6 страница1 июня 2017, 03:15

Часть 6



    В начале осени Вощев почувствовал долготу времени и сидел в
жилище, окруженный темнотой усталых вечеров.
    Другие люди тоже либо лежали, либо сидели  --  общая  лампа
освещала  их  лица, и все они молчали. Товарищ Пашкин бдительно
снабдил жилище землекопов радиорупором, чтобы во  время  отдыха
каждый мог приобретать смысл классовой жизни из трубы.
    --  Товарищи,  мы  должны  мобилизовать  крапиву  на  фронт
социалистического строительства! Крапива есть не что иное,  как
предмет нужды заграницы...
    -- Товарищи, мы должны,-- ежеминутно произносила требование
труба,--  обрезать хвосты и гривы у лошадей! Каждые восемьдесят
тысяч лошадей дадут нам тридцать тракторов!..
    Сафронов слушал и торжествовал, жалея лишь, что он не может
говорить обратно в трубу, дабы там слышно было об  его  чувстве
активности,  готовности  на стрижку лошадей и о счастье. Жачеву
же, и наравне с ним Вощеву, становилось беспричинно  стыдно  от
долгих  речей по радио; им ничего не казалось против говорящего
и наставляющего, а только  все  более  ощущался  личный  позор.
Иногда  Жачев не мог стерпеть своего угнетенного отчаяния души,
и он кричал среди шума сознания, льющегося из рупора:
    -- Остановите этот звук! Дайте мне ответить на него!..
    Сафронов сейчас же выступал вперед своей изящной походкой.
    -- Вам, товарищ Жачев, я полагаю,  уже  достаточно  бросать
свои   выраженья   и   пора  всецело  подчиниться  производству
руководства.
    -- Оставь, Сафронов, в покое человека,--  говорил  Вощев,--
нам и так скучно жить.
    Но социалист Сафронов боялся забыть про обязанность радости
и отвечал всем и навсегда верховным голосом могущества:
    --   У   кого  в  штанах  лежит  билет  партии,  тому  надо
беспрерывно  заботиться,  чтоб  в  теле  был  энтузиазм  труда.
Вызываю  вас,  товарищ  Вощев,  соревноваться на высшее счастье
настроенья!
    Труба радио все время работала, как вьюга, а затем еще  раз
провозгласила,  что  каждый  трудящийся должен помочь скоплению
снега на коллективных полях, и здесь  радио  смолкло;  наверно,
лопнула  сила  науки, дотоле равнодушно мчавшая по природе всем
необходимые слова.
    Сафронов,  заметив  пассивное  молчание,  стал  действовать
вместо радио:
    -- Поставим вопрос: откуда взялся русский народ? И ответим:
из буржуазной  мелочи!  Он  бы  и еще откуда-нибудь родился, да
больше места не было А  потому  мы  должны  бросить  каждого  в
рассол  социализма,  чтоб  с  него  слезла  шкура капитализма и
сердце обратило внимание на жар жизни вокруг  костра  классовой
борьбы и произошел бы энтузиазм!
    Не  имея  исхода  для силы своего ума, Сафронов пускал ее в
слова и долго их говорил. Опершись головами на руки,  иные  его
слушали,  чтобы  наполнять этими звуками пустую тоску в голове,
иные же однообразно горевали, не слыша  слов  и  живя  в  своей
личной  тишине.  Прушевский  сидел  на  самом  пороге  барака и
смотрел в поздний вечер мира. Он видел темные деревья и  слышал
иногда  дальнюю  музыку, волнующую воздух. Прушевский ничему не
возражал своим чувством.  Ему  казалась  жизнь  хорошей,  когда
счастье  недостижимо  и  о  нем  лишь  шелестят  деревья и поет
духовая музыка в профсоюзном саду.
    Вскоре вся артель, смирившись общим утомлением, уснула, как
жила: в дневных рубашках и верхних штанах, чтобы  не  трудиться
над расстегиванием пуговиц, а хранить силы для производства.
    Один Сафронов остался без сна. Он глядел на лежащих людей и
с горечью высказывался:
    --  Эх ты, масса, масса. Трудно организовать из тебя скелет
коммунизма! И что тебе надо? Стерве такой?  Ты  весь  авангард,
гадина, замучила!
    И  четко сознавая бедную отсталость масс, Сафронов прильнул
к какому-то уставшему и забылся в глуши сна.
    А утром он,  не  вставая  с  ложа,  приветствовал  девочку,
пришедшую  с  Чиклиным,  как  элемент  будущего  и  затем снова
задремал.
    Девочка осторожно села на скамью, разглядела среди  стенных
лозунгов карту СССР и спросила у Чиклина про черты меридианов:
    -- Дядя, что это такое -- загородки от буржуев?
    --  Загородки,  дочка,  чтоб  они  к  нам  не перелезали,--
объяснил Чиклин, желая дать ей революционный ум.
    -- А моя мама через загородку не перелезала,  а  все  равно
умерла!
    --  Ну  так  что  ж,-- сказал Чиклин.-- Буржуйки все теперь
умирают.
    -- Пускай умирают,-- произнесла девочка.-- Ведь все равно я
ее помню и во сне буду видеть. Только живота ее нету, мне спать
не на чем головой.
    -- Ничего, ты будешь спать на моем животе,-- обещал Чиклин.
    -- А что лучше -- ледокол "Красин" или Кремль?
    -- Я этого, маленькая, не знаю: я  же  --  ничто!--  сказал
Чиклин  и  подумал о своей голове, которая одна во всем теле не
могла чувствовать; а если бы могла, то он весь свет объяснил бы
ребенку, чтоб он умел безопасно жить.
    Девочка обошла новое место своей жизни  и  пересчитала  все
предметы  и  всех  людей, желая сразу же распределить, кого она
любит и кого не любит, с кем водится и с кем нет;  после  этого
дела она уже привыкла к деревянному сараю и захотела есть.
    -- Кушать дайте! Эй, Юлия, угроблю!
    Чиклин  поднес  ей  кашу  и  накрыл  детское  брюшко чистым
полотенцем.
    -- Что ж кашу холодную даешь, эх ты, Юлия!
    -- Какая я тебе Юлия?
    -- А когда мою маму Юлией  звали,  когда  она  еще  глазами
смотрела  и  дышала все время, то женилась на Мартыныче, потому
что он был пролетарский, а Мартыныч как приходит, так и говорит
маме: "Эй, Юлия, угроблю!" А мама молчит  и  все  равно  с  ним
водится.
    Прушевский слушал и наблюдал девочку; он давно уже не спал,
встревоженный  явившимся  ребенком  и вместе с тем опечаленный,
что этому существу, наполненному, точно морозом, свежей жизнью,
надлежит мучиться сложнее и дольше его.
    -- Я нашел твою  девушку,--  сказал  Чиклин  Прушевскому.--
Пойдем смотреть ее, она еще цела.
    Прушевский  встал и пошел, потому что ему было все равно --
лежать или двигаться вперед.
    На дворе кафельного завода старик доделал  свои  лапти,  но
боялся идти по свету в такой обуже.
    --  Вы  не  знаете, товарищи, что, заарестуют меня в лаптях
иль не тронут?-- спросил старик.-- Нынче ведь каждый  последний
и  тот  в  кожаных  голенищах  ходит; бабы сроду в юбках наголо
ходили, а теперь  тоже  у  каждой  под  юбкой  цветочные  штаны
надеты, ишь ты, как ведь стало интересно!
    -- Кому ты нужен!-- сказал Чиклин.-- Шагай себе молча.
    --  Это  я и слова не скажу! Я вот чего боюсь: ага, скажут,
ты в лаптях идешь, значит -- бедняк! А ежели бедняк, то  почему
один  живешь  и  с другими бедными не скопляешься!.. Я вот чего
боюсь! А то бы я давно ушел.
    -- Подумай, старик,-- посоветовал Чиклин.
    -- Да думать-то уж нечем.
    -- Ты жил долго: можешь одной памятью работать.
    -- А я все уж позабыл, хоть сызнова живи.
    Спустившись  в  убежище  женщины,   Чиклин   наклонился   и
поцеловал ее вновь.
    -- Она уже мертвая!-- удивился Прушевский.
    --  Ну  и  что ж!-- сказал Чиклин.-- Каждый человек мертвым
бывает, если его замучивают. Она ведь тебе нужна не для  житья,
а для одного воспоминанья.
    Став  на колени, Прушевский коснулся мертвых огорченных губ
женщины и, почувствовав их, не узнал ни радости, ни нежности.
    -- Это не та, которую я видел в молодости,--  произнес  он.
И,  поднявшись  над погибшей, сказал еще:-- А может быть, и та,
после близких ощущений я всегда не  узнавал  своих  любимых,  а
вдалеке томился о них.
    Чиклин молчал. Он и в чужом и в мертвом человеке чувствовал
кое-что  остаточно  теплое и родственное, когда ему приходилось
целовать его или еще глубже как-либо приникать к нему.
    Прушевский не мог отойти от покойной. Легкая и горячая, она
некогда прошла мимо него -- он захотел тогда себе смерти, увидя
ее уходящей с  опущенными  глазами,  ее  колеблющееся  грустное
тело.  И  затем  слушал  ветер  в унылом мире и тосковал о ней.
Побоявшись однажды настигнуть эту женщину, это  счастье  в  его
юности,  он, может быть, оставил ее беззащитной на всю жизнь, и
она, уморившись мучиться, спряталась сюда, чтобы  погибнуть  от
голода  и печали. Она лежала сейчас навзничь -- так ее повернул
Чиклин для своего поцелуя,-- веревочка через темя и  подбородок
держала  ее  уста  сомкнутыми,  длинные,  обнаженные  ноги были
покрыты густым пухом, почти шерстью,  выросшей  от  болезней  и
бесприютности,   какая-то   древняя,  ожившая  сила  превращала
мертвую еще при ее жизни в обрастающее шкурой животное.
    -- Ну, достаточно,-- сказал Чиклин.-- Пусть хранят ее здесь
разные мертвые предметы. Мертвых ведь тоже много, как и  живых,
им не скучно меж собой.
    И  Чиклин  погладил  стенные  кирпичи,  поднял  неизвестную
устарелую  вещь,  положил  ее  рядом  со  скончавшейся,  и  оба
человека  вышли. Женщина осталась лежать в том вечном возрасте,
в котором умерла.
    Пройдя двор, Чиклин  возвратился  назад  и  завалил  дверь,
ведущую  к мертвой, битым кирпичом, старыми каменными глыбами и
прочим тяжелым веществом. Прушевский не помогал ему  и  спросил
потом:
    -- Зачем ты стараешься?
    -- Как зачем?-- удивился Чиклин.-- Мертвые тоже люди.
    -- Но ей ничего не нужно.
    --  Ей  нет, но она мне нужна. Пусть сэкономится что-нибудь
от человека -- мне так и чувствуется, когда я вижу горе мертвых
или их кости, зачем мне жить!
    Старик, делавший лапти, ушел со двора --  одни  опорки  как
память о скрывшемся навсегда валялись на его месте.
    Солнце  уже  высоко  взошло,  и  давно настал момент труда.
Поэтому  Чиклин  и  Прушевский  спешно  пошли  на  котлован  по
земляным,  немощеным  улицам,  осыпанным листьями, под которыми
были укрыты и согревались семена будущего лета.
    Вечером  того  же  дня  землекопы  не  пустили  в  действие
громкоговорящий  рупор,  а,  наевшись, сели глядеть на девочку,
срывая тем профсоюзную культработу по радио. Жачев еще  с  утра
решил,  что как только эта девочка и ей подобные дети мало-мало
возмужают, то он кончит всех больших жителей  своей  местности;
он  один  знал,  что  в  СССР  немало  населено сплошных врагов
социализма, эгоистов и ехидн будущего света, и втайне  утешался
тем,  что  убьет  когда-нибудь  вскоре  всю их массу, оставив в
живых лишь пролетарское младенчество и чистое сиротство.
    -- Ты кто ж такая будешь,  девочка?--  спросил  Сафронов.--
Чем у тебя папаша-мамаша занимались?
    -- Я никто,-- сказала девочка.
    --  Отчего  же ты никто? Какой-нибудь принцип женского рода
угодил тебе, что ты родилась при советской власти?
    -- А я сама не хотела рожаться, я боялась -- мать буржуйкой
будет.
    -- Так как же ты организовалась?
    Девочка в стеснении и в боязни  опустила  голову  и  начала
щипать  свою  рубашку;  она  ведь  знала,  что  присутствует  в
пролетариате, и сторожила сама себя, как давно и долго говорила
ей мать.
    -- А я знаю, кто главный.
    -- Кто же?-- прислушался Сафронов.
    -- Главный -- Ленин, а второй  --  Буденный.  Когда  их  не
было,  а  жили  одни  буржуи, то я и не рожалась, потому что не
хотела. А как стал Ленин, так и я стала!
    -- Ну, девка,-- смог проговорить  Сафронов.--  Сознательная
женщина -- твоя мать! И глубока наша советская власть, раз даже
дети, не помня матери, уже чуют товарища Ленина!
    Безвестный мужик с желтыми глазами скулил в углу барака про
одно  и  то  же  свое  горе,  только  не говорил, отчего оно, а
старался   побольше   всем   угождать.   Его   тоскливому   уму
представлялась  деревня  во ржи, и над нею носился ветер и тихо
крутил  деревянную  мельницу,  размалывающую  насущный,  мирный
хлеб. Он жил так в недавнее время, чувствуя сытость в желудке и
семейное  счастье  в  душе;  и  сколько  годов он ни смотрел из
деревни вдаль и в будущее,  он  видел  на  конце  равнины  лишь
слияние неба с землею, а над собою имел достаточный свет солнца
и звезд.
    Чтобы  не  думать  дальше,  мужик  ложился вниз и как можно
скорее плакал льющимися неотложными слезами.
    -- Будет тебе сокрушаться-то, мещанин!--  останавливал  его
Сафронов.--  Ведь здесь ребенок теперь живет, иль ты не знаешь,
что скорбь у нас должна быть аннулирована!
    -- Я, товарищ Сафронов, уж обсох,-- заявил издали  мужик.--
Это я по отсталости растрогался.
    Девочка  вышла  с  места  и  оперлась  головой о деревянную
стену. Ей  стало  скучно  по  матери,  ей  страшна  была  новая
одинокая  ночь,  и  еще  она думала, как грустно и долго лежать
матери в ожидании, когда будет старенькой и умрет ее девочка.
    -- Где живот-то?-- спросила она, обернувшись на глядящих на
нее.-- На чем же я спать буду?
    Чиклин сейчас же лег и приготовился.
    -- А кушать!--  сказала  девочка.--  Сидят  все,  как  Юлии
какие, а мне есть нечего!
    Жачев  подкатился  к  ней  на тележке и предложил фруктовой
пастилы, реквизированной еще с утра у заведующего продмагом.
    -- Ешь, бедная! Из тебя еще неизвестно что будет, а из  нас
-- уже известно.
    Девочка   съела   и  легла  лицом  на  живот  Чиклина.  Она
побледнела  от  усталости  и,  позабывшись,  обхватила  Чиклина
рукой, как привычную мать.
    Сафронов,  Вощев и все другие землекопы долго наблюдали сон
этого малого существа,  которое  будет  господствовать  над  их
могилами и жить на успокоенной земле, набитой их костьми.
    --   Товарищи!--   начал   определять   Сафронов   всеобщее
чувство.-- Перед нами лежит  без  сознанья  фактический  житель
социализма.  Из радио и прочего культурного материала мы слышим
лишь линию, а щупать нечего. А тут покоится вещество создания и
целевая установка партии -- маленький человек,  предназначенный
состоять  всемирным  элементом!  Ради  того  нам необходимо как
можно внезапней закончить котлован, чтобы скорей произошел  дом
и  детский  персонал  огражден был от ветра и простуды каменной
стеной!
    Вощев попробовал девочку за руку и рассмотрел ее всю, как в
детстве он глядел на ангела  на  церковной  стене;  это  слабое
тело,   покинутое   без   родства   среди   людей,  почувствует
когда-нибудь согревающий поток смысла жизни,  и  ум  ее  увидит
время, подобное первому исконному дню.
    И здесь решено было начать завтра рыть землю на час раньше,
дабы приблизить срок бутовой кладки и остального зодчества.
    --  Как  урод я только приветствую ваше мнение, а помочь не
могу,-- сказал Жачев.-- Вам ведь так и так все  равно  погибать
--  у  вас  же в сердце не лежит ничто, лучше любите что-нибудь
маленькое живое и отравливайте себя  трудом.  Существуйте  пока
что!
    Ввиду прохладного времени Жачев заставил мужика снять армяк
и одел  им  ребенка  на  ночь;  мужик  же  всю свою жизнь копил
капитализм -- ему, значит, было время греться.
    Дни своего отдыха Прушевский проводил  в  наблюдениях  либо
писал письма сестре. Момент, когда он наклеивал марку и опускал
письмо  в  ящик,  всегда  давал ему спокойное счастье, точно он
чувствовал чью-то нужду по  себе,  влекущую  его  оставаться  в
жизни и тщательно действовать для общей пользы.
    Сестра  ему  ничего  не  писала,  она  была  многодетная  и
изможденная и жила как в  беспамятстве.  Лишь  раз  в  год,  на
пасху,  она  присылала  брату  открытку, где сообщала: "Христос
воскресе, дорогой брат! Мы живем по-старому,  я  стряпаю,  дети
растут,  мужу  прибавили  на один разряд, теперь он приносит 48
рублей. Приезжай к нам гостить. Твоя сестра Аня".
    Прушевский  подолгу  носил  эту  открытку  в   кармане   и,
перечитывая ее, иногда плакал.
    В свои прогулки он уходил далеко, в одиночестве. Однажды он
остановился  на  холме,  в стороне от города и дороги. День был
мутный, неопределенный, будто время не продолжалось дальше -- в
такие  дни  дремлют  растения  и  животные,  а  люди   поминают
родителей.  Прушевский  тихо  глядел  на  всю туманную старость
природы и видел на конце ее белые спокойные здания,  светящиеся
больше,  чем  было  света  в  воздухе.  Он  не  знал имени тому
законченному строительству и назначению его,  хотя  можно  было
понять, что те дальние здания устроены не только для пользы, но
и  для  радости.  Прушевский  с  удивлением привыкшего к печали
человека наблюдал точную нежность и охлажденную, сомкнутую силу
отдаленных монументов. Он еще не видел такой веры и  свободы  в
сложенных  камнях  и  не знал самосветящегося закона для серого
цвета  своей  родины.  Как  остров,  стоял   среди   остального
новостроящегося  мира  этот белый сюжет сооружений и успокоенно
светился. Но не все было бело в тех зданиях --  в  иных  местах
они  имели  синий,  желтый  и  зеленый  цвета, что придавало им
нарочную  красоту   детского   изображения.   "Когда   же   это
выстроено?"--  с  огорчением сказал Прушевский. Ему уютней было
чувствовать скорбь на земной потухшей звезде; чужое  и  дальнее
счастье  возбуждало  в  нем  стыд  и тревогу -- он бы хотел, не
сознавая, чтобы вечно строящийся и недостроенный мир был  похож
на его разрушенную жизнь.
    Он  еще  раз  пристально  посмотрел  на тот новый город, не
желая ни забыть его, ни ошибиться, но здания стояли по-прежнему
ясными, точно вокруг  них  была  не  муть  родного  воздуха,  а
прохладная прозрачность.
    Возвращаясь  назад,  Прушевский  заметил  много  женщин  на
городских улицах. Женщины ходили  медленно,  несмотря  на  свою
молодость, они, наверно, гуляли и ожидали звездного вечера.
    На   рассвете   в   контору  пришел  Чиклин  с  неизвестным
человеком, одетым в одни штаны.
    -- Вот к тебе, Прушевский,--  сказал  Чиклин.--  Он  просит
отдать гробы ихней деревне.
    -- Какие гробы?
    Громадный,  опухший от ветра и горя голый человек сказал не
сразу свое  слово,  он  сначала  опустил  голову  и  напряженно
сообразил. Должно быть, он постоянно забывал помнить про самого
себя  и  про  свои  заботы:  то ли он утомился или же умирал по
мелким частям на ходу жизни.
    -- Гробы!-- сообщил он горячим, шерстяным голосом.--  Гробы
тесовые  мы  в  пещеру  сложили  впрок, а вы копаете всю балку.
Отдайте гробы!
    Чиклин сказал, что вчера вечером близ северного  пикета  на
самом  деле было отрыто сто пустых гробов; два из них он забрал
для девочки -- в одном  гробу  сделал  ей  постель  на  будущее
время,  когда она станет спать без его живота, а другой подарил
ей для игрушек и всякого детского  хозяйства:  пусть  она  тоже
имеет свой красный уголок.
    -- Отдайте мужику остальные гробы,-- ответил Прушевский.
    -- Все отдавай,-- сказал человек.-- Нам не хватает мертвого
инвентаря,   народ   свое   имущество  ждет.  Мы  те  гробы  по
самообложению заготовили, не отымай нажитого!
    -- Нет,-- произнес Чиклин.-- Два  гроба  ты  оставь  нашему
ребенку, они для вас все равно маломерные.
    Неизвестный   человек   постоял,   что-то   подумал   и  не
согласился:
    -- Нельзя! Куда ж мы своих ребят класть будем! Мы по  росту
готовили  гробы: на них метины есть -- кому куда влезать. У нас
каждый и живет оттого, что  гроб  свой  имеет:  он  нам  теперь
цельное хозяйство! Мы те гробы облеживали, как в пещеру зарыть.
    Давно  живущий  на котловане мужик с желтыми глазами вошел,
поспешая в контору.
    -- Елисей,-- сказал он полуголому.-- Я их тесемками в  один
обоз связал, пойдем волоком тащить, пока сушь стоит!
    --  Не  устерег  двух гробов,-- высказался Елисей.-- Во что
теперь сам ляжешь?
    -- А я, Елисей Саввич,  под  кленом  дубравным  у  себя  на
дворе, под могучее дерево лягу. Я уж там и ямку под корнем себе
уготовил,  умру  --  пойдет  моя  кровь соком по стволу, высоко
взойдет! Иль, скажешь, моя кровь жидка стала, дереву не вкусна?
    Полуголый  стоял  без  всякого  впечатления  и  ничего   не
ответил. Не замечая подорожных камней и остужающего ветра зари,
он  пошел  с  мужиком  брать  гробы. За ними отправился Чиклин,
наблюдая спину Елисея, покрытую целой  почвой  нечистот  и  уже
обрастающую  защитной шерстью. Елисей изредка останавливался на
месте и оглядывал пространство  сонными,  опустевшими  глазами,
будто  вспоминая  забытое  или  ища  укромной доли для угрюмого
покоя. Но  родина  ему  была  безвестной,  и  он  опускал  вниз
затихшие глаза.
    Гробы  стояли  длинной  чередой  на  сухой высоте над краем
котлована. Мужик, прибежавший прежде  в  барак,  был  рад,  что
гробы нашлись и что Елисей явился; он уже управился пробурить в
гробовых  изголовьях  и  подножьях  отверстия и связать гробы в
общую супрягу. Взявши конец веревки с переднего гроба на плечо,
Елисей уперся и поволок, как бурлак, эти  тесовые  предметы  по
сухому   морю  житейскому.  Чиклин  и  вся  артель  стояли  без
препятствий Елисею и смотрели на след, который межевали  пустые
гробы по земле.
    --  Дядя,  это  буржуи  были?--  заинтересовалась  девочка,
державшаяся за Чиклина.
    -- Нет, дочка,-- ответил Чиклин.-- Они живут  в  соломенных
избушках, сеют хлеб и едят с нами пополам.
    Девочка поглядела наверх, на все старые лица людей.
    --  А  зачем  им тогда гробы? Умирать должны одни буржуи, а
бедные нет!
    Землекопы  промолчали,  еще  не  сознавая   данных,   чтобы
говорить.
    --  И один был голый!-- произнесла девочка.-- Одежду всегда
отбирают, когда людей не жалко, чтоб  она  осталась.  Моя  мама
тоже голая лежит.
    --   Ты   права,  дочка,  на  все  сто  процентов,--  решил
Сафронов.-- Два кулака от нас сейчас удалились.
    -- Убей их пойди!-- сказала девочка.
    -- Не разрешается, дочка: две личности -- это не класс...
    -- Это один да еще один,-- сочла девочка.
    -- А в целости их было мало,-- пожалел Сафронов.--  Мы  же,
согласно пленума, обязаны их ликвидировать не меньше как класс,
чтобы весь пролетариат и батрачье сословие осиротели от врагов!
    -- А с кем останетесь?
    --  С  задачами,  с  твердой линией дальнейших мероприятий,
понимаешь что?
    -- Да,-- ответила девочка.-- Это значит плохих  людей  всех
убивать, а то хороших очень мало.
    -- Ты вполне классовое поколение,-- обрадовался Сафронов,--
ты с четкостью сознаешь все отношения, хотя сама еще малолеток.
Это монархизму  люди  без  разбору требовались для войны, а нам
только один класс дорог, да мы и класс свой будем скоро чистить
от несознательного элемента.
    -- От сволочи,-- с легкостью  догадалась  девочка.--  Тогда
будут  только  самые-самые  главные  люди!  Моя  мама себя тоже
сволочью называла, что жила, а теперь умерла и  хорошая  стала,
правда ведь?
    -- Правда,-- сказал Чиклин.
    Девочка,  вспомнив,  что  мать ее находится одна в темноте,
молча отошла, ни с кем не считаясь, и села играть в  песок.  Но
она  не  играла,  а  только трогала кое-что равнодушной рукой и
думала.
    Землекопы приблизились к ней и, пригнувшись, спросили:
    -- Ты что?
    -- Так,-- сказала девочка, не обращая внимания.-- Мне у вас
стало скучно, вы меня не любите, как ночью заснете, так  я  вас
изобью.
    Мастеровые  с  гордостью поглядели друг на друга, и каждому
из них захотелось взять ребенка на руки и помять  его  в  своих
объятиях,  чтобы  почувствовать то теплое место, откуда исходит
этот разум и прелесть малой жизни.
    Один  Вощев  стоял  слабым  и   безрадостным,   механически
наблюдая  даль; он по-прежнему не знал, есть ли что особенное в
общем существовании,  ему  никто  не  мог  прочесть  на  память
всемирного  устава,  события  же  на  поверхности  земли его не
прельщали. Отдалившись несколько, Вощев тихим шагом  скрылся  в
поле и там прилег полежать, не видимый никем, довольный, что он
больше не участник безумных обстоятельств.
    Позже  он  нашел  след гробов, увлеченных двумя мужиками за
горизонт в свой край согбенных плетней, заросших лопухами. Быть
может, там была тишина дворовых теплых мест или стояло на ветру
дорог бедняцкое колхозное сиротство с кучей мертвого  инвентаря
посреди.   Вощев  пошел  туда  походкой  механически  выбывшего
человека,  не  сознавая,  что  лишь  слабость  культработы   на
котловане  заставляет  его  не  жалеть о строительстве будущего
дома.  Несмотря  на  достаточно  яркое  солнце,   было   как-то
нерадостно на душе, тем более что в поле простирался мутный чад
дыханья  и  запаха  трав.  Он  осмотрелся  вокруг  -- всюду над
пространством стоял пар живого дыханья, создавая сонную, душную
незримость; устало длилось терпенье на свете, точно все живущее
находилось где-то посредине времени и своего  движения:  начало
его всеми забыто и конец неизвестен, осталось лишь направление.
И Вощев ушел в одну открытую дорогу.

6 страница1 июня 2017, 03:15

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!