Глава III. День рождения - грустный праздник
Первое декабря началось с оглушительной, ватной тишины. Снег, навалившийся на Вудтаун за ночь, скрыл острые углы заборов и серый асфальт, превратив мир в безликое белое ничто.
Макс проснулся от холода. Он лежал поверх одеяла, в одних боксерах — кожа была бледной, почти синюшной в сумерках утра. Опустошение внутри было таким полным, что даже страх перед отцом на время отступил, оставив лишь звонкую пустоту. Он сел на кровати, обхватив плечи руками, и уставился в окно, где за стеклом бесшумно кружили тяжелые хлопья.
— Хэппи бёздей ту ю, — беззвучно, одними губами произнес он. Голос прозвучал чужим и надтреснутым.
Он натянул старое домашнее худи, в котором еще сохранился едва уловимый запах другого стирального порошка — из прошлой жизни, и широкие штаны. Телефон на тумбочке мигнул синим огоньком.
Стас. 04:12 : «С днюхой, Макс! Желаю тебе там, в твоем Готэм-сити, не раскисать. Пусть пендосы знают наших. Рисуй больше, чувак, у тебя круто получается. Мы тут сегодня за тебя колу бахнем. С шестнадцатилетием! Жаль, что ты так далеко».
Макс перечитал сообщение трижды. Стас был в сети четыре часа назад — в Витебске уже вечер, там жизнь идет своим чередом, пахнет сумерками и знакомыми подъездами. А здесь — только стерильный белый снег.
«Спасибо, что не забываешь», — быстро напечатал Макс и отложил телефон. Ответ уйдет в пустоту, Стас уже занят или гуляет.
Он подошел к окну, прислонился лбом к ледяному стеклу. Пальцы привычно нашли в плейлисте старую запись. Эту песню часто крутили по радио в маленьком кафе у школы, где они со Стасом грелись после уроков.
Из динамика донеслись первые аккорды — наивные, синтезаторные, пропитанные светлой грустью восьмидесятых.
«Вот и все, вот и кончилось теплое лето...»
Макс закрыл глаза. Голос вокалиста пел о расставании с чудом, и каждое слово ложилось на сердце тяжелым грузом.
«И ты плачешь — и дождь за окном. И ты плачешь — а детство прошло...»
Снег за окном заметал его «вчера». Он чувствовал, как за этой дверью, в коридоре, его ждет взрослая жизнь, в которой нет места и чудесам. Есть только ведомости с буквами «F», холодные ладони отца и вечное чувство вины.
«Не плачь, Алиса, ты стала взрослой...»
Макс не плакал. Он просто смотрел, как за стеклом занимается блеклый, серый рассвет его шестнадцатилетия. Песня пела про «праздник закрытых дверей», и Макс понимал это буквально. Дверь в его комнату была закрыта, дверь в его прошлое — заколочена, а дверь в будущее вела в кабинет мисс Эванс.
— Праздник вчерашних детей, — прошептал он в такт музыке.
Он был этим вчерашним ребенком. Но сегодня, первого декабря, снег окончательно похоронил под собой всё, что было теплым.
Макс спустился на кухню, стараясь не задевать плечом стены. Сверху доносилось мерное, тяжелое сопение отца и приглушенный свист дыхания Анны. Родители спали — субботнее утро было единственным временем, когда в доме царило подобие перемирия.
Кухня встретила его стерильным холодом гранитных столешниц. Макс сел за стол, положив руки на гладкую поверхность, но тут же встал, словно его ударило током. Ожидание тишины было невыносимым. Он нажал кнопку электрического чайника. Тот отозвался негромким гулом, постепенно переходящим в уверенный свист, разрезающий сонную мглу дома.
Макс снова сел. Девять утра. Первое декабря.
«Вот тебе и шестнадцать», — подумал он, глядя на свои бледные ладони. — «В моем возрасте другие уже... В фильмах у них первая любовь, грандиозные планы, они спорят с миром и побеждают. А я? Я просто пародия на человека. Тень, которая боится скрипа полов под собственными ногами».
Чайник пикнул, возвещая о закипании. Этот звук показался Максу слишком громким, почти вульгарным в этой затаившейся тишине. Он механически насыпал растворимый кофе в кружку, залил кипятком и, не добавляя ни сахара, ни молока, пошел к прихожей.
У порога, прямо на коврике, он заметил её — смятую сигарету, выпавшую, видимо, из кармана Геннадия, когда тот вчера в ярости снимал куртку. Рядом на тумбочке тускло блеснула дешевая пластиковая зажигалка. Макс на секунду замер. Его пальцы быстро и воровато подобрали «трофеи». Сигарета — в один карман худи, зажигалка — в куртку.
Он осторожно приоткрыл входную дверь. Холодный воздух Вудтауна мгновенно ударил в лицо, вымывая из легких запах застоявшегося дома.
Элм-стрит выглядела как декорация к фильму, который забыли раскрасить. Белые крыши, серые голые ветви деревьев, застывшие под тяжестью мокрого снега, и абсолютное безлюдие. Макс не пошел к калитке. Он обогнул дом, пробираясь по глубокому снегу на задний двор.
Там, в углу, стоял старый складной стул. Это было единственное место, которое не просматривалось ни из кухни, ни из спальни родителей. Макс стряхнул ладонью слой снега, сел и поставил кружку с кофе на обледеневший край подлокотника.
Он достал сигарету. Она была немного помята, пахла едким, дешевым табаком и чем-то металлическим. Щелчок зажигалки — с третьего раза огонек схватился за фитиль.
Макс затянулся.
Горло обожгло так, словно он глотнул расплавленного свинца. Отцовский табак — крепкий, безжалостный, как и сам Геннадий — заставил его закашляться до слез. Он прикрыл рот рукой, давя кашель, боясь, что звук взлетит вверх, к закрытым окнам второго этажа.
Он сидел в этом сером декабрьском утре, глядя, как сизый дым смешивается с паром от кофе и его собственным дыханием.
Макс сделал еще одну затяжку, глядя на серый рассвет. Снежинки падали в черную жижу кофе, мгновенно исчезая в ней, как и все его надежды на этот день.
— Я даже не взрослый по паспорту, а по грин-карте... — прошептал он, и горький дым вырвался изо рта вместе со словами. — Паспорт у меня наш... синий, белорусский. С золотым гербом.
Этот паспорт лежал где-то в глубине комода, заваленный американскими ведомостями и страховками, как артефакт из затонувшей Атлантиды. Взгляд Макса расфокусировался, и вместо идеально подстриженного газона Элм-стрит он увидел Западную Двину. Она вставала перед глазами — серая, могучая, закованная в неровный, зазубренный лед, по которому опасно гуляли рыбаки.
Он вспомнил их квартиру в Витебске в это время года. Старую, неряшливую искусственную ёлку, которую доставали с антресолей. У неё всегда осыпались пластмассовые иголки, а верхушка была чуть скошена набок, но от неё веяло настоящим, не вымученным теплом.
Память, как заезженная кинопленка, начала лихорадочно проматывать целый год его жизни там, дома.
Весна. Ярко-желтые ковры одуванчиков во дворах панельных домов. Беленькие котики верб около Двины. Девятое мая — запах тюльпанов, которые охапками несли к площади Победы, и этот особый, торжественный и грустный воздух.
Лето. Пышные, медовые липы, от которых в июне кружилась голова. А потом — «Славянский базар». Шумный, пестрый, заполняющий весь центр города. Макс вспомнил, как они со Стасом терлись у Летнего амфитеатра, пытаясь хоть краем уха услышать концерт, и как по вечерам улицы превращались в сплошной поток людей, музыки и запаха шашлыка. А потом — август, пыль сельских дорог и бесконечные мешки картошки на даче, от которых ныла спина, но та усталость была понятной, «правильной».
Осень. Первое сентября в родной школе, где каждый трещинка на стене была знакома. Дожди, превращающие витебские улочки в акварельные наброски.
Там всё имело смысл. Там он был на своем месте.
Резкий звук захлопнувшейся двери у соседей вырвал его из транса. Макс вздрогнул. Соседи — мистер и миссис Миллер — судя по звукам, вышли прогревать машину.
«Запах. Если они учуют, если папа проснется...»
Он быстро затушил окурок о край железного стула и спрятал его в карман, чтобы позже выбросить подальше от дома. Страх, привычный и липкий, снова занял свое место в груди.
Макс нагнулся, зачерпнул горсть чистого, колючего снега и засунул его в рот. Лед обжег язык и нёбо, вытесняя привкус дешевого табака. Он жевал снег, чувствуя, как немеют челюсти, а потом начал неистово тереть ладони снегом, смывая запах зажигалки и никотина. Руки покраснели, их закололо от холода, но это было необходимо.
Он поднял кружку с остывшим кофе и, стараясь ступать след в след по своим же старым отпечаткам, направился к черному входу.
Шестнадцать лет. Первое декабря. Макс входил в теплый дом, пахнущий опасностью, неся в себе ледяную пустоту и горькую память о городе, которого для него больше не существовало. Вернее, он был, но за семь тысяч километров.
***
Макс прокрался по лестнице, замирая на каждой ступеньке. Сердце колотилось в горле, выстукивая ритм «только бы не скрипнуло, только бы не проснулись». Он юркнул в свою комнату и мягко притворил дверь, прислонившись к ней спиной.
В комнате всё еще пахло его ночными всхлипами и пыльным одеялом, но телефон на тумбочке горел ярким маяком.
Один пропущенный. Вадим Измайлов. 09:32.
Пальцы, все еще красные и немеющие от снега, дрогнули, когда он нажал «перезвонить». Трубку сняли почти мгновенно, будто Вадим сидел и ждал этого звонка.
— Алло? — голос Вадима в трубке прозвучал низко, спокойно, с той самой мягкой хрипотцой, которая подействовала на Макса, как обезболивающее. — Проснулся, именинник?
Макс опустился на пол, прямо у двери, прижимая телефон к уху так сильно, будто пытался через экран пролезть в ту реальность, где был Вадим.
— Проснулся, — выдохнул Макс. Голос все еще отдавал горечью отцовского табака. — Спасибо, что позвонил.
— С днем рождения, Макс, — сказал Вадим, и в его тоне не было фальшивого задора, который так бесил в поздравлениях учителей или одноклассников. — Шестнадцать лет — это серьезно. Искренне тебя поздравляю. Не каждый день в году — день рождения
Макс закрыл глаза. Вадим всегда понимал больше, чем говорил.
— Ты как? — спросил Вадим после короткой паузы.
— Отец, — Макс сглотнул ком в горле. — Вчера. Устроил допрос. В понедельник идет со мной в школу к Эванс. Говорит, что я паразит.
В трубке воцарилась тишина. Макс почти слышал, как Вадим там, на другом конце провода — возможно, в своей машине или в съёмной комнате — тяжело вздыхает.
— Слушай меня, — голос Вадима стал тверже. — Он может называть тебя как угодно. Главное, что ты сам себя-то не ешь. Я верю, что ты справишься, ты уже не ребенок, ты сильнее, чем думаешь. Ты не «F» в бумажке, Макс. Ты — это ты. Дотерпи. Просто дотерпи до конца школы. Школа — твой билет во взрослую жизнь, понимаешь? Без этого ты вообще в никуда свалишься.
— Легко сказать, — прошептал Макс, ковыряя заусеницу на пальце, — особенно, когда знаешь, что тебе не надо в школу.
— Я знаю, что не легко. Тебе страшно, тебе больно, и это не потому, что ты слабый. Любому было бы страшно на твоем месте. Не вини себя за слезы или дрожь. Это реакция твоего тела на ненормальные условия. Даже взрослые парни испытывают эмоциию
— Спасибо, Вадим. Правда.
— Вечером еще спишемся. Держись там, малой. Слушай, когда станет совсем тошно — рисуй. Выплескивай всё на бумагу. Или иди бегать, или просто дыши. Тебе нужно выводить этот яд из системы, иначе он тебя сожрет. И... с днем рождения.
Когда в трубке раздались гудки, Макс еще долго сидел на полу. Впервые за это утро удушливое ощущение цепи на шее немного ослабло. Вадим назвал его «взрослым парнем», и в его устах это не звучало как издевка. Это звучало как признание его права на существование.
Макс спустился на кухню, когда солнце уже окончательно выбелило заснеженную Элм-стрит, но внутри дома всё еще царил сумрак. Запах жареного теста и сливочного масла — домашний, уютный, почти как в Витебске — заполнил первый этаж.
Анна суетилась у плиты. Увидев сына, она натянуто улыбнулась, и в этой улыбке было столько вины и страха, что Максу стало тошно.
— С днем рождения, сынок, — быстро проговорила она, не глядя ему в глаза, и поставила перед ним тарелку с высокой стопкой блинов. — Садись, ешь, пока горячие. Я и сметану нашла, ту самую, густую...
Геннадий уже сидел во главе стола. Он не читал газету, не смотрел в телефон. Он просто сидел, сцепив огромные узловатые пальцы в замок, и смотрел в пространство перед собой. Тяжелое, свинцовое молчание отца давило на плечи сильнее, чем вчерашний крик.
Макс сел на край стула. Кусок блина, обильно смазанный сметаной, казался сухим и безвкусным, как картон.
— Спасибо, мам, — тихо сказал он.
— Шестнадцать лет, — внезапно подал голос Геннадий. Его бас провибрировал сквозь стол, заставив чашку с кофе мелко дрожать. — В моем поселке в шестнадцать парни уже на лесоповале в две смены вкалывали. Не за оценки дрожали, а за то, чтобы семья не голодала.
— Гена, ну праздник же... — робко вставила Анна, замирая с лопаткой в руке.
— Праздник, — Геннадий медленно повернул голову к Максу. В его глазах не было тепла, только холодная решимость. — Праздник — это когда есть результат. А когда результат — «F» по всем фронтам, это не праздник, это повод задуматься.
Он наклонился вбок и поднял с пола тяжелую картонную коробку, обмотанную грубой бечевкой. Поставил её на стол прямо перед тарелкой с блинами. Коробка приземлилась с глухим, металлическим лязгом.
— Открывай. Это тебе от нас.
Макс дрожащими пальцами развязал узел. Внутри, в ложементах из черного пластика, лежал профессиональный набор инструментов: тяжелый гайковерт, набор головок, стальные ключи и массивная рулетка. Металл холодно блестел в свете кухонной люстры. Для любого другого парня это был бы крутой подарок, но для Макса этот чемодан выглядел как гроб для его мечтаний. Это была замена карандаша на лопату, кисти — на разводной ключ.
— Это вещь, — веско произнес отец. — Это то, что прокормит тебя, когда твои «каракули» никому не будут нужны. С понедельника, после школы, будешь помогать мне на объекте. Пора приучать руки к делу, раз голова не варит. Хватит витать в облаках, Максим. В Америке художников на каждом углу по три штуки милостыню просят. А мужик с руками всегда при деньгах.
Анна подошла сзади и положила руку Максу на плечо. Её пальцы мелко дрожали.
— Это хороший набор, Макс. Папа долго выбирал...
Макс смотрел на холодную сталь инструментов. Он чувствовал, как внутри него что-то окончательно замерзает, превращаясь в тот самый лед Западной Двины.
— Спасибо... — выдавил он, глядя в тарелку. — Спасибо, пап. Очень... практично.
— То-то же, — Геннадий наконец взял вилку и принялся за еду. — В понедельник после разговора с Эванс сразу едем в магазин за спецовкой. Начнем с малого. Раз ты «паразит», как я вчера сказал, — будешь отрабатывать свое содержание.
Макс кивнул, не поднимая глаз. Блины окончательно остыли. Он сидел в центре своего «праздника», чувствуя на плече тяжелую руку матери и видя перед собой стальной блеск своего нового, навязанного будущего.
Макс вернулся в комнату и плотно прикрыл дверь, задвинув защелку. В ушах всё еще стоял лязг металла о кухонный стол. Набор инструментов остался внизу — холодный, неподъемный, как якорь, тянущий на дно.
Он огляделся. Макс подошёл к столу, сел, достал свой скетчбук и немного разгладил и так не мятый лист. Из пенала он достал самый мягкий карандаш — огрызок, который уже почти невозможно было держать в пальцах, но который давал самый густой, угольный черный цвет.
Пальцы, всё еще хранившие холод утреннего снега, сжали графит.
Он начал рисовать. Сначала несмело, тонкими штрихами, а потом всё яростнее, почти прорывая бумагу листовки.
На бумаге оживал Вудтаун. Но это был не аккуратный пригород из рекламы. Это был лес из острых, как бритвы, телеграфных столбов и проводов, похожих на колючую проволоку. Снег на рисунке ложился тяжелыми, грязными пластами, погребая под собой маленькие, одинаковые домики.
А в самом центре, пронзая это серое марево, Макс изобразил высокую колокольню. Она была тонкой, почти призрачной, напоминающей очертания витебской ратуши, но в то же время чем-то совершенно иным. На самой вершине, у самого края бездны, стоял человек. Маленькая фигурка, едва различимая в метели, но твердая и спокойная.
Это был Вадим.
Макс не прорисовывал черты лица — он рисовал ощущение. Вадим на колокольне держал в руках невидимый фонарь, и свет от него расходился не лучами, а трещинами во тьме. Этот свет был единственным, что не давало бумаге окончательно стать черной.
Макс задыхался, выводя каждую линию. Это был корявый, дерганый рисунок, лишенный какой-то музейной академической правильности.
«Это я», — подумал Макс, глядя на темные пятна снега под колокольней. — «А это — мой маяк. И пока он светит, я не "F". Я жив».
Он прижал ладонь к рисунку, чувствуя, как мягкий графит пачкает кожу, въедаясь в линии жизни. В этот момент он не был «паразитом» или «ошибкой в расчетах». Он был творцом своего собственного ада и своего собственного спасения.
Внизу послышался тяжелый шаг отца — Геннадий шел в гараж, греметь своим новым порядком. Макс вздрогнул, быстро сложил листовку вчетверо и засунул её под стельку кроссовка. Это был его манифест. Его тайная война, которую он унесет с собой завтра в школу.
***
Весь остаток дня Макс провел в комнате, глядя, как серые сумерки съедают остатки белого снега за окном. Телефон молчал. Кроме Стаса и Вадима, мир словно забыл о его существовании. В шестнадцать лет одиночество ощущалось как физическая тяжесть в груди.
Около семи вечера внизу раздался настойчивый звонок в дверь. Макс даже не шелохнулся.
«Наверное, опять соседи за какой-то фигнёй», — лениво подумал он. Но через минуту в дверь его комнаты негромко постучали.
Макс поднялся, отпер замок. На пороге стояла Анна. Вид у неё был растерянный.
— Макс... там к тебе девочка какая-то пришла.
— Какая девочка? — Макс нахмурился. Сердце почему-то пропустило удар.
— Сказала, что... «фром скулангл. со школы». Тёмненькая такая. Иди давай, неудобно же.
«Тёмненькая? Из школы только Мэри... Но что ей тут делать?»
Макс быстро спустился, на ходу натягивая куртку прямо поверх домашнего худи. Он открыл тяжелую входную дверь и замер. На крыльце, переминаясь с ноги на ногу и пряча нос в шарф, действительно стояла Мэри.
— Привет, Макс, — сказала она, улыбнувшись.
Макс вышел на крыльцо и плотно прикрыл за собой дверь, чтобы холод не шел в дом.
— Привет... Мэри, — ответил он. Его английский все еще спотыкался на каждом слове. — Что... почему ты здесь?
— Я тут... шла мимо, — Мэри замахала руками, подбирая простые слова. — Я думала зайти. Сегодня же праздник, важный день...
— О... — Макс почувствовал, как к щекам приливает жар. — Ты знать? Спасибо... Это очень... хорошо.
— Да, Макс! — Мэри закивала. — Всемирный день борьбы со СПИДом. Очень важный праздник для всех людей.
Макс опешил. «Эй-ай-ди-эс? Спид? Какой праздник?» Он уже хотел было спросить, при чем тут он, как вдруг из-за угла дома с диким криком вылетели Джош, Марк и Энн.
— С ДНИ-ОМ РАЖ-ДЕН-Я, МАКС! — проорали они на ломанном русском хором, взрывая бумажные хлопушки. Разноцветное конфетти яркими искрами рассыпалось по свежему снегу.
Макс стоял, ошарашенно переводя взгляд с одного на другого. Джош, с трудом сдерживая смех, достал из кармана помятый листок бумаги и, старательно выговаривая каждый слог, начал читать на ломаном русском:
— От фсей ду-щи... по-здра-вля-ю Вас... с дньом раж-ден-я! Же-ла-ю креп-ко-го здо-ро-фья... ко-то-ро-е бу-дет уа-щим на-дьощ-ным ком-па-сом...
Марк и Энн хихикали, пока Джош сражался с длинными словами про «удачу» и «начинания». Максу стало так тепло, что холодный декабрьский воздух перестал жечь кожу. Это было так нелепо, так по-доброму и так... по-настоящему.
— Мы долго думали, — сказала Энн, протягивая ему плотный бумажный пакет. — Как сделать тебе подарок. Ты... ты любишь рисовать. Мы думали, что вот это будет хорошим подарком. Бери.
Макс заглянул внутрь. Там, в красивой коробке, лежал огромный профессиональный набор пастели — десятки мелков всех мыслимых оттенков, от нежно-лазурного до густого угольного.
— Вау... — выдохнул он. — Ребята... Спасибо. Это... очень красиво. Я... Очень счастлив. Спасибо.
В этот момент дверь гаража с грохотом отъехала в сторону. На пороге появился Геннадий в своей рабочей жилетке. Он прищурился, глядя на компанию подростков и конфетти на снегу.
— А это что такое? — спросил он густым басом.
Макс мгновенно прижал пакет с пастелью к груди, пряча его за спиной, но вовремя спохватился. Радость была сильнее страха.
— Папа, — быстро сказал он по-английски, — это... это мои одноклассники. Мои друзья. Знакомься.
Геннадий окинул ребят тяжелым взглядом. Те притихли.
— Окей. Приятно, — буркнул он на ломаном английском. — Макс, пропусти. Мне надо в дом.
Отец прошел мимо, обдав компанию холодом и запахом табака, и скрылся за дверью.
— Вроде хороший человек, — заметила Энн, провожая его взглядом. — Серьезный папа.
Макс лишь коротко махнул рукой, мол, «не берите в голову». Он снова повернулся к друзьям.
— Спасибо вам. За всё. За слова... за это, — он потряс пакетом.
Он по очереди крепко пожал руки Джошу и Марку, а потом, переборов свою обычную стеснительность, обнял Энн и Мэри.
