глава седьмая: «братский договор»
(Настоящее время. Психиатрическая больница №1504. Кабинет Константина Соболева. Утро.)
Утро началось с крика.
Где-то в глубине женского отделения, за тремя дверями и двумя постами охраны, билась в истерике пациентка. Её вой — высокий, надрывный, почти животный — разносился по коридорам, проникал сквозь стены, забирался под кожу. Алиса сидела на своей койке, скрестив ноги, и слушала этот крик с тем же выражением лица, с каким другие люди слушают радио — с лёгким, отстранённым интересом. Кричала новенькая. Алиса видела её вчера в столовой — молоденькая девушка, почти ребёнок, с огромными испуганными глазами и следами порезов на запястьях. Её привезли после третьей попытки суицида. Теперь она кричала.
«Мама! Мамочка! Забери меня отсюда! Мама!» — её голос срывался, переходил в хрип, потом в плач, потом снова в крик.
Раиса на соседней койке раскачивалась в такт крику, как метроном. «Новенькая, — бормотала она. — Всегда кричат. Потом перестают. Все перестают. Когда понимают, что мама не придёт. Что никто не придёт. Что здесь — только мы. И лампочка. И камера в лампочке».
Зинаида по-прежнему лежала неподвижно — ни крик, ни бормотание Раисы, ни скрип дверей не могли пробить её кататонический панцирь. Маша Громиха, наоборот, была возбуждена до предела. Она металась по палате, как тигр в клетке, её голубые глаза горели, а пальцы дрожали — верный признак того, что маниакальная фаза набирает обороты.
«Слышишь? — она подскочила к Алисе и схватила её за руку. — Слышишь, как она орёт? Это энергия. Чистая энергия. Её можно использовать. Можно направить. Если поджечь что-нибудь — крик станет громче. Или тише. Смотря что поджечь. Смотря где поджечь. Смотря...»
«Маша, — Алиса спокойно высвободила руку, — ты сейчас говоришь как безумная. Возьми себя в руки».
Громиха замерла на полуслове. Потом моргнула — раз, другой. Её лицо, только что искажённое лихорадочным возбуждением, разгладилось. Она глубоко вздохнула, как учил её психолог, и медленно выдохнула.
«Извини, — сказала она уже нормальным голосом. — Накатывает. Иногда я теряю контроль. Это как прилив. Сначала вода уходит, уходит, уходит — а потом возвращается и топит всё. Я пытаюсь держаться, но...»
«Я понимаю, — Алиса не понимала. Она никогда не теряла контроль. Контроль был единственным, что у неё было. Но она знала, что нужно сказать. — Просто держись. У нас есть план. Помнишь?»
Маша кивнула и улыбнулась — слабой, дрожащей улыбкой. «Котельная. Окно. Промзона. Поезд. Я помню».
«Вот и хорошо. А теперь сядь и дыши».
Маша послушно села на койку и начала дышать — глубоко, размеренно, как учили. Алиса смотрела на неё и думала о том, как странно устроены люди. У одних — слишком много эмоций. У других — слишком мало. И те, и другие считаются больными. А где золотая середина? Кто решает, что нормально, а что нет? И почему те, кто решает, никогда не оказываются в таких местах, как больница №1504?
Дверь палаты открылась. На пороге стоял санитар — тот самый, с прыщавым лицом, который дежурил в день её прибытия.
«Соболева, — буркнул он. — К психологу. Давай, собирайся».
Алиса неторопливо поднялась с койки. Поправила волосы — они были всё ещё прекрасны, несмотря на отсутствие нормального ухода. Одернула больничную пижаму. Улыбнулась своему отражению в тёмном стекле окна.
«Я готова», — сказала она.
---
Кабинет Кости встретил её запахом кофе и бумаги. На столе, как обычно, стояла банка с карамельками, лежали разбросанные блокноты, карандаши, какие-то бланки. Но сегодня к привычному набору добавилось кое-что новое: два стакана с остывшим чаем и тарелка с бутербродами. Колбаса. Сыр. Хлеб, нарезанный толстыми, неровными ломтями — явно не больничный, а домашний.
Алиса остановилась у двери, разглядывая этот натюрморт.
«Это что?» — спросила она.
«Завтрак, — Костя сидел в своём кресле и листал какую-то папку. — Ты же не ешь в столовой. Я подумал, может, поешь здесь. Со мной».
Алиса подошла ближе. Села в кресло для пациентов. Взяла бутерброд и повертела его в руках.
«Ты хочешь меня подкупить едой? Это так работает психология?»
«Это работает братская забота, — Костя отложил папку и взял свой бутерброд. — Ешь. Колбаса докторская. Твоя любимая. Помнишь, в детстве ты ела только её, а от сервелата воротила нос?»
Алиса помнила. В детстве был период, когда она ела только докторскую колбасу. Мама специально покупала её, хотя денег всегда не хватало. Алиса помнила, как мама стояла у плиты и жарила ей бутерброды — с двух сторон, до золотистой корочки, как она любила. И как она, Алиса, сидела за столом и ждала, болтая ногами, и даже не думала говорить «спасибо». Потому что зачем? Мама должна была это делать. Это была её работа — заботиться.
«Помню», — сказала она и откусила бутерброд.
Несколько минут они ели молча. За окном падал снег — мокрый, мартовский, перемешанный с дождём. Календарь говорил, что весна, но Сибирь не верила календарям. Здесь весна наступала только тогда, когда сама этого хотела — не раньше мая, а иногда и не раньше июня.
«Я хочу заключить с тобой договор», — сказал Костя, прожевав.
Алиса насторожилась. «Какой договор?»
«Ты хочешь сбежать. Я это знаю. — Он поднял руку, останавливая её возражения. — Не перебивай. У тебя есть план. У тебя есть сообщники. Маша Громиха, например. Она хороший человек, но в маниакальной фазе непредсказуема. Если ты попытаешься бежать с ней, тебя поймают в первую же ночь. И тогда — "С". Или "Ноль". Ты знаешь, что это».
Алиса отложила бутерброд. Её зелёные глаза сузились. Она не любила, когда кто-то знал о ней больше, чем она позволяла.
«Ты следил за мной».
«Я психолог. Следить за пациентами — моя работа. К тому же ты моя сестра, и я знаю тебя лучше, чем ты думаешь. Ты не та, кто будет сидеть сложа руки и ждать двадцать лет. Ты будешь действовать. Вопрос только в том — как и когда».
В кабинете повисла тишина. Снег за окном усилился, залепляя стекло белыми хлопьями. Где-то в коридоре протопали санитары — судя по тяжёлым шагам, Рыжий и кто-то из его напарников. Крики новенькой стихли — видимо, ей вкололи транквилизатор, и теперь она спала.
«И что ты предлагаешь?» — спросила Алиса.
Костя вздохнул. Достал из ящика стола ещё одну папку — тоньше, чем обычно, с какими-то схемами.
«Я предлагаю тебе честный обмен. Ты не пытаешься бежать в ближайшие три месяца. За это время ты проходишь курс терапии — настоящей терапии, не для галочки. Ты сотрудничаешь со мной. Ты пробуешь понять себя. А через три месяца, если прогресса не будет, — он развернул схему, и Алиса увидела план больницы, гораздо более подробный, чем Машин, — я сам помогу тебе бежать».
Алиса смотрела на схему. Она была точной, выверенной, с пометками о сменах санитаров, о времени обходов, о слепых зонах камер. Костя готовил это давно. Возможно, с того самого дня, как её привезли.
«Ты врёшь, — сказала она. — Ты не поможешь мне бежать. Ты — психолог. Ты веришь в систему. Ты веришь, что меня можно вылечить».
«Я верю, — согласился он. — Но я также знаю, что эта больница — не место для лечения. Это место для наказания. Холод не лечит людей. Он ломает их. Изучает, как ломаются. Если ты останешься здесь надолго, ты не вылечишься. Ты станешь хуже. Ты станешь... как они. — Он кивнул в сторону двери, подразумевая всех пациентов больницы за ней. — Я не хочу этого. Поэтому да, я помогу тебе бежать. Если терапия не сработает».
Алиса молчала. Она думала. Её мозг просчитывал варианты. Если она согласится, у неё будет три месяца на то, чтобы подготовиться самой и параллельно получить гарантированную помощь Кости. Если откажется — попытается бежать сама с Машей и, скорее всего, провалится. Костя был прав: Маша в маниакальной фазе была опасна не только для окружающих, но и для плана.
«Почему три месяца?» — спросила она.
«Потому что через три месяца Холод планирует перевести тебя в "строгач" на постоянной основе. У него есть какой-то эксперимент, связанный с тобой и Мишей Медведевым. Он хочет изучить вашу... связь. — Костя произнёс это слово с отвращением. — Он считает, что вы — идеальная пара для наблюдения. Эмпат без памяти и психопат без эмпатии. Два полюса одной оси. И он хочет скормить вас друг другу и посмотреть, кто выживет».
Алиса вспомнила Машины слова. «Маша говорила, что выполняет для Холода задания. Провоцирует пациентов. Поджигает вещи. Это часть его эксперимента?»
«Да. Маша — его инструмент. Она не злая. Она просто... управляемая. В маниакальной фазе она готова делать всё, что угодно, особенно если это "весело". Холод использует это. Даёт ей маленькие задания, чтобы проверить реакции других пациентов. Но с тобой и Мишей он планирует нечто большее. Я пока не знаю, что именно. Но знаю, что это будет жестоко».
Алиса смотрела на схему больницы. На квадратики палат, на линии коридоров, на крестики, обозначающие посты охраны. Что-то в этом плане было неправильно. Что-то не складывалось.
«Ты говоришь, что готов предать систему, в которой работаешь, — сказала она медленно. — Готов помочь пациентке сбежать. Готов рискнуть своей карьерой, своей свободой. Почему?»
Костя посмотрел на неё — долгим, тяжёлым взглядом. И в его голубых глазах Алиса увидела то, чего раньше не замечала. Усталость. Глубокую, всепоглощающую усталость. Не физическую — душевную. Такую, какая бывает у людей, которые слишком долго пытались что-то исправить и поняли, что это невозможно.
«Потому что я устал, — сказал он тихо. — Я пришёл сюда, чтобы помогать людям. Чтобы лечить. Чтобы вытаскивать их из бездны словом. А вместо этого я каждый день вижу, как Холод и ему подобные превращают людей в овощи. Как санитары избивают пациентов. Как врачи ставят эксперименты, которые не имеют ничего общего с медициной. Я часть этой системы, Алиса. И это убивает меня. Медленно. Каждый день. Я думал, что смогу что-то изменить — хотя бы для одного человека. Хотя бы для тебя. Но если я не могу тебя вылечить, я хотя бы могу тебя освободить. Это мой шанс на искупление. Понимаешь?»
Алиса не понимала. Искупление. Вина. Ответственность. Всё это были слова из чужого словаря. Но она видела, что Костя говорит искренне. И она видела, что его страдание было настоящим — не фальшивым, не наигранным, не таким, какое она сама изображала перед матерью, чтобы получить желаемое. Это была настоящая боль. Настоящая душа. Настоящий человек.
И где-то внутри неё — там, где Раиса видела «уголёк», — что-то шевельнулось.
«Хорошо, — сказала она. — Я согласна. Три месяца. Я буду хорошей пациенткой. Буду ходить на терапию. Буду отвечать на вопросы. Буду пытаться "понять себя" и всё такое. А через три месяца, если ничего не получится, ты поможешь мне бежать. И ты не сдашь Машу. Идёт?»
«Идёт».
Костя протянул руку. Алиса посмотрела на неё — большую, тёплую, с длинными пальцами пианиста (он действительно когда-то играл на пианино, вспомнила она; мама заставляла их обоих учиться музыке, но Алиса бросила через месяц, а Костя продолжал). Потом пожала.
Его рука была тёплой. Очень тёплой.
«У тебя тёплые руки, — сказала она, не думая. — Как у мамы».
Костя замер. Его лицо дрогнуло — что-то промелькнуло в глазах, что-то, чему Алиса не могла подобрать название. Потом он улыбнулся — грустно, едва заметно.
«Ты помнишь мамины руки?» — спросил он.
Алиса задумалась. Она помнила. Мамины руки были тёплыми, мягкими, с запахом крема и кухни. Они гладили её по голове, когда она болела. Они завязывали ей банты перед школой. Они держали её за плечи, когда она впервые увидела отца, уходящего навсегда. Да, она помнила мамины руки. Просто никогда не думала о них как о чём-то важном.
«Помню, — сказала она. — Они были тёплые».
«Они и сейчас тёплые, — сказал Костя. — Мама жива, Алиса. Она живёт в той же квартире. Она плачет каждый день. Она ждёт, когда мы вернёмся. Я прихожу к ней по выходным. Она спрашивает о тебе. Я не знаю, что ей говорить».
Алиса отпустила его руку. Встала. Подошла к окну. За окном снег всё так же падал на серый бетон больничного двора, на колючую проволоку, на чахлую берёзу, которую пациенты называли Свидетелем.
«Ты можешь сказать ей, что я в порядке, — сказала она, не оборачиваясь. — Что я лечусь. Что скоро вернусь. Это неправда, но ей станет легче. Мама всегда верила в мою ложь. У неё был талант — верить в то, что удобно».
«Алиса...»
«Что? — она резко повернулась. — Ты хочешь, чтобы я сказала правду? Правду о том, что я ничего не чувствую к ней? Что я никогда не чувствовала? Что её любовь для меня — просто ресурс, как твоя забота или как стихи Миши Медведева? Это будет лучше? Это её вылечит?»
Костя молчал. Его лицо осунулось. Он выглядел так, будто постарел на десять лет за эти несколько минут.
«Нет», — сказал он наконец.
«Вот именно. Поэтому скажи ей, что я в порядке. Это будет твоей маской. Ты же умеешь носить маски, Костик. Ты носишь их каждый день. Маска "хорошего сына". Маска "заботливого брата". Маска "психолога, который верит в своих пациентов". Что тебе стоит надеть ещё одну?»
Костя ничего не ответил. Он просто сидел и смотрел на свои руки, лежащие на столе. Те самые руки, которые были тёплыми. Как у мамы.
Алиса направилась к двери.
«Я приду завтра, — сказала она, не оборачиваясь. — На терапию. Как договаривались. Приготовь карамельки».
И вышла.
В коридоре было пусто. Только жёлтые стены, тусклые лампы и далёкий гул голосов из-за закрытых дверей. Алиса прислонилась спиной к стене и закрыла глаза. Она думала о маме. О её тёплых руках. О том, как мама плакала в коридоре, когда ушёл отец. О том, как мама смотрела на неё со смесью любви и страха — всё последние годы.
И впервые в жизни Алиса подумала: «А что, если бы я могла любить её в ответ? Что, если бы я могла сказать "мама, я тебя люблю" — и это было бы правдой? Как бы это ощущалось?»
Ответа не было. Только пустота. Привычная, удобная, безопасная пустота.
Но где-то там, на самом дне этой пустоты, что-то мерцало. Крошечный уголёк. Маленький, чёрный, но горячий. Очень горячий.
---
Вечером того же дня в мужском отделении произошло событие, которое потом долго обсуждали и санитары, и пациенты.
Миша Медведев вышел из кататонического ступора.
Это случилось внезапно. Он просто встал с койки — впервые за четыре дня, — подошёл к двери и начал стучать. Не сильно, но настойчиво. Санитар Рыжий, дежуривший в ту ночь, подошёл к двери и рявкнул: «Чего тебе, поэт?»
«Я хочу её видеть», — сказал Миша.
Голос у него был спокойный, ровный, совсем не такой, как обычно. Рыжий даже опешил: за два года работы с Медведевым он привык либо к молчанию, либо к бессвязному бормотанию, либо к стихам. Но нормальная человеческая речь? Это было впервые.
«Кого — её?» — спросил Рыжий.
«Алису. Алису Соболеву. Она здесь. Я знаю. Я чувствую. Пожалуйста, — Миша прижался лбом к металлической двери, — пожалуйста, дайте мне её увидеть. Я должен ей что-то сказать. Это важно. Очень важно».
Рыжий переглянулся с напарником — молодым парнем, который ещё не привык к местным чудесам.
«Чего делать-то?» — спросил напарник.
«Да пусть идёт, — Рыжий махнул рукой. — Хуже не будет. Медведев тихий. Может, и правда в себя приходит. Отведи его в комнату для свиданий. И позови эту... Соболеву. Только с сопровождением. Она буйная».
Через двадцать минут Алиса сидела за столом в комнате для свиданий — маленькой, безликой, с голыми стенами и решёткой на окне, — и смотрела на Мишу Медведева, который сидел напротив. Между ними стоял стол. На столе лежала старая, потрёпанная тетрадь. Та самая. Тёмно-синяя, с золотым тиснением.
Она не сгорела. Он солгал тогда, семь лет назад. Он не сжёг её. Он сохранил.
«Ты меня помнишь?» — спросила Алиса.
Это был первый вопрос, который она задала ему в больнице. До этого они виделись мельком — в коридоре, в столовой, на прогулке. Но он всегда был не в себе — то пятиклассник, то ребёнок, то пустота. А сейчас перед ней сидел кто-то другой. Кто-то, похожий на того Мишу, который когда-то протягивал ей букет астр и дрожал от страха и любви.
«Я не знаю, — ответил Миша. Его голос был тихим, но ясным. — Иногда я помню всё. Иногда — ничего. Сейчас я помню твоё имя. Помню, что ты красивая. Помню, что я тебя... — он запнулся, подбирая слово, — ...люблю. Но я не помню, почему. Не помню, что было. Я знаю только, что ты — это ты. И что здесь, — он прижал руку к груди, — становится тепло, когда ты рядом. Это странно?»
Алиса смотрела на него. На его серо-голубые глаза, в которых сегодня не было пустоты. На тетрадь, которую он держал в руках. На его пальцы — длинные, тонкие, пальцы поэта, который не перестал писать стихи, даже когда забыл, кому их посвящает.
«Это странно, — сказала она. — Ты странный. Ты всегда был странным».
Миша улыбнулся. Его улыбка была робкой, неуверенной, но в ней было что-то, отчего у Алисы снова шевельнулся тот самый уголёк.
«Я знаю, — сказал он. — Но я подумал... может, это не плохо? Быть странным? Быть не как все?»
В комнате повисла тишина. За дверью стоял санитар, но они оба забыли о нём. За окном падал снег. Где-то далеко, в другом крыле, снова кричала новенькая — но её крик был уже тише, слабее, как угасающее эхо.
«Ты хотел мне что-то сказать», — напомнила Алиса.
«Да, — Миша раскрыл тетрадь. Страницы были исписаны. Сотни страниц. Тысячи строк. Стихи, наброски, обрывки фраз. — Я пишу каждый день. Даже когда не помню, кто я. Даже когда не помню, кто ты. Что-то внутри меня всё равно пишет. Для тебя. О тебе. Я хотел прочитать одну вещь. Можно?»
Алиса кивнула. Она не знала, почему согласилась. Может быть, из любопытства. Может быть, из вежливости. Может быть, из-за того самого уголька, который никак не хотел гаснуть.
Миша откашлялся и начал читать. Его голос, тихий и немного хрипловатый, заполнил комнату.
«Ты — ледяной цветок в моей груди.
Ты — та, кто не умеет согревать.
Но я всё жду. Я жду. Приди. Приди.
И научи меня не умирать.
Ты говоришь, что это всё игра.
Ты говоришь, что я — всего лишь тень.
Но для тебя готов я стать костром,
Который будет греть тебя весь день.
Ты не поймёшь. Ты скажешь: «Это бред».
Ты улыбнёшься, глядя сквозь меня.
Но я-то знаю: даже в пустоте
Есть место для живого, для огня.
И если ты — зима, то я — весна.
Я растоплю твой лёд, сломаю сталь.
Ты думаешь, ты в мире одна?
Нет, я с тобой. И это — вертикаль».
Он замолчал. Его руки дрожали, как тогда, в седьмом классе, когда он протягивал ей тетрадь. Он ждал приговора.
Алиса молчала. Она смотрела на него — его глаза, его дрожащие руки, его идиотские стихи, которые он писал семь лет, несмотря ни на что. И что-то внутри неё — что-то, чему она не могла подобрать название, — сдвинулось с мёртвой точки.
«Это глупо, — сказала она. — Лёд нельзя растопить стихами. Вертикаль — это не про отношения. Это математический термин. И "умирать" не рифмуется с "согревать"».
Миша опустил голову. Его плечи поникли. Тетрадь выскользнула из пальцев и упала на стол.
«Я знаю, — прошептал он. — Я знаю, что это глупо. Но я не могу иначе. Я... я просто не могу».
Алиса встала. Подошла к нему — не к столу, а к нему самому, вплотную. Наклонилась. И сделала то, чего не делала никогда и ни с кем — по крайней мере, не всерьёз.
Она обняла его.
Неловко. Неуклюже. Без тёплых слов и ласковых жестов. Просто положила руки ему на плечи и прижалась щекой к его макушке. От него пахло больничным мылом и слабым, почти неразличимым запахом чернил. Он замер, не смея дышать.
«Ты глупый, — сказала она тихо. — Очень глупый. Но ты... тёплый. Как Костик. Как мама. Как все те люди, которых я не понимаю. Может, когда-нибудь я пойму. Но не сейчас».
Она отпустила его и пошла к двери. У порога остановилась.
«Завтра у меня терапия. После неё я приду. И ты прочитаешь ещё что-нибудь. Хорошо?»
Миша поднял голову. Его глаза сияли — не от слёз, от чего-то другого. От того самого тепла, о котором он говорил.
«Хорошо», — сказал он.
И Алиса вышла.
В коридоре её ждала Маша. Она сидела на корточках у стены и грызла ноготь. Увидев Алису, она вскочила.
«Ну что? Что он хотел?»
«С
тихи читал».
«И?»
«И ничего. — Алиса пожала плечами. — Просто стихи. Просто глупые, бессмысленные, никому не нужные стихи».
Но её рука, которую она спрятала в карман пижамы, всё ещё помнила тепло его плеч. И уголёк внутри неё горел чуть ярче, чем обычно.
