыми одеялами. Одни лишь маленькие дети,беспризорные, находятся без призора. Эти цветы улицы, или, как выражаются пролетарии умственного труда, цветы на асфальте, заслуживают лучшей участи. Мы, господа присяжные заседатели, должны им помочь. И мы, господа присяжные заседатели, им поможем. Речь великого комбинатора вызвала среди слушателей различные чувства. Полесов не понял своего нового друга -- молодого гвардейца. "Какие дети? -- подумал он. -- Почему дети?" Ипполит Матвеевич даже и не старался ничего понять. Он уже давно махнул на все рукой и молча сидел, надувая щеки. Елена Станиславовна пригорюнилась. Никеша и Владя преданно глядели на голубую жилетку Остапа. Владелец "Быстроупака" был чрезвычайно доволен. "Красиво составлено, -- решил он, -- под таким соусом и деньги дать можно. В случае удачи -- почет! Не вышло -- мое дело шестнадцатое. Помогал детям, и дело с концом". Чарушников обменялся значительным взглядом с Дядьевым и, отдавая должное конспиративной ловкости докладчика, продолжал катать по столу хлебные шарики. Кислярский был на седьмом небе. "Золотая голова", -- думал он. Ему казалось, что он еще никогда так сильно не любил беспризорных детей, как в этот момент. -- Товарищи! -- продолжал Остап. -- Нужна немедленная помощь! Мы должны вырвать детей из цепких лап улицы, и мы вырвем их оттуда! Поможем детям! Будем помнить, что дети -- цветы жизни. Я приглашаю вас сейчас же сделать свои взносы и помочь детям. Только детям, и никому другому. Вы меня понимаете? Остап вынул из бокового кармана удостоверение и квитанционную книжку. -- Попрошу делать взносы. Ипполит Матвеевич подтвердит мои полномочия. Ипполит Матвеевич надулся и наклонил голову. Тут даже несмышленые Никеша с Владей и сам гениальный слесарь поняли тайную суть иносказаний Остапа. -- В порядке старшинства, господа, -- сказал Остап, -- начнем с уважаемого Максим Петровича. Уважаемый Максим Петрович заерзал и дал от силы тридцать рублей. -- В лучшие времена дам больше! -- заявил он. -- Лучшие времена скоро наступят, -- сказал Остап, -- впрочем, к беспризорным детям, которых я в настоящий момент представляю, это не относится. Восемь рублей дали Никеша с Владей. -- Мало, молодые люди. Молодые люди зарделись. Полесов сбегал домой и принес пятьдесят. -- Браво, гусар, -- сказал Остап, -- для гусара-одиночки с мотором этого на первый раз достаточно. Что скажет купечество? Дядьев и Кислярский долго торговались и жаловались на уравнительные. Остап был неумолим. -- В присутствии самого Ипполита Матвеевича считаю эти разговоры излишними. Ипполит Матвеевич наклонил голову. Купцы пожертвовали в пользу детишек по двести рублей. -- Всего, -- возгласил Остап, -- четыреста восемьдесят восемь рублей. Эх! Двенадцати рублей не хватает для ровного счета. Елена Станиславовна, долго крепившаяся, ушла в спальню и вынесла в старом ридикюле искомые двенадцать рублей. Остальная часть заседания была смята и носила менее торжественный характер. Остап начал резвиться. Елена Станиславовна совсем размякла. Гости постепенно расходились, почтительно прощаясь с организаторами. -- О дне следующего заседания вы будете оповещены особо, -- говорил Остап на прощание, -- строжайший секрет. Дело помощи детям должно находиться в тайне. Это, кстати, в ваших личных интересах. При этих словах Кислярскому захотелось дать еще пятьдесят рублей, но больше уже не приходить ни на какие заседания. Он еле удержал себя от этого порыва. -- Ну, -- сказал Остап, -- будем двигаться. Вы, Ипполит Матвеевич, я надеюсь, воспользуетесь гостеприимством Елены Станиславовны и переночуете у нее. Кстати, нам и для конспирации полезно разделиться на время. А я пошел. Ипполит Матвеевич отчаянно подмаргивал Остапу глазом, но тот сделал вид, что не заметил, и вышел на улицу. Пройдя квартал, он вспомнил, что в кармане у него лежат 500 честно заработанных рублей. -- Извозчик! -- крикнул он. -- Вези в "Феникс"! -- Это можно, -- сказал извозчик. Он неторопливо подвез Остапа к закрытому ресторану. -- Это что? Закрыто? -- По случаю Первого мая. -- Ах, чтоб их! И денег сколько угодно, и погулять негде! Ну, тогда валяй на улицу Плеханова. Знаешь? Остап решил поехать к своей невесте. -- А раньше как эта улица называлась? -- Не знаю. -- Куда ж ехать? И я не знаю. Тем не менее Остап велел ехать и искать. Часа полтора проколесили они по пустому ночному городу, опрашивая ночных сторожей и милиционеров. Один милиционер долго пыжился и наконец сообщил, что Плеханова не иначе как бывшая Губернаторская. -- Ну, Губернаторская! Губернаторскую я хорошо знаю. Двадцать пять лет вожу на Губернаторскую. -- Ну и езжай на Губернаторскую! Приехали на Губернаторскую, но она оказалась не Плеханова, а Карла Маркса. Озлобленный Остап возобновил поиски затерянной улицы имени Плеханова. И вот всю ночь безумец бедный, куда б стопы не обращал, -- не мог найти улицы имени Плеханова. Рассвет бледно осветил лицо богатого страдальца, так и не сумевшего развлечься в советском городе. -- Вези в "Сорбонну"! -- крикнул он. -- Тоже извозчик! Плеханова не знаешь!.. Чертог вдовы Грицацуевой сиял. Во главе свадебного стола сидел марьяжный король -- сын турецко-подданного. Он был элегантен и пьян. Гости шумели. Молодая была уже не молода. Ей было не меньше 35 лет. Природа одарила ее щедро. Тут было все: арбузные груди, краткий, но выразительный нос, расписные щеки, мощный затылок и необозримые зады. Нового мужа она обожала и очень боялась. Поэтому звала его не по имени и даже не по отчеству, которого она так и не узнала, а по фамилии -- товарищ Бендер. Ипполит Матвеевич снова сидел на заветном стуле. В продолжении всего свадебного ужина он подпрыгивал на стуле, чтобы почувствовать твердое. Иногда это ему удавалось. Тогда все присутствующие нравились ему, и он неистово начинал кричать "горько". Остап все время произносил речи, спичи и тосты. Пили за народное просвещение и ирригацию Узбекистана. После этого гости стали расходиться. Ипполит Матвеевич задержался в передней и шепнул Бендеру: -- Так вы не тяните. Они там. -- Вы, стяжатель, -- ответил пьяный Остап, -- ждите меня в гостинице. Никуда не уходите. Я могу прийти каждую минуту. Уплатите в гостинице по счету. Чтоб все было готово. Адье, фельдмаршал. Пожелайте мне спокойной ночи. Ипполит Матвеевич пожелал и отправился в "Сорбонну" волноваться. В пять часов утра явился Остап со стулом. Ипполита Матвеевича проняло. Остап поставил стул посредине комнаты и сел на него. -- Как это вам удалось? -- выговорил наконец Воробьянинов. -- Очень просто, по-семейному. Вдовица спит и видит сон. Жаль было будить. "На заре ты ее не буди". Увы! Пришлось оставить любимой записку: "Выезжаю с докладом в Новохоперск. К обеду не жди. Твой Суслик". А стул я захватил в столовой. Трамвая в эти утренние часы нет -- отдыхал по пути. Ипполит Матвеевич с урчанием кинулся к стулу. -- Тихо, -- сказал Остап, -- нужно действовать без шуму. Он вынул из глубоких карманов плоскогубцы, и работа закипела. -- Вы дверь заперли? -- спросил Остап. Отталкивая нетерпеливого Воробьянинова, Остап аккуратно вскрыл стул, стараясь не повредить английского ситца в цветочках. -- Такого ситца теперь нет, надо его сохранить. Товарный голод, ничего не поделаешь. Все это довело Ипполита Матвеевича до крайнего раздражения. -- Готово, -- сказал Остап тихо. Он приподнял покровы и обеими руками стал шарить между пружинами. На лбу у него обозначилась венозная ижица. -- Ну? -- повторял Ипполит Матвеевич на разные лады. -- Ну? Ну? -- Ну и ну, -- отвечал Остап раздраженно, -- один шанс против одиннадцати. И этот шанс... Он хорошенько порылся в стуле и закончил: -- И этот шанс пока не наш. Он поднялся во весь рост и принялся чистить коленки. Ипполит Матвеевич кинулся к стулу. Во втором бриллиантов не было. У Ипполита Матвеевича обвисли руки. Но Остап был по-прежнему бодр. -- Теперь наши шансы увеличились. Он походил по комнате. -- Ничего. Этот стул обошелся вдове больше, чем нам. Остап вынул из бокового кармана золотую брошь со стекляшками, дутый золотой браслет, полдюжины золоченых ложечек и чайное ситечко. Ипполит Матвеевич в горе даже не сообразил, что стал соучастником обыкновенной кражи. -- Пошлая вещь, -- заметил Остап, -- но согласитесь, что я не мог покинуть любимую женщину, не оставив о ней никакого воспоминания. Однако времени терять не следует. Это еще только начало. Конец в Москве. А государственный музей мебели -- это вам не вдова -- там потруднее будет! Компаньоны запихнули обломки стула под кровать и, подсчитав деньги (их, вместе с пожертвованиями в пользу детей, оказалось 610 рублей), -- выехали на вокзал к московскому поезду. Ехать пришлось через весь город на извозчике. На Кооперативной они увидели Полесова, бежавшего по тротуару, как пугливая антилопа. За ним гнался дворник дома No 5 по Перелешинскому переулку. Заворачивая за угол, концессионеры успели заметить, что дворник настиг Виктора Михайловича и принялся его дубасить. Полесов кричал "Караул!" и "Хам!". Возле самого вокзала, на Гусище, пришлось переждать похоронную процессию. На грузовой платформе, содрогаясь, ехал гроб, за которым следовал совершенно обессиленный Варфоломеич. Каверзная бабушка умерла как раз в тот год, когда он перестал делать страховые взносы. До отхода поезда сидели в уборной, опасаясь встречи с любимой женщиной. Поезд уносил друзей в шумный центр. Друзья приникли к окну. Вагоны проносились над Гусищем. Внезапно Остап заревел и схватил Воробьянинова за бицепс. -- Смотрите, смотрите! -- крикнул он. -- Скорее! Альхен, с-сукин сын!.. Ипполит Матвеевич посмотрел вниз. Под насыпью дюжий усатый молодец тащил тачку, груженную рыжей фисгармонией и пятью оконными рамами. Тачку подталкивал стыдливого вида гражданин в мышиной толстовочке. Солнце пробилось сквозь тучи. Сияли кресты церквей. Остап, хохоча, высунулся из окна и гаркнул: -- Пашка! На толкучку едешь? Паша Эмильевич поднял голову, но увидел только буфера последнего вагона и еще сильнее заработал ногами. -- Видели? -- радостно спросил Остап. -- Красота! Вот работают люди! Остап похлопал загрустившего Воробьянинова по спине. -- Ничего, папаша! Не унывайте! Заседание продолжается! Завтра вечером мы в Москве!
Часть вторая -- В Москве
Глава девятая
Глава XVII. Среди океана стульев
Статистика знает все. Точно учтено количество пахотной земли в СССР с подразделением на чернозем, суглинок и лёсс. Все граждане обоего пола записаны в аккуратные толстые книги, так хорошо известные Ипполиту Матвеевичу Воробьянинову, -- книги загсов. Известно, сколько какой пищи съедает в год средний гражданин республики. Известно, сколько этот средний гражданин выпивает в среднем водки с примерным указанием потребляемой закуски. Известно, сколько в стране охотников, балерин, револьверных станков, собак всех пород, велосипедов, памятников, девушек, маяков и швейных машинок. Как много жизни, полной пыла, страстей и мысли, глядит на нас со статистических таблиц! Кто он, розовощекий индивид, сидящий с салфеткой на груди за столиком и с аппетитом уничтожающий дымящуюся снедь? Вокруг него лежат стада миниатюрных быков. Жирные свиньи сбились в угол таблицы. В специальном статистическом бассейне плещутся бесчисленные осетры, налимы и рыба чехонь. На плечах, руках и голове индивида сидят куры. В перистых облаках летают домашние гуси, утки и индейки. Под столом сидят два кролика. На горизонте возвышаются пирамиды и вавилоны из печеного хлеба. Небольшая крепость из варенья омывается молочной рекой. Огурец, величиною в пизанскую башню, стоит на горизонте. За крепостными валами из соли и перцу пополуротно маршируют вина, водки и наливки. В арьергарде жалкой кучкой плетутся безалкогольные напитки -- нестроевые нарзаны, лимонады и сифоны в проволочных сетках. Кто же этот розовощекий индивид -- обжора, пьянчуга и сластун? Гаргантюа, король дипсодов? Силач Фосс? Легендарный солдат Яшка Красная Рубашка? Лукулл?.. Это не Лукулл. Это -- Иван Иванович Сидоров, или Сидор Сидорович Иванов, -- средний гражданин, съедающий в среднем за свою жизнь всю изображенную на таблице снедь. Это -- нормальный потребитель калорий и витаминов -- тихий сорокалетний холостяк, служащий в госмагазине галантереи и трикотажа. От статистики не скроешься никуда. Она имеет точные сведения не только о количестве зубных врачей, колбасных шприцев, дворников, кинорежиссеров, проституток, соломенных крыш, вдов, извозчиков и колоколов, -- но знает даже, сколько в стране статистиков. И одного она не знает. Не знает и не может узнать. Она не знает, сколько в СССР стульев. Стульев очень много. Последняя статистическая перепись определила численность населения союзных республик в 143 миллиона человек. Если отбросить 90 миллионов крестьян, предпочитающих стульям лавки, полати, завалинки, а на Востоке -- истертые ковры и паласы, -- то все же останется 53 миллиона человек, в домашнем обиходе которых стулья являются предметами первой необходимости. Если же принять во внимание возможные просчеты в исчислениях и привычку некоторых граждан Союза сидеть между двух стульев, то, сократив на всякий случай общее число вдвое, найдем, что стульев в стране должно быть не менее 26 1/2 миллионов. Для верности откажемся еще от 6 1/2 миллионов. Оставшиеся двадцать миллионов будут числом минимальным. Среди этого океана стульев, сделанных из ореха, дуба, ясеня, палисандра, красного дерева и карельской березы, среди стульев еловых и сосновых -- герои романа должны найти ореховый гамбсовский стул с гнутыми ножками, таящий в своем, обитом английским ситцем, брюхе сокровища мадам Петуховой. Герои романа в одних носках лежали на верхних полках и еще спали, когда поезд осторожно перешел Оку и, усилив ход, стал приближаться к Москве. Неяркое московское небо было обложено по краям лепными облаками. Трамваи визжали на поворотах так естественно, что казалось, будто визжит не вагон, а сам кондуктор, приплюснутый совработниками к табличке "Курить и плевать воспрещается". Курить и плевать воспрещалось, но толкать кондуктора в живот, дышать ему в ухо и придираться к нему без всякого повода, очевидно, не воспрещалось. И этим спешили воспользоваться все. Был критический час. Земные и неземные создания спешили на службу. Мелкая птичья шушера, покрытая первой майской пылью, буянила на деревьях. У Дома Народов трамваи высаживали граждан и облегченно уносились дальше. С трех сторон к Дому Народов подходили служащие и исчезали в трех подъездах. Дом стоял большим белым пятиэтажным квадратом, прорезанным тысячью окон. По этажам и коридорам топали ноги секретарей, машинисток, управделов, экспедиторов с нагрузкой, репортеров, курьерш и поэтов. Весь служебный люд неторопливо принимался вершить обычные и нужные дела, за исключением поэтов, которые разносили стихи по редакциям ведомственных журналов. Дом Народов был богат учреждениями и служащими. Учреждений было больше, чем в уездном городе домов. На втором этаже версту коридора занимала редакция и контора большой ежедневной газеты "Станок". Окна редакции выходили на внутренний двор, где по кругу спортивной площадки носился стриженый физкультурник в голубых трусиках и мягких туфлях, тренируясь в беге. Еще не загоревшие белые ноги его мелькали между деревьями. В редакционных комнатах происходили короткие стычки между сотрудниками. Выясняли очередность ухода в отпуск. С криками: "Бархатный сезон" -- все поголовно сотрудники выражали желание взять отпуск исключительно в августе. Когда председатель месткома был доведен претензиями до изнурения, репортер Персицкий с сожалением оторвался от телефона, по которому узнавал о достижениях акционерного общества "Меринос", и заявил: -- А я не поеду в августе. Запишите меня на июнь. В августе малярия. -- Ну вот и хорошо, -- сказал председатель. Но тут все сотрудники тоже перенесли свои симпатии на июнь. Председатель в раздражении бросил список и ушел. К Дому Народов подъехал на извозчике модный писатель Агафон Шахов. Стенной спиртовой термометр показывал 18 градусов тепла, на Шахове было мохнатое демисезонное пальто, белое кашне, каракулевая шапка с проседью и большие полуглубокие калоши -- Агафон Шахов заботливо оберегал свое здоровье. Лучшим украшением лица Агафона Шахова была котлетообразная бородка. Полные щеки цвета лососиного мяса были прекрасны. Глаза смотрели почти мудро. Писателю было под сорок. Писать и печататься он начал с 15 лет, но только в позапрошлом году к нему пришла большая слава. Это началось тогда, когда Агафон Шахов стал писать романы с психологией и выносить на суд читателя разнообразные проблемы. Перед читателями, а главным образом, читательницами замелькали проблемы в красивых переплетах, с посвящениями на особой странице: "Советской молодежи", "Вузовцам московским посвящаю", "Молодым девушкам". Проблемы были такие: пол и брак, брак и любовь, любовь и пол, пол и ревность, ревность и любовь, брак и ревность. Спрыснутые небольшой дозой советской идеологии, романы получили обширный сбыт. С тех пор Шахов стал часто говорить, что его любят студенты. Однако вечно питаться браком и ревностью оказалось затруднительным. Критика зашипела и стала обращать внимание писателя на узость его тем. Шахов испугался. И погрузился в газеты. В страхе он сел было за роман, трактующий о снижении накладных расходов, и даже написал восемьдесят страниц в три дня. Но в развернувшуюся любовную передрягу ответственного работника с тремя дамочками не смог вставить ни одного слова о снижении накладных расходов. Пришлось бросить. Однако восьмидесяти страниц было жалко, и Шахов быстро перешел на проблему растрат. Ответственный работник был обращен в кассира, а дамочки оставлены. Над характером кассира Шахов потрудился и наградил его страстями римского императора Нерона. Роман был написан в две недели и через полтора месяца увидел свет. Слезши с извозчика у Дома Народов, Шахов любовно ощупал в кармане новенькую книжку и пошел в подъезд. По дороге писатель все время посматривал на задники своих калош -- не стерлись ли. Он подошел к клетке лифта и стал ждать. Подняться ему нужно было только на второй этаж, но он берег здоровье, да и лифт в Доме Народов полагался бесплатно. Шахов вошел в отдел быта редакции "Станка", в котором часто печатался, и, ни с кем не поздоровавшись, спросил: -- Платят у вас сегодня? Ну и хорошо. А что, "милостивый государь" еще не растратился? "Милостивым государем" в редакции и конторе звали кассира Асокина. С него Шахов писал своего героя, и вся редакция, включая самого кассира, знала это. Сотрудники отрицательно замотали головами. Шахов пошел в кассу получать деньги за рассказ. -- Здравствуй, "милостивый государь", -- сказал писатель, -- ты, я слышал, деньги даешь сегодня. -- Даю, Агафон Васильевич. Кассир просунул в окошечко ведомость и химический карандаш. -- Вы, я слышал, произведение новое написали? Ребята рассказывали. -- Написал. -- Меня, говорят, описали? -- Ты там самый главный. Кассир обрадовался. -- Так вы хоть дайте почитать, раз все равно описали. Шахов достал свежую книжку и тем же карандашом, которым он расписывался в ведомости, надписал на титульном листе: "Тов. Асокину, дружески. Агафон Шахов". -- На, читай. Тираж десять тысяч. Вся Россия тебя знать будет. Кассир благоговейно принял книгу и положил ее в несгораемый шкаф на пачки червонцев.
Глава XVIII. Общежитие имени монаха Бертольда Шварца
Ипполит Матвеевич и Остап, напирая друг на друга, стояли у открытого окна жесткого вагона и внимательно смотрели на коров, медленно сходивших с насыпи, на хвою, на дощатые дачные платформы. Все дорожные анекдоты были уже рассказаны. "Старгородская правда" от вторника прочитана до объявлений и покрыта масляными пятнами. Все цыплята, яйца и маслины были съедены. Оставался самый томительный участок пути -- последний час перед Москвой. -- Быково! -- сказал Остап, оглянувшись на рванувшуюся назад станцию. -- Сейчас пойдут дачи. Из реденьких лесочков и рощ подскакивали к насыпи веселенькие дачки. Были среди них целые деревянные дворцы, блещущие стеклом своих веранд и свежевыкрашенными железными крышами. Были и простые деревянные срубы с крохотными квадратными оконцами -- настоящие капканы для дачников. Налетела Удельная, потом Малаховка, сгинуло куда-то Красково. -- Смотрите, Воробьянинов! -- закричал Остап. -- Видите -- двухэтажная дача. Это дача Медикосантруда. -- Вижу. Хорошая дача. -- Я жил в ней прошлый сезон. -- Вы разве медик? -- рассеянно спросил Воробьянинов. -- Я буду медиком. Ипполит Матвеевич удовлетворился этим странным объяснением. Он волновался. В то время как пассажиры с видом знатоков рассматривали горизонт и, перевирая сохранившиеся в памяти воспоминания о битве при Калке, рассказывали друг другу прошлое и настоящее Москвы, Ипполит Матвеевич упорно старался представить себе Государственный музей мебели. Музей представлялся ему в виде многоверстного коридора, по стенам которого шпалерами стояли стулья. Воробьянинов видел себя быстро идущим между стульями. -- Как еще будет с музеем мебели, неизвестно. Обойдется? -- Вам, предводитель, пора уже лечиться электричеством. Не устраивайте преждевременной истерики. Если вы уже не можете не переживать, то переживайте молча. Не найдя поддержки, Ипполит Матвеевич принялся переживать молча. Поезд прыгал на стрелках. Глядя на поезд, семафоры разевали рты. Пути учащались. Чувствовалось приближение огромного железнодорожного узла. Трава исчезла -- ее заменил шлак. Свистали маневровые паровозы. Стрелочники трубили в рога. Внезапно грохот усилился. Поезд вкатился в коридор между порожними составами и, щелкая, как турникет, стал пересчитывать вагоны: -- Белый изотермический, Ташкентская, срочный возврат, годен для рыбы и мяса, оборудован крючьями. -- Темный дуб, палубная обшивка, мягкие рессоры, спальный вагон прямого сообщения. -- Дюжина товарных Рязано-Уральской дороги. Измараны меловыми знаками. -- Срочный возврат в Баку, нефтяные цистерны. -- Пролетарии всех стран, соединяйтесь. Вагон-клуб Дорпрофсожа М.-Казанской дороги. -- Раз, два, три... Восемь... Десять... Платформы, груженные лесом. И вдруг, в стороне, забытый ветеран -- обтрепанный вагон-микст с надписью: "Деникинский фронт". Пути вздваивались. Поезд выскочил из коридора. Ударило солнце. Низко, по самой земле, разбегались стрелочные фонари, похожие на топорики. Валил дым. Паровоз, отдуваясь, выпустил белоснежные бакенбарды. На поворотном кругу стоял крик. Деповцы загоняли паровоз в стойло. От резкого торможения хрустнули поездные суставы. Все завизжало, и Ипполиту Матвеевичу показалось, что он попал в царство зубной боли. Поезд причалил к асфальтовому перрону. Это была Москва. Это был Рязанский вокзал -- самый свежий и новый из всех московских вокзалов. Ни на одном из восьми остальных московских вокзалов нет таких обширных и высоких зал, как на Рязанском. Весь Ярославский вокзал, с его псевдорусскими гребешками и геральдическими курочками, легко может поместиться в его большом зале для ожидания. Московские вокзалы -- ворота города. Ежедневно эти ворота впускают и выпускают тридцать тысяч пассажиров. Через Александровский вокзал входит в Москву иностранец на каучуковых подошвах, в костюме для гольфа -- шаровары и толстые шерстяные чулки наружу. С Курского попадает в Москву кавказец в коричневой бараньей шапке с вентиляционными дырочками и рослый волгарь в пеньковой бороде. С Октябрьского выскакивает полуответственный работник с портфелем из дивной свиной кожи. Он приехал из Ленинграда по делам увязки, согласования и конкретного охвата. Представители Киева и Одессы проникают в столицу через Брянский вокзал. Уже на станции Тихонова Пустынь киевляне начинают презрительно улыбаться. Им великолепно известно, что Крещатик -- наилучшая улица на земле. Одесситы тащат с собой тяжелые корзины и плоские коробки с копченой скумбрией. Им тоже известна лучшая улица на земле. Но это не Крещатик -- это улица Лассаля, бывшая Дерибасовская. Из Саратова, Аткарска, Тамбова, Ртищева и Козлова в Москву приезжают с Павелецкого вокзала. Самое незначительное число людей прибывает в Москву через Савеловский вокзал. Это -- башмачники из Талдома, жители города Дмитрова, рабочие Яхромской мануфактуры или унылый дачник, живущий зимою и летом на станции Хлебниково. Ехать здесь в Москву недолго. Самое большое расстояние по этой линии -- сто тридцать верст. Но с Ярославского вокзала попадают в столицу люди, приехавшие из Владивостока, Хабаровска и Читы -- из городов дальних и больших. Самые диковинные пассажиры -- на Рязанском вокзале. Это узбеки в белых кисейных чалмах и цветочных халатах, краснобородые таджики, туркмены, хивинцы и бухарцы, над республиками которых сияет вечное солнце. Концессионеры с трудом пробились к выходу и очутились на Каланчевской площади. Справа от них были геральдические курочки Ярославского вокзала. Прямо против них -- тускло поблескивал Октябрьский вокзал, выкрашенный масляной краской в два цвета. Часы на нем показывали пять минут одиннадцатого. На часах Ярославского вокзала было ровно десять. А посмотрев на темно-синий, украшенный знаками зодиака, циферблат Рязанского вокзала, путешественники заметили, что часы показывали без пяти десять. -- Очень удобно для свиданий! -- сказал Остап. -- Всегда есть десять минут форы. -- Мы куда теперь? В гостиницу? -- спросил Воробьянинов, сходя с вокзальной паперти и трусливо озираясь. -- Здесь в гостиницах, -- сообщил Остап, -- живут только граждане, приезжающие по командировкам, а мы, дорогой товарищ, частники. Мы не любим накладных расходов. Остап подошел к извозчику, молча уселся и широким жестом пригласил Ипполита Матвеевича. -- На Сивцев Вражек! -- сказал он. -- Восемь гривен. Извозчик обомлел. Завязался нудный спор, в котором часто упоминались цены на овес и ключ от квартиры, где деньги лежат. Наконец извозчик издал губами звук поцелуя, проехали под мостом, и перед путниками развернулась величественная панорама столичного города. Подле реставрированных тщанием Главнауки Красных ворот расположились заляпанные известкой маляры со своими саженными кистями, плотники с пилами, штукатуры и каменщики. Они плотно облепили угол Садово-Спасской. -- Запасный дворец, -- заметил Ипполит Матвеевич, глядя на длинное белое с зеленым здание по Новой Басманной. -- Работал я и в этом дворце, -- сказал Остап, -- он, кстати, не дворец, а НКПС. Там служащие, вероятно, до сих пор носят эмалевые нагрудные знаки, которые я изобрел и распространял. А вот и Мясницкая. Замечательная улица. Здесь можно подохнуть с голоду. Не будете же вы есть на первое шарикоподшипники, а на второе мельничные жернова. Тут ничем другим не торгуют. -- Тут и раньше так было. Хорошо помню. Я заказывал на Мясницкой громоотвод для своего старгородского дома. Когда проезжали Лубянскую площадь, Ипполит Матвеевич забеспокоился. -- Куда мы, однако, едем? -- спросил он. -- К хорошим людям, -- ответил Остап, -- в Москве их масса. И все мои знакомые. -- И мы у них остановимся? -- Это общежитие. Если не у одного, то у другого место всегда найдется. В сквере против Большого театра уже торчала пальмочка, объявляя всем гражданам, что лето уже наступило и что желающие дышать свежим воздухом должны немедленно уехать не менее чем за две тысячи верст. В академических театрах была еще зима. Зимний сезон был в разгаре. На афишных тумбах были налеплены афиши о первом представлении оперы "Любовь к трем апельсинам", о последнем концерте перед отъездом за границу знаменитого тенора Дмитрия Смирнова и о всемирно известном капитане с его шестьюдесятью крокодилами в первом Госцирке. В Охотном ряду было смятение. Врассыпную, с лотками на головах, бежали, как гуси, беспатентные лоточники. За ними лениво трусил милиционер. Беспризорные сидели возле асфальтового чана и с наслаждением вдыхали запах кипящей смолы. На углу Охотного и Тверской беготня экипажей, как механических, так и приводимых в движение конной тягой, была особенно бурной. Дворники поливали мостовые и тротуары из тонких, как краковская колбаса, шлангов. Со стороны Моховой выехал ломовик, груженный фанерными ящиками с папиросами "Наша марка". -- Уважаемый! -- крикнул он дворнику. -- Искупай лошадь! Дворник любезно согласился и перевел струю на рыжего битюга. Битюг нехотя остановился и, плотно упершись передними ногами, позволил себя купать. Из рыжего он превратился в черного и сделался похожим на памятник некой лошади. Движение конных и механических экипажей остановилось. Купающийся битюг стоял на самом неудобном месте. По всей Тверской, Охотному ряду, Моховой и даже Театральной площади машины переменяли скорость и останавливались. Место происшествия со всех сторон окружали очереди автобусов. Шоферы дышали горячим бензином и гневом. Зеркальные дверцы их кабинок распахивались, и оттуда несся крик. -- Чего стал? -- кричали с четырех сторон. -- Дай лошадь искупать! -- огрызался возчик. -- Да проезжай ты, говорят тебе, ворона! Собралась большущая толпа. -- Что случилось? Образовалась такая большая пробка, что движение застопорилось даже на Лубянской площади. Дворник давно уже перестал поливать лошадь, и освежившийся битюг успел обсохнуть и покрыться пылью; но пробка все увеличивалась. Выбраться из всей этой каши возчик не мог, и битюг все еще стоял поперек улицы. Посреди содома находились концессионеры. Остап, стоя в пролетке, как брандмейстер, мчащийся на пожар, отпускал сардонические замечания и нетерпеливо ерзал ногами. Через полчаса движение было урегулировано, и путники через Воздвиженку выехали на Арбатскую площадь, проехали по Пречистенскому бульвару и, свернув направо, очутились на Сивцевом Вражке. -- Направо, к подъезду, -- сказал Остап. -- Вылезайте, Конрад Карлович, приехали! -- Что это за дом? -- спросил Ипполит Матвеевич. Остап посмотрел на розовый домик с мезонином и ответил: -- Общежитие студентов-химиков, имени монаха Бертольда Шварца. -- Неужели монаха? -- Ну, пошутил, пошутил. Имени товарища Семашко. Как и полагается рядовому студенческому общежитию в Москве, общежитие студентов-химиков давно уже было заселено людьми, имеющими к химии довольно отдаленное отношение. Студенты расползлись. Часть из них окончила курс и разъехалась по назначениям, часть была исключена за академическую неуспешность, и именно эта часть, год из году возрастая, образовала в розовом домике нечто среднее между жилтовариществом и феодальным поселком. Тщетно пытались ряды новых студентов ворваться в общежитие. Бывшие химики были необыкновенно изобретательны и отражали все атаки. На домик махнули рукой. Он стал считаться диким и исчез со всех планов МУНИ. Его как будто бы и не было. А между тем он был, и в нем жили люди. -- Где же мы здесь будем жить? -- с беспокойством спросил Ипполит Матвеевич, когда концессионеры, поднявшись по лестнице во второй этаж, свернули в совершенно темный коридор. -- В мезонине. Свет и воздух, -- ответил Остап. Внезапно в темноте, у самого локтя Ипполита Матвеевича, кто-то шумно засопел. Ипполит Матвеевич отшатнулся. -- Не пугайтесь, -- заметил Остап, -- это не в коридоре. Это за стеной. Фанера, как известно из физики, лучший проводник звука... Осторожнее... Держитесь за меня... Тут где-то должен быть несгораемый шкаф. Крик, который сейчас же издал Воробьянинов, ударившись грудью об острый железный угол, показал, что шкаф действительно где-то тут. -- Что, больно? -- осведомился Остап. -- Это еще ничего. Это физические мучения. Зато сколько здесь было моральных мучений -- жутко вспомнить. Тут вот рядом стоял скелет студентаИванопуло. Он купил его на Сухаревке, а держать в комнате боялся. Так что посетители сперва ударялись о кассу, а потом на них падал скелет. Беременные женщины были очень недовольны... По лестнице, шедшей винтом, компаньоны поднялись в мезонин. Большая комната мезонина была разрезана фанерными перегородками на длинные ломти, в два аршина ширины каждый. Комнаты были похожи на ученические пеналы, с тем только отличием, что, кроме карандашей и ручек, здесь были люди и примусы. -- Ты дома, Коля? -- тихо спросил Остап, остановившись у центральной двери. В ответ на это во всех пяти пеналах завозились и загалдели. -- Дома, -- ответили за дверью. -- Опять к этому дураку гости спозаранку пришли! -- зашептал женский голос из крайнего пенала слева. -- Да дайте же человеку поспать! -- буркнул пенал No 2. В третьем пенале радостно зашептали: -- К Кольке из милиции пришли. За вчерашнее стекло. В пятом пенале молчали. Там ржал примус и целовались. Остап толкнул ногою дверь. Все фанерное сооружение затряслось, и концессионеры проникли в Колькино ущелье. Картина, представившаяся взору Остапа, при внешней своей невинности, была ужасна. В комнате из мебели был только матрац в красную полоску, лежавший на двух кирпичах. Но не это обеспокоило Остапа. Колькина мебель была ему известна давно. Не удивил его и сам Колька, сидящий на матраце с ногами. Но рядом с Колькой сидело такое небесное создание, что Остап сразу омрачился. Такие создания никогда не бывают деловыми знакомыми -- для этого у них слишком голубые глаза и чистая шея. Это любовницы или еще хуже -- это жены, и жены любимые. И действительно, Коля называл создание Лизой, говорил ей "ты" и показывал ей рожки. Ипполит Матвеевич снял свою касторовую шляпу. Остап вызвал Колю в коридор. Там они долго шептались. -- Прекрасное утро, сударыня, -- сказал Ипполит Матвеевич, чувствуя себя очень стесненно. Голубоглазая сударыня засмеялась и без всякой видимой связи с замечанием Ипполита Матвеевича заговорила о том, какие дураки живут в соседнем пенале. -- Они нарочно заводят примус, чтобы не было слышно, как они целуются. Но, вы поймите, это же глупо. Мы все слышим. Вот они действительно ничего уже не слышат из-за своего примуса. Хотите, я вам сейчас покажу? Слушайте. И создание, постигшее все тайны примуса, громко сказало: -- Зверевы дураки! За стеной слышалось адское пение примуса и звуки поцелуев. -- Видите?.. Они ничего не слышат... Зверевы дураки, болваны и психопаты. Видите? -- Да, -- сказал Ипполит Матвеевич. -- А мы примуса не держим. Зачем? Мы ходим обедать в вегетарианскую столовую, хотя я против вегетарианской столовой. Но когда мы с Колей женились, он мечтал о том, как мы вместе будем ходить в вегетарианку. Ну, вот мы и ходим. А я очень люблю мясо. А там котлеты из лапши. Только вы, пожалуйста, ничего не говорите Коле... В это время вернулся Коля с Остапом. -- Ну что ж, раз у тебя решительно нельзя остановиться, мы пойдем к Пантелею. -- Верно, ребята, -- закричал Коля, -- идите к Иванопуло. Это свой парень. -- Приходите к нам в гости, -- сказала Колина жена, -- мы с мужем будем очень рады. -- Опять в гости зовут! -- возмутились в крайнем пенале слева. -- Мало им гостей! -- А вы дураки, болваны и психопаты, не ваше дело! -- сказала Колина жена нормальным голосом. -- Ты слышишь, Иван Андреич, -- заволновались в крайнем пенале, -- твою жену оскорбляют, а ты молчишь. Подали свой голос невидимые комментаторы из других пеналов. Словесная перепалка разрасталась. Компаньоны ушли вниз к Иванопуло. Студента не было дома. Ипполит Матвеевич зажег спичку. На дверях висела записка: "Буду не раньше 9 ч. Пантелей". -- Не беда, -- сказал Остап, -- я знаю, где ключ. Он пошарил под несгораемой кассой, достал ключ и открыл дверь. Комната студента Иванопуло была точно такого же размера, как и Колина, но зато угловая. Одна стена ее была каменная, чем студент очень гордился. Ипполит Матвеевич с огорчением заметил, что у студента не было даже матраца. -- Отлично устроимся, -- сказал Остап, -- приличная кубатура для Москвы. Если мы уляжемся все втроем на пол, то даже останется немного места. А Пантелей -- сукин сын! Куда он девал матрац, интересно знать? Окно выходило в переулок. Под окном ходил милиционер. Напротив, в домике, построенном на манер готической башни, помещалось посольство крохотной державы. За железной решеткой играли в теннис. Летал белый мячик. Слышались короткие возгласы. -- Аут, -- сказал Остап, -- класс игры невысокий. Однако давайте отдыхать. Концессионеры разостлали по полу газеты. Ипполит Матвеевич вынул подушку-думку, которую возил с собой, и они улеглись. Не успели они как следует улечься на телеграммах и хронике театральной жизни, как в соседней комнате послышался шум раскрываемого окна, и сосед Пантелея вызывающе крикнул теннисистам: -- Да здравствует Советская республика! Долой хи-щни-ков им-пе-риа-лиз-ма! Крики эти повторялись минут десять. Остап удивился и поднялся с полу. -- Что это за коллекционер хищников? Высунувшись за подоконник, он посмотрел вправо и увидел у соседнего окна двух молодых людей. Он сразу заметил, что молодые люди кричат о хищниках только тогда, когда мимо их окна проходит милиционер с поста у посольства. Он озабоченно поглядывал то на молодых людей, то за решетку, где играли в теннис. Положение его было тяжелым. Крики о хищниках все продолжались, и он не знал, что предпринять. С одной стороны, эти возгласы были вполне естественны и не заключали в себе ничего непристойного. А с другой стороны, хищники в белых штанах, игравшие за решеткой в теннис, могли принять это на свой счет и обидеться. Не будучи в состоянии разобраться в создавшейся конъюнктуре, милиционер умоляюще смотрел на молодых людей и кончил тем, что накинулся на обоз и велел ему заворачивать. Дипломатическое затруднение закончилось тем, что к молодым людям пришли гости, и они занялись громогласным решением шахматной задачи. Остап снова повалился на телеграммы и заснул. Ипполит Матвеевич спал уже давно.
Глава десятая
Глава XIX. Уважайте матрацы, граждане
-- Лиза, пойдем обедать? -- Мне не хочется. Я вчера уже обедала. -- Я тебя не понимаю. -- Не пойду я есть фальшивого зайца. -- Ну, и глупо. -- Я не могу питаться вегетарианскими сосисками. -- Ну, сегодня будешь есть шарлотку. -- Мне что-то не хочется. -- Идем. Аппетит приходит во время еды. -- Приходит или проходит? -- Приходит. -- Нет, проходит. -- Что это все значит? -- Говори тише. Все слышно. И молодые супруги перешли на драматический шепот. Через две минуты Коля понял в первый раз за три месяца супружеской жизни, что любимая женщина любит морковные, картофельные и гороховые сосиски гораздо меньше, чем он. -- Значит, ты предпочитаешь собачину диетическому питанию? -- закричал Коля, в горячности не учтя подслушивающих соседей. -- Да говори тише! -- громко закричала Лиза. -- И потом, ты ко мне плохо относишься. Да, я люблю мясо. Иногда. Что ж тут дурного? Коля изумленно замолчал. Этот поворот был для него неожиданным. Мясо пробило бы в Колином бюджете огромную, незаполнимую брешь. Прогуливаясь вдоль матраца, на котором, свернувшись в узелок, сидела раскрасневшаяся Лиза, молодой супруг производил отчаянные вычисления. Копирование на кальку в чертежном бюро "Техносила" давало Коле Калачеву даже в самые удачные месяцы никак не больше сорока рублей. За квартиру Коля не платил. В диком поселке не было управдома, и квартирная плата была там понятием абстрактным. Десять рублей уходило на обучение Лизы кройке и шитью на курсах с правами строительного техникума. Обед на двоих (одно первое -- борщ монастырский и одно второе -- фальшивый заяц или настоящая лапша), съедаемый честно пополам в вегетарианской столовой "Не укради", -- вырывал из бюджета пятнадцать рублей в месяц. Остальные деньги расплывались неизвестно куда. Это больше всего смущало Колю. "Куда идут деньги?" -- задумывался он, вытягивая рейсфедером на небесного цвета кальке длинную и тонкую линию. При таких условиях перейти на мясоедение значило -- гибель. Поэтому Коля пылко заговорил: -- Подумай только, пожирать трупы убитых животных! Людоедство под маской культуры! Все болезни происходят от мяса. -- Конечно, -- с застенчивой иронией сказала Лиза, -- например, ангина. -- Да, да, и ангина! А что ты думаешь? Организм, ослабленный вечным потреблением мяса, не в силах сопротивляться инфекции. -- Как это глупо. -- Не это глупо. Глуп тот, кто стремится набить свой желудок, не заботясь о количестве витаминов. -- Ты хочешь сказать, что я дура? -- Это глупо. -- Глупая дура? -- Оставь, пожалуйста. Что это такое, в самом деле? Коля вдруг замолчал. Все больше и больше заслоняя фон из пресных и вялых лапшевников, каши и картофельной чепухи, перед Колиным внутренним оком предстала обширная свиная котлета. Она, как видно, только что соскочила со сковороды. Она еще шипела, булькала и выпускала пряный дым. Кость из котлеты торчала, как дуэльный пистолет. -- Ведь ты пойми! -- закричал Коля. -- Какая-нибудь свиная котлета отнимает у человека неделю жизни! -- Пусть отнимает, -- сказала Лиза, -- фальшивый заяц отнимает полгода. Вчера, когда мы съели морковное жаркое, я почувствовала, что умираю. Только я не хотела тебе говорить. -- Почему же ты не хотела говорить? -- У меня не было сил. Я боялась заплакать. -- А теперь ты не боишься? -- Теперь мне уже все равно. Лиза всплакнула. -- Лев Толстой, -- сказал Коля дрожащим голосом, -- тоже не ел мяса. -- Да-а, -- ответила Лиза, икая от слез, -- граф ел спаржу. -- Спаржа -- не мясо. -- А когда он писал "Войну и мир", он ел мясо! Ел, ел, ел! И когда "Анну Каренину" писал -- лопал! лопал! лопал! -- Да замолчи!.. -- Лопал! Лопал! Лопал! -- А когда "Крейцерову сонату" писал -- тогда тоже лопал? -- ядовито спросил Коля. -- "Крейцерова соната" маленькая. Попробовал бы он написать "Войну и мир", сидя на вегетарианских сосисках? -- Что ты, наконец, прицепилась ко мне со своим Толстым? -- Я к тебе прицепилась с Толстым? Я? Я к вам прицепилась с Толстым? Коля тоже перешел "на вы". В пеналах громко ликовали. Лиза поспешно с затылка на лоб натягивала голубую вязаную шапочку. -- Куды ты идешь? -- Оставь меня в покое. Иду по делу. И Лиза убежала. "Куда она могла пойти?" -- подумал Коля. Он прислушался. -- Много воли вашей сестре дано при советской власти, -- сказали в крайнем слева пенале. -- Утопится! -- решили в третьем пенале. Пятый пенал развел примус и занялся обыденными поцелуями. Лиза взволнованно бежала по улицам. Был тот час воскресного дня, когда счастливцы везут по Арбату со Смоленского рынка матрацы и комодики. Молодожены и советские середняки -- главные покупатели пружинных матрацев. Они везут их стоймя и обнимают обеими руками. Да как им не обнимать голубую, в лоснящихсямордастых цветочках, основу своего счастья. Граждане! Уважайте пружинный матрац в голубых цветочках! Это -- семейный очаг, альфа и омега меблировки, общее и целое домашнего уюта, любовная база, отец примуса! Как сладко спать под демократический звон его пружин! Какие сладкие сны видит человек, засыпающий на его голубой дерюге! Каким уважением пользуется каждый матрацевладелец! Человек, лишенный матраца, -- жалок. Он не существует. Он не платит налогов, не имеет жены, знакомые не занимают ему денег до среды, шоферы такси посылают ему вдогонку оскорбительные слова, девушки смеются над ним -- они не любят идеалистов. Человек, лишенный матраца, большей частью пишет стихи: Под мягкий звон часов Буре приятно отдыхать в качалке. Снежинки вьются на дворе, и, как мечты, летают галки. Пишет он эти стихи за высокой конторкой телеграфа, задерживая деловых матрацевладельцев, пришедших отправлять телеграммы. Матрац ломает жизнь человеческую. В его обивке и пружинах таится какая-то сила, притягательная и до сих пор не исследованная. На призывный звон его пружин стекаются люди и вещи. Приходит финагент и девушки. Они хотят дружить с матрацевладельцами. Финагент делает это в целях фискальных, преследующих государственную пользу, а девушки -- бескорыстно, повинуясь законам природы. Начинается цветение молодости. Финагент, собравши налог, как пчела собирает весеннюю взятку, с радостным гулом улетает в свой участковый улей. А отхлынувших девушек заменяет жена и примус "Ювель No 1". Матрац ненасытен. Он требует жертвоприношений. По ночам он издает звон падающего меча. Ему нужна этажерка. Ему нужен стол на глупых тумбах. Лязгая пружинами, он требует занавесей, портьер и кухонной посуды. Он толкает человека и говорит ему: -- Пойди и купи рубель и качалку! -- Мне стыдно за тебя, человек! У тебя до сих пор нет ковра! -- Работай! Я скоро принесу тебе детей! Тебе нужны деньги на пеленки и колясочку! Матрац все помнит и все делает по-своему. Даже поэт не может избежать общей участи. Вот он везет с Сухаревского рынка матрац, с ужасом прижимаясь к его мягкому брюху. -- Я сломлю твое упорство, поэт! -- говорит матрац. -- Тебе уже не надо будет бегать на телеграф писать стихи. Да и вообще, стоит ли их писать? Служи! И сальдо будет всегда в твою пользу. Подумай о жене и детях. -- У меня нет жены, -- кричит поэт, отшатываясь от пружинного учителя. -- Она будет. И я не поручусь, что это будет самая красивая девушка на земле. Я не знаю даже, будет ли она добра. Приготовься ко всему. У тебя родятся дети. -- Я не люблю детей! -- Ты полюбишь их! -- Вы пугаете меня, гражданин матрац! -- Молчи, дурак! Ты не знаешь всего! Ты еще возьмешь в Мосдреве кредит на мебель. -- Я убью тебя, матрац! -- Щенок. Если ты осмелишься это сделать, соседи донесут на тебя в домоуправление. Так каждое воскресенье, под радостный звон матрацев, циркулируют по Москве счастливцы. Но не этим одним, конечно, замечательно московское воскресенье. Воскресенье -- музейный день. Есть в Москве особая категория людей. Она ничего не понимает в живописи, не интересуется архитектурой и безразлична к памятникам старины. Эта категория посещает музеи исключительно потому, что они расположены в прекрасных зданиях. Эти люди бродят по ослепительным залам, завистливо рассматривают расписные потолки, трогают руками то, что трогать воспрещено, и беспрерывно бормочут: -- Эх! Люди жили! Им не важно, что стены расписаны французом Пюви де Шаванном. Им важно узнать, сколько это стоило бывшему владельцу особняка. Они поднимаются по лестнице с мраморными изваяниями на площадках и представляют себе, сколько лакеев стояло здесь, сколько жалованья и чаевых получал каждый лакей. На камине стоит фарфор, но они, не обращая на него внимания, решают, что камин штука не выгодная -- слишком много уходит дров. В обшитой дубовой панелью столовой они не рассматривают замечательную резьбу. Их мучит одна мысль: что ел здесь бывший хозяин-купец и сколько бы это стоило при теперешней дороговизне? В любом музее можно найти таких людей. В то время как экскурсии бодро маршируют от одного шедевра к другому, такой человек стоит посреди зала и, не глядя ни на что, мычит, тоскуя: -- Эх! Люди жили! Лиза бежала по улице, проглатывая слезы. Мысли подгоняли ее. Она думала о своей счастливой и бедной жизни. "Вот если бы был еще стол и два стула, было бы совсем хорошо. И примус в конце концов нужно завести. Нужно как-то устроиться". Она пошла медленнее, потому что внезапно вспомнила о ссоре с Колей. Кроме того, ей очень хотелось есть. Ненависть к мужу разгорелась в ней внезапно. -- Это просто безобразие! -- сказала она вслух. Есть захотелось еще сильней. -- Хорошо же, хорошо. Я сама знаю, что мне делать. И Лиза, краснея, купила у торговки бутерброд с вареной колбасой. Как она ни была голодна -- есть на улице показалось неудобным. Как-никак, а она все-таки была матрацевладелицей и тонко разбиралась в жизни. Она оглянулась и вошла в подъезд большого особняка. Там, испытывая большое наслаждение, принялась за бутерброд. Вареная собачина была обольстительна. Большая экскурсия вошла в подъезд. Проходя мимо стоявшей у стены Лизы, экскурсанты посматривали на нее. "Пусть видят!" -- решила озлобленная Лиза.
Глава XX. Музей мебели
Она вытерла платочком рот и смахнула с кофточки крошки. Ей стало веселее. Она стояла перед вывеской: "Музей мебельного мастерства". Возвращаться домой было неудобно. Идти было не к кому. В карманчике лежали двадцать копеек. И Лиза решила начать самостоятельную жизнь с посещения "Музея мебельного мастерства". Проверив наличность, Лиза пошла в вестибюль. В вестибюле Лиза сразу наткнулась на человека в подержанной бороде, который, упершись тягостным взглядом в малахитовую колонну, цедил сквозь усы: -- Богато жили люди! Лиза с уважением посмотрела на колонну и прошла наверх. В маленьких квадратных комнатах, с такими низкими потолками, что каждый входящий туда человек казался гигантом, -- Лиза бродила минут десять. Это были комнаты, обставленные павловским ампиром, императорским красным деревом и карельской березой -- мебелью строгой, чудесной и воинственной. Два квадратных шкафа, стеклянные дверцы которых были крест-накрест пересечены копьями, стояли против письменного стола. Стол был безбрежен. Сесть за него было все равно что сесть за Театральную площадь, причем Большой театр с колоннадой и четверкой бронзовых коняг, волокущих Апполона на премьеру "Красного мака", показался бы на столе чернильным прибором. Так, по крайней мере, чудилось Лизе, воспитываемой на морковке, как некий кролик. По углам стояли кресла с высокими спинками, верхушки которых были загнуты на манер бараньих рогов. Солнце лежало на персиковой обивке кресел. В такое кресло хотелось сейчас же сесть, но сидеть на нем воспрещалось. Лиза мысленно сопоставила, как выглядело бы кресло бесценного павловского ампира рядом с ее матрацем в красную полоску. Выходило -- ничего себе. Лиза прочла на стене табличку с научным и идеологическим обоснованием павловского ампира и, огорчась тому, что у нее с Колей нет комнаты в этом дворце, вышла в неожиданный коридор. По левую руку от самого пола шли низенькие полукруглые окна. Сквозь них, под ногами, Лиза увидела огромный белый двухсветный зал с колоннами. В зале тоже стояла мебель и блуждали посетители. Лиза остановилась. Никогда еще она не видела зала у себя под ногами. Дивясь и млея, она долго смотрела вниз. Вдруг она заметила, что там быстро, от кресел к бюро, переходят ее сегодняшние знакомые -- товарищ Бендер и его спутник, бритоголовый представительный старик. -- Вот хорошо, -- сказала Лиза, -- будет не так скучно. Она очень обрадовалась, побежала вниз и сразу же заблудилась. Она попала в красную гостиную, в которой стояло предметов сорок. Это была ореховая мебель на гнутых ножках. Из гостиной не было выхода. Пришлось бежать назад, через круглую комнату с верхним светом, меблированную, казалось, только цветочными подушками. Она бежала мимо парчовых кресел итальянского Возрождения, мимо голландских шкафов, мимо большой готической кровати с балдахином на черных витых колоннах. Человек в этой постели казался бы не больше ореха. Зал был где-то под ногами, может быть, справа, но попасть в него было невозможно. Наконец Лиза услышала гул экскурсантов, невнимательно слушавших руководителя, обличавшего империалистические замыслы Екатерины II в связи с любовью покойной императрицы к мебели стиля Луи-Сез. Это и был большой двухсветный зал с колоннами. Лиза прошла в противоположный его конец, где знакомый ей товарищ Бендер жарко беседовал со своим бритоголовым спутником. Подходя, Лиза услышала звучный голос: -- Мебель в стиле шик-модерн. Но это, кажется, не то, что нам нужно. -- Да, но здесь, очевидно, есть еще и другие залы. Нам нужно систематически все осмотреть. -- Здравствуйте, -- сказала Лиза. Оба повернулись и сразу сморщились. -- Здравствуйте, товарищ Бендер. Хорошо, что я вас нашла. А то одной очень скучно. Давайте смотреть все вместе. Концессионеры переглянулись. Ипполит Матвеевич приосанился, хотя ему было неприятно, что Лиза может их задержать в важном деле поисков бриллиантовой мебели. -- Мы типичные провинциалы, -- сказал Бендер нетерпеливо, -- но как попали сюда вы, москвичка? -- Совершенно случайно. Я поссорилась с Колей. -- Вот как? -- заметил Ипполит Матвеевич. -- Ну, покинем этот зал, -- сказал Остап. -- А я его еще не смотрела. Он такой красивенький. -- Начинается! -- шепнул Остап на ухо Ипполиту Матвеевичу. И, обращаясь к Лизе, добавил: -- Смотреть здесь совершенно нечего. Упадочный стиль. Эпоха Керенского. -- Тут где-то, мне говорили, есть мебель мастера Гамбса, -- сообщил Ипполит Матвеевич, -- туда, пожалуй, отправимся. Лиза согласилась и, взяв Воробьянинова об руку (он казался ей удивительно милым представителем науки), направилась к выходу. Несмотря на всю серьезность положения и наступивший решительный момент в поисках сокровищ, Бендер, идя позади парочки, игриво смеялся. Его смешил предводитель команчей в роли кавалера. Лиза сильно стесняла концессионеров. В то время как они одним взглядом определяли, что в комнате нужной мебели нет, и невольно влеклись в следующую, -- Лиза подолгу застревала в каждом отделе. Она прочитывала вслух все печатные научно-идеологические критики на мебель, отпускала острые замечания насчет посетителей и подолгу застревала у каждого экспоната. Невольно и совершенно незаметно для себя она приспосабливала виденную мебель к своей комнате и потребностям. Готическая кровать ей совсем не понравилась. Кровать была слишком велика. Если бы даже Коле удалось чудом получить комнату в три квадратных сажени, то и тогда средневековое ложе не поместилось бы в комнате. Однако Лиза долго обхаживала кровать, обмеривая шажками ее подлинную площадь. Лизе было очень весело. Она не замечала кислых физиономий своих спутников, рыцарские характеры которых не позволяли им сломя голову броситься в комнату мастера Гамбса. -- Потерпим, -- шепнул Остап, -- мебель не уйдет, а вы, предводитель, не жмите девочку. Я ревную. Ипполит самодовольно улыбнулся. Залы тянулись медленно. Им не было конца. Мебель александровской эпохи была представлена многочисленными комплектами. Сравнительно небольшие ее размеры привели Лизу в восторг. -- Смотрите, смотрите! -- доверчиво кричала Лиза, хватая Воробьянинова за рукав. -- Видите это бюро? Оно чудно подошло бы для нашей комнаты. Правда? -- Прелестная мебель! -- гневно сказал Остап. -- Упадочная только. Мебель не произвела на Ипполита Матвеевича должного впечатления. Между тем она была прекрасна. Совершенство ее форм поражало глаз. Лиза мечтательно сказала: -- На этом кресле, может быть, сидел Пушкин. -- Кто вы говорите, Пушкин? -- спросил Остап. -- Сейчас я узнаю. Остап стал на колени и заглянул под сиденье. -- На нем сидел О'Генри, в бытность его в американской тюрьме Синг-Синг. Вы удовлетворены? А теперь мы смело можем перейти в другую комнату. Стада диванов, секретеров, горок, шкафов, все стили, все времена, все эпохи были осмотрены концессионерами, а залы, большие и маленькие, все еще тянулись. -- А здесь я уже была, -- сказала Лиза, входя в красную гостиную, -- здесь, я думаю, останавливаться не стоит. К ее удивлению, равнодушные к мебели спутники не только не рвались вперед, а замерли у дверей, как часовые. -- Что ж вы стали? Пойдем. Я уже устала! -- Подождите, -- сказал Ипполит Матвеевич, освобождаясь от ее руки, -- одну минуточку. Большая комната была перегружена мебелью. Гамбсовские стулья расположились вдоль стены и вокруг стола. Диван в углу тоже окружали стулья. Их гнутые ножки и удобные спинки были захватывающе знакомы Ипполиту Матвеевичу. Остап испытующе смотрел на него. Ипполит Матвеевич стал красным. -- Вы устали, барышня, -- сказал он Лизе, -- присядьте-ка сюда и отдохните, а мы с ним походим немного. Это, кажется, интересный зал. Лизу усадили. Концессионеры отошли к окну. -- Она? -- спросил Остап. -- Как будто она. Только не та обивка. -- Великолепно, обивку могли переменить. -- Нужно более тщательно осмотреть. -- Все стулья тут? -- Сейчас я посчитаю. Подождите, подождите... Воробьянинов стал переводить глаза со стула на стул. -- Позвольте, -- сказал он наконец, -- двадцать стульев. Этого не может быть. Их ведь должно быть всего десять. -- А вы присмотритесь хорошо. Может быть, это не те. Они стали ходить между стульями. -- Ну? -- торопил Остап. -- Спинка как будто не такая, как у моих. -- Значит, не те? -- Не те. -- Мура. Напрасно я с вами связался, кажется. Ипполит Матвеевич был совершенно подавлен. -- Ладно, -- сказал Остап, -- заседание продолжается. Стул -- не иголка. Найдется. Дайте ордера сюда. Придется вступить в неприятный контакт с администрацией музея. Садитесь рядом с девочкой и сидите. Я сейчас приду. -- Что вы такой грустный? -- говорила Лиза. -- Вы устали? Ипполит Матвеевич отделывался молчанием. -- У вас голова болит? -- Да, немножко. Заботы, знаете ли. Отсутствие женской ласки сказывается на жизненном укладе. Лиза сперва удивилась, а потом, посмотрев на своего бритоголового собеседника, и на самом деле его пожалела. Глаза у Воробьянинова были страдальческие. Пенсне не скрывало резко обозначавшихся мешочков. Быстрый переход от спокойной жизни делопроизводителя уездного загса к неудобному и хлопотливому быту охотника за бриллиантами и авантюриста даром не дался. Ипполит Матвеевич сильно похудел, и у него стала побаливать печень. Под суровым надзором Бендера Ипполит Матвеевич терял свою физиономию и быстро растворялся в могучем интеллекте сына турецко-подданного. Теперь, когда он на минуту остался вдвоем с очаровательной гражданкой Калачевой, ему захотелось рассказать ей обо всех горестях и волнениях, но он не посмел этого сделать. -- Да, -- сказал он, нежно глядя на собеседницу. -- Такие дела. Как же вы поживаете, Елизавета... -- Петровна. А вас как зовут? Обменялись именами-отчествами. "Сказка любви дорогой", -- подумал Ипполит Матвеевич, вглядываясь в простенькое лицо Лизы. Так страстно, так неотвратимо захотелось старому предводителю женской ласки, отсутствие которой тяжело сказывается на жизненном укладе, что он немедленно взял Лизину лапку в свои морщинистые руки и горячо заговорил об Эйфелевой башне. Ему захотелось быть богатым, расточительным и неотразимым. Ему хотелось увлекать и под шум оркестров пить некие редереры с красоткой из дамского оркестра в отдельном кабинете. О чем было говорить с этой девочкой, которая, безусловно, ничего не знает ни о редерерах, ни о дамских оркестрах и которая по своей природе даже не может постичь всей прелести этого жанра. А быть увлекательным так хотелось! И Ипполит Матвеевич обольщал Лизу повестью о постройке Эйфелевой башни. -- Вы научный работник? -- спросила Лиза. -- Да. Некоторым образом, -- ответил Ипполит Матвеевич, чувствуя, что со времени знакомства с Бендером он приобрел несвойственное ему раньше нахальство. -- А сколько вам лет, простите за нескромность? -- К науке, которую я в настоящий момент представляю, это не имеет отношения. Этим быстрым и метким ответом Лиза была покорена. -- Но все-таки? Тридцать? Сорок? -- Почти. Тридцать восемь. -- Ого! Вы выглядите значительно моложе. Ипполит Матвеевич почувствовал себя счастливым. -- Когда вы доставите мне счастье увидеться с вами снова? -- спросил Ипполит Матвеевич в нос. -- А вам разве интересно со мной разговаривать? Я же глупенькая. -- Вы? -- страстно сказал Ипполит Матвеевич. -- Если б у меня было две жизни, я обе отдал бы вам. Лизе стало очень стыдно. Она заерзала в кресле и затосковала. -- Куда это товарищ Бендер запропастился? -- сказала она тоненьким голосом. -- Так когда же? -- спросил Воробьянинов нетерпеливо. -- Когда и где мы увидимся? -- Ну, я не знаю. Когда хотите. -- Сегодня можно? -- Сегодня? -- Умоляю вас. -- Ну, хорошо. Пусть сегодня. Заходите к нам. -- Нет, давайте встретимся на воздухе. Теперь такие погоды замечательные. Знаете стихи: "Это май-баловник, это май-чародей веет свежим своим опахалом". -- Это Жарова стихи? -- М-м... Кажется. Так сегодня? Где же? -- Какой вы странный. Где хотите. Хотите у несгораемого шкафа? Знаете? -- Знаю. В коридоре. В котором часу? -- У нас нет часов. Когда стемнеет. Едва Ипполит Матвеевич успел поцеловать Лизе руку, что он сделал весьма торжественно, как вернулся Остап. Остап был очень деловит. -- Простите, мадемуазель, -- сказал он быстро, -- но мы с приятелем не сможем вас проводить. Открылось небольшое, но очень важное дельце. Нам надо срочно отправиться в одно место. У Ипполита Матвеевича захватило дыханье. -- До свиданья, Елизавета Петровна, -- сказал он поспешно, -- простите, простите, простите, но мы страшно спешим. И компаньоны убежали, оставив удивленную Лизу в комнате, обильно обставленной гамбсовской мебелью. -- Если бы не я, -- сказал Остап, когда они спускались по лестнице, -- ни черта бы не вышло. Молитесь за меня. Молитесь, молитесь, не бойтесь, голова не отвалится. Слушайте. Ваша мебель музейного значения не имеет. Ей место не в музее, а в казарме штрафного батальона. Вы удовлетворены этой ситуацией? -- Что за издевательство! -- воскликнул Воробьянинов, начавший было освобождаться из-под ига могучего интеллекта сына турецко-подданного. -- Молчание, -- холодно сказал Остап, -- вы не знаете, что происходит. Если мы сейчас не захватим нашу мебель -- кончено. Никогда нам ее не видать. Только что я имел в конторе тяжелый разговорчик с заведующим этой исторической свалкой. -- Ну и что же? -- закричал Ипполит Матвеевич. -- Что же сказал вам заведующий? -- Сказал все, что надо. Не волнуйтесь. "Скажите, -- спросил я его, -- чем объяснить, что направленная вам по ордеру мебель из Старгорода не имеется в наличности?" Спросил я это, конечно, любезно, в товарищеском порядке. "Какая это мебель? -- спрашивает он. -- У меня в музее таких фактов не наблюдается". Я ему сразу ордера под нос подсунул. Он полез в книги. Искал полчаса и наконец возвращается. Ну, как вы себе представляете? Где эта мебель? -- Пропала? -- пискнул Воробьянинов. -- Представьте себе, нет. Представьте себе, что в таком кавардаке она уцелела. Как я вам уже говорил, музейной ценности она не имеет. Ее свалили в склад и только вчера, заметьте себе, вчера, через семь лет (она лежала на складе семь лет! ), она была отправлена в аукцион на продажу. Аукцион Главнауки. И если ее не купили вчера или сегодня утром -- она наша! Вы удовлетворены? -- Скорее! -- закричал Ипполит Матвеевич. -- Извозчик! -- завопил Остап. Они сели, не торгуясь. -- Молитесь на меня, молитесь! Не бойтесь, гофмаршал! Вино, женщины и карты нам обеспечены. Тогда рассчитаемся и за голубой жилет. В Пассаж на Петровке, где помещался аукционный зал, концессионеры вбежали бодрые, как жеребцы. В первой же комнате аукциона они увидел то, что так долго искали. Все десять стульев Ипполита Матвеевича стояли вдоль стенки на своих гнутых ножках. Даже обивка на них не потемнела, не выгорела, не попортилась. Стулья были свежие и чистые, как будто бы только что вышли из-под надзора рачительной Клавдии Ивановны. -- Они? -- спросил Остап. -- Боже, Боже, -- твердил Ипполит Матвеевич, -- они, они. Они самые. На этот раз сомнений никаких. -- На всякий случай проверим, -- сказал Остап, стараясь быть спокойным. Он подошел к продавцу. -- Скажите, эти стулья, кажется, из мебельного музея? -- Эти? Эти -- да. -- А они продаются? -- Продаются. -- Какая цена? -- Цены еще нет. Они у нас идут с аукциона. -- Ага. Сегодня? -- Нет. Сегодня торг уже кончился. Завтра с пяти часов. -- А сейчас они не продаются? -- Нет. Завтра с пяти часов. Так, сразу же, уйти от стульев было невозможно. -- Разрешите, -- пролепетал Ипполит Матвеевич, -- осмотреть. Можно? Концессионеры долго рассматривали стулья, садились на них, смотрели для приличия и другие вещи. Воробьянинов сопел и все время подталкивал Остапа локтем. -- Молитесь на меня! -- шептал Остап. -- Молитесь, предводитель! Ипполит Матвеевич был готов не только молиться на Остапа, но даже целовать подметки его малиновых штиблет. -- Завтра, -- говорил он, -- завтра, завтра, завтра. Ему хотелось петь.


Комментарии