Глава 12. Вкус дождя на губах
«Говорят, что клин клином вышибают. Что самая тёмная ночь — перед рассветом. Что когда тебя разрывает изнутри от осознания собственной ненужности, кто-то может заткнуть эту кровоточащую дыру собой. Своими губами. Своим телом. Своим молчаливым, яростным "ты нужен". И даже если ты не веришь — тебя целуют так, что вера становится неважной. Важным становится только этот момент. Дождь. Холод. И чужие руки, которые держат тебя над пропастью».
---
Дождь лупил по асфальту косыми, злыми струями. Небо над Сеулом налилось свинцом, тяжёлым и низким, и, казалось, вот-вот рухнет на город, раздавив его в лепёшку. Вода текла по улицам мутными реками, унося в решётки ливнёвок опавшие листья, окурки и прочий городской мусор. Воздух пах озоном, мокрым бетоном и выхлопными газами — тот особый, резкий запах, который бывает только в начале сильного ливня.
Сынмин шёл, не разбирая дороги. Его ноги в дорогих кожаных туфлях, которые мать купила ему на прошлой неделе, хлюпали по лужам, зачерпывая ледяную воду. Он не чувствовал холода. Не чувствовал, как рубашка промокла насквозь и прилипла к телу, обрисовывая острые лопатки и напряжённые плечи. Не чувствовал, как вода стекает по волосам, по лицу, смешиваясь с чем-то солёным на губах — то ли дождь, то ли слёзы, он сам не понимал.
В голове билась одна мысль, монотонная, как удары метронома: «Третий лишний. Третий лишний. Третий лишний».
Он всегда был третьим лишним. В семье — идеальный сын, которым гордятся, но не любят по-настоящему. В школе — отличник, с которым все хотят списать контрольную, но никто не зовёт гулять после уроков. В компании — ледяная статуя, на которую смотрят с уважением и опаской, но не с теплом. А теперь — в этом дурацком любовном треугольнике, где Джисон смотрит на Чонина, а Чонин… Чонин только что целовался с Джисоном. На полу. В коридоре. На глазах у всех.
И он, Сынмин, стоял и смотрел на это, как последний дурак. Как зритель в театре, где главные роли давно разобрали, а ему досталась роль немого статиста.
— Третий лишний, — прошептал он одними губами, и ветер унёс его слова, швырнув их в стену дождя.
Он пересёк школьный двор, даже не заметив, как вышел за ворота. Улица перед школой была пуста — в такой ливень все нормальные люди прятались под крышами, в кафе, в автобусах, дома. Только он, Ким Сынмин, шагал сквозь водяную стену, как призрак, которому всё равно, намокнет он или нет.
Сзади послышались шаги — быстрые, шлёпающие по лужам. Сынмин не обернулся. Ему было всё равно, кто там идёт. Может, грабитель. Может, маньяк. Может, сама смерть. Пусть. Хуже, чем сейчас, уже не будет.
— Сынмин! — голос Минхо прорвался сквозь шум дождя, резкий и требовательный.
Сынмин не остановился. Он только ускорил шаг, почти побежал, хотя бежать было некуда. Впереди был перекрёсток, за ним — серые коробки жилых домов, безликие и равнодушные. Куда он шёл? Домой? Там пусто. Родители на работе, в квартире тишина и идеальный порядок, от которого тошнит. К друзьям? У него нет друзей. Есть только люди, которые его уважают, боятся или хотят использовать.
Минхо догнал его в два прыжка. Его пальцы — холодные, мокрые, цепкие — сомкнулись на запястье Сынмина и рванули назад, заставляя остановиться. Сынмин пошатнулся, развернулся и оказался лицом к лицу с Минхо.
Вид у Минхо был не лучше. Его тёмные волосы облепили голову мокрыми прядями, с острых скул стекала вода, рубашка промокла насквозь, обрисовывая поджарое, тренированное тело. Но глаза — кошачьи, цепкие, ничего не упускающие — горели странным, непривычным огнём. Не сарказмом. Не ленивым любопытством. Чем-то другим. Чем-то, от чего Сынмину вдруг стало не по себе.
— Сынмин, ты чего? — спросил Минхо, и его голос прозвучал неожиданно серьёзно, без обычной издёвки. — Куда ты несёшься? Утонуть хочешь?
Сынмин вырвал руку. Резко, грубо, будто прикосновение Минхо обожгло его.
— Отстань! — крикнул он, и голос сорвался, дал петуха, как у подростка в период ломки. — Тебе-то какое дело?! Иди, смотри свои сериалы со стороны! Ты же у нас наблюдатель, да?! Вот и наблюдай!
Минхо не двинулся с места. Он стоял под проливным дождём, не делая попыток укрыться или уйти, и смотрел на Сынмина. Смотрел так, будто видел его впервые. Будто за ледяной бронёй, за идеальной осанкой и отточенными манерами разглядел что-то другое — живое, кровоточащее, отчаянно одинокое.
— Почему? — спросил Минхо, и в этом простом вопросе было столько слоёв, что Сынмин вздрогнул.
— Что «почему»?! — взорвался Сынмин, и его лицо, обычно бесстрастное, исказилось гримасой боли. — Почему я бегу? Почему я мокрый, как бродячая собака? Почему я стою под дождём и ору на тебя?!
Он замолчал, хватая ртом воздух. Дождь заливал лицо, и невозможно было понять, где капли, а где слёзы. Грудь вздымалась часто, судорожно. Внутри что-то клокотало, рвалось наружу, и он больше не мог — да и не хотел — это сдерживать.
— Да потому что я не нужен Чонину! — выкрикнул он, и его голос разорвал шум дождя, как удар грома. — Я вообще никому не нужен! Понимаешь?! Ни-ко-му!
Он замолчал, тяжело дыша, и его плечи опустились. Крик отнял последние силы. Он стоял, мокрый, жалкий, с разбитой губой и разбитым сердцем, и смотрел на Минхо глазами, полными такой бездонной, чёрной тоски, что у любого нормального человека сжалось бы сердце.
— Всю жизнь, — продолжил он тише, но в голосе звенела такая боль, что слова резали, как осколки стекла. — Всю мою грёбаную жизнь я пытаюсь быть идеальным. Чтобы меня заметили. Чтобы похвалили. Чтобы хоть кто-то посмотрел на меня и увидел не оценки, не достижения, не «подающего надежды ученика», а меня. Живого. Ким Сынмина. А в итоге… в итоге я стою под дождём, и единственный, кто пошёл за мной, — это ты. Человек, которому всегда было на всех плевать. Какой в этом смысл, а, Минхо? Какой, блядь, во всём этом смысл?!
Он замолчал. Дождь барабанил по асфальту, по лужам, по их мокрым головам. Где-то далеко просигналила машина. В водосточной трубе булькало.
Минхо смотрел на него. Смотрел долго, не мигая, и в его кошачьих глазах происходило что-то, чему Сынмин не мог подобрать названия. А потом он шагнул вперёд. Близко. Слишком близко. Их мокрые рубашки соприкоснулись, и Сынмин почувствовал жар чужого тела даже сквозь холодную, липкую ткань.
— Дурак ты, Ким Сынмин, — произнёс Минхо, и его голос прозвучал низко, хрипло, с какой-то странной, непривычной нежностью. — Какой же ты дурак.
Он резко, без предупреждения, схватил Сынмина за воротник мокрой рубашки, притянул к себе и впился в его губы поцелуем.
Это был не нежный, не робкий поцелуй. Не такой, как у Джисона и Чонина в коридоре — случайный, смазанный, полный удивления. Это был поцелуй-наказание. Поцелуй-признание. Поцелуй-захват. Губы Минхо были горячими, требовательными, они врезались в разбитые, солёные от слёз и дождя губы Сынмина и не давали ни единого шанса отстраниться.
Сынмин замер. Его глаза распахнулись, зрачки расширились до предела. В голове взорвалась белая вспышка, сметая все мысли, все страхи, всю боль. Осталось только ощущение — острое, всепоглощающее, невозможное. Губы Минхо. Его руки, сжимающие воротник. Его дыхание, горячее и частое, смешивающееся с его собственным. Дождь, лупящий по лицу, по волосам, по плечам.
Он не отстранился.
Прошла секунда, другая, третья — а он всё стоял, вцепившись пальцами в мокрые плечи Минхо, и позволял себя целовать. Нет, не позволял — отвечал. Его губы, сначала безвольные и замершие, вдруг ожили, раскрылись навстречу, и поцелуй стал глубже, жарче, отчаяннее. Язык Минхо скользнул внутрь, и Сынмин застонал — тихо, жалобно, удивлённо. Вкус дождя смешался с вкусом чужой слюны, с металлическим привкусом крови из разбитой губы, с чем-то ещё — терпким, пряным, принадлежащим только Минхо.
Они стояли посреди тротуара, под проливным дождём, и целовались, как безумные. Вода текла по их лицам, попадала в рот, но они не замечали. Мир сузился до одной точки — до этого поцелуя. До этого момента, когда двое разбитых, одиноких людей нашли друг друга на мокрой, серой улице Сеула.
Руки Минхо отпустили воротник и скользнули выше — на шею, на затылок Сынмина. Пальцы зарылись в мокрые волосы, сжали их, чуть оттягивая голову назад, открывая доступ к горлу. Сынмин всхлипнул, но не от боли — от избытка чувств, которые захлестнули его с головой. Его собственные руки, дрожащие и неуверенные, легли на талию Минхо, сжали мокрую ткань рубашки, притягивая ещё ближе.
Они целовались долго. Минуту, две, пять — время потеряло смысл. Дождь не стихал, барабанил по асфальту, по крышам припаркованных машин, по их сплетённым телам. Вода затекала за шиворот, стекала по спинам, холодила разгорячённую кожу, но им было всё равно.
Когда они наконец оторвались друг от друга, оба тяжело дышали, как после долгого бега. Их лбы соприкасались, с них капала вода, и было непонятно — дождь это или пот. Глаза Минхо горели диким, почти безумным огнём. Глаза Сынмина были полны слёз, шока и чего-то ещё — чего-то, похожего на робкую, недоверчивую надежду.
— Ты… — выдохнул Сынмин, и его голос дрожал. — Ты что… зачем?
— Заткнись, — прошептал Минхо, и его губы изогнулись в той самой, знакомой усмешке, но сейчас она была не едкой, а почти нежной. — Просто заткнись и не задавай дурацких вопросов. Ты нужен. Понял? Ты, блядь, нужен. Мне.
Сынмин смотрел на него, и по его щекам текло — то ли дождь, то ли слёзы, то ли всё вместе. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но не смог. Слова застряли в горле.
Дверь школы с грохотом распахнулась.
На крыльцо вылетел Феликс. В одной руке он держал огромный, ярко-жёлтый зонт, который явно был ему велик — наверное, стащил у брата, — а в другой сжимал ремешок своего скейтборда. Он щурился от дождя, пытаясь разглядеть что-то в серой пелене, и звал:
— Сынмин! Минхо! Вы где?! Брат сказал, чтобы вы немедленно вернулись, а то простудитесь! У меня зонт!
Он сделал несколько шагов, вглядываясь в пелену дождя, и вдруг замер. Его глаза, и без того огромные, стали просто невероятных размеров. Рот приоткрылся, явив миру ряд ровных зубов.
Перед ним, в нескольких метрах от школьных ворот, стояли Минхо и Сынмин. Мокрые насквозь, прижавшиеся друг к другу, с раскрасневшимися лицами и опухшими от поцелуев губами. И даже сквозь дождь было видно, что они только что… только что…
— Ой, — пискнул Феликс и выронил зонт.
Жёлтый купол покатился по асфальту, подхваченный ветром, и застрял в решётке ливнёвки. Феликс стоял под дождём, мокрый, с открытым ртом, и хлопал ресницами, с которых стекала вода. В его голове проносились обрывки мыслей: «Минхо и Сынмин? Целуются? Под дождём? Как в дораме? Но Минхо же всегда такой… а Сынмин такой… они же… о боже, брат меня убьёт, я опять всё испортил, но КАК КРАСИВО!»
Минхо медленно повернул голову и посмотрел на Феликса. Его кошачьи глаза блеснули.
— Привет, мелкий, — сказал он своим обычным, ленивым голосом, будто не он только что взасос целовался с Ким Сынмином под проливным дождём. — Зонт принёс? Молодец. Только он уплыл.
Феликс перевёл взгляд на зонт, который уже уносило потоком воды вдоль бордюра, потом снова на Минхо и Сынмина, потом опять на зонт. И вдруг рассмеялся — звонко, заливисто, перекрывая шум дождя.
— Вы… вы… — он захлебнулся смехом, прижимая ладони к пылающим щекам. — Вы целовались! Я видел! Боже мой, я всё Бан Чану расскажу!
Сынмин, который всё это время стоял, как громом поражённый, наконец отмер. Его лицо, и без того красное, стало пунцовым. Он попытался отстраниться от Минхо, но тот держал крепко — одной рукой за талию, не давая уйти.
— Расскажи, — спокойно разрешил Минхо, и его губы изогнулись в довольной усмешке. — Всем расскажи. Мне скрывать нечего.
Он повернулся к Сынмину, который сейчас был похож на мокрого, взъерошенного воробья с безумными глазами, и добавил, глядя прямо в эти глаза:
— Мне нечего скрывать. Особенно теперь.
---
Тем временем в школьном коридоре время, казалось, застыло.
Чонин и Джисон стояли лицом к лицу, и вокруг них была тишина — Хёнджин и Чанбин куда-то исчезли, испарились, оставив их вдвоём. Где-то далеко хлопнула дверь — наверное, Феликс выбежал на улицу, — но они не обратили внимания.
Они смотрели друг на друга.
Чонин всё ещё прижимал пальцы к своим губам, будто пытаясь сохранить ощущение. Ощущение чужих губ — горячих, влажных, требовательных. Ощущение веса чужого тела, которое только что придавливало его к полу. Ощущение того, как мир перевернулся и встал с ног на голову.
Джисон стоял напротив, и его грудь всё ещё вздымалась часто и неровно. Он смотрел на Чонина — на его мокрые, слипшиеся волосы, на синяк под глазом, который уже начал желтеть, на покрасневшие, припухшие губы, которые только что были под его губами. И чувствовал, как внутри разливается тепло — огромное, всепоглощающее, пугающее.
Он любил его.
Не Сынмина. Не кого-то ещё. Яна Чонина. Этого тихого, странного парня с фотоаппаратом и глазами, полными понимания. Которого он избил на крыше. Который сказал «всё в порядке» и смотрел так, будто знал о нём всё. Который смеялся в коридоре, как безумный, и этот смех был самым прекрасным, что Джисон слышал в жизни.
И сейчас, глядя на него, Джисон понял: он хочет быть с ним. Не бить. Не унижать. Не доказывать что-то. Просто быть. Рядом. Держать за руку. Слушать его молчание. Смотреть, как он фотографирует. Слышать его смех. Целовать эти губы — не случайно, а намеренно. Медленно. Нежно. Так, чтобы он понял: он нужен. Он важен. Он любим.
Чонин смотрел на Джисона и чувствовал то же самое.
Это было странно. Неправильно. Опасно. Человек, который стоял перед ним, вчера разбил ему лицо. А сегодня он целовал его. И в этом поцелуе, пусть случайном, было столько всего, что у Чонина перехватывало дыхание. Он вдруг понял, что тот смазанный кадр на плёнке, который он хранил в учебнике, был не просто фотографией. Это было предчувствие. Предвестие того, что этот человек станет для него кем-то большим.
Кем-то, ради кого стоит рискнуть. Снова открыться. Снова довериться. Хотя всё внутри кричало: «Беги! Он опасен! Он сделает больно!». Но была и другая часть — тихая, робкая, которая шептала: «Посмотри на него. Он такой же разбитый, как и ты. Он тоже одинок. Он тоже боится. Может быть… может быть, вы сможете быть разбитыми вместе?»
— Чонин, — голос Джисона прозвучал хрипло, неуверенно. — Я… я должен тебе кое-что сказать.
Чонин опустил руку от губ и посмотрел на него. В его тёмных глазах не было страха. Только ожидание. И что-то ещё — тёплое, мягкое, от чего у Джисона сжалось сердце.
— Я слушаю, — сказал Чонин тихо.
Джисон сделал шаг вперёд. Ещё один. Теперь они стояли так близко, что он чувствовал тепло, исходящее от Чонина. Слышал его дыхание. Видел, как бьётся жилка на его виске.
— Я запутался, — начал Джисон, и слова давались ему с трудом, будто каждое приходилось вытаскивать клещами. — Я думал, что люблю Сынмина. Думал, что эта боль в груди, когда я смотрел на него, — это любовь. Но сегодня… сегодня я понял, что ошибался. Это была не любовь. Это была одержимость. Идея. Желание обладать тем, кто недоступен.
Он замолчал, переводя дыхание. Чонин слушал, не перебивая.
— А потом появился ты, — продолжил Джисон, и его голос дрогнул. — Ты со своим дурацким фотоаппаратом. Со своим спокойствием. Со своим «всё в порядке», которое режет хуже ножа. Ты смотрел на меня так, будто видел насквозь. Будто знал, что за всей моей злостью и агрессией прячется просто испуганный, одинокий придурок. И я… я ударил тебя за это. За то, что ты видел меня настоящего. За то, что не испугался. За то, что назвал «малышом» и смотрел с пониманием.
Он поднял руку и осторожно, самыми кончиками пальцев, коснулся скулы Чонина — той самой, где темнел синяк. Прикосновение было лёгким, почти невесомым, но Чонин вздрогнул, как от удара током.
— Прости меня, — прошептал Джисон. — За всё. За удар. За слова. За то, что я такой мудак. Я не умею по-другому. Меня не научили. Но я… я хочу научиться. Ради тебя.
Чонин смотрел на него, и в его глазах что-то дрогнуло. Он медленно поднял свою руку и накрыл ладонь Джисона, всё ещё лежащую на его скуле. Их пальцы переплелись.
— Ты не мудак, — сказал Чонин, и его голос прозвучал мягко, почти нежно. — Ты просто раненый. Как и я. Как и все мы.
Он сделал паузу, а потом добавил, глядя Джисону прямо в глаза:
— Я тоже кое-что понял. Там, в туалете. И здесь, когда мы упали. Я понял, что ты мне нравишься. Не как друг. Не как кто-то, кого я боюсь или жалею. А по-настоящему. Так, что дышать трудно.
Джисон замер. Его глаза расширились, губы приоткрылись. Он смотрел на Чонина и не верил своим ушам. Он, Хан Джисон, который привык, что его боятся, ненавидят, избегают, — он нравился Яну Чонину. Тому самому, кого он избил. Тому самому, кто простил его раньше, чем он сам себя простил.
— Ты серьёзно? — выдохнул он.
— Серьёзно, — кивнул Чонин, и его губы тронула робкая, неуверенная улыбка. — Хотя это, наверное, самая странная и неправильная вещь, которая со мной случалась. Но я устал быть правильным. Я хочу быть с тобой.
Джисон больше не мог сдерживаться. Он схватил Чонина за плечи, притянул к себе и поцеловал. На этот раз — намеренно. Осознанно. Нежно. Их губы встретились, и это было совсем не так, как в первый раз. Не было столкновения, крови, шока. Было тепло. Было трепетно. Было так, будто две измученные души наконец нашли друг друга в этом дерьмовом, холодном мире.
Чонин ответил на поцелуй, и его руки легли на плечи Джисона, сжимая мокрую ткань рубашки. Он закрыл глаза и позволил себе раствориться в этом моменте. Вкус дождя на губах Джисона. Запах его кожи — резкий, мужской, с примесью пота и геля для душа. Тепло его тела, такое нужное, такое долгожданное.
Они стояли в пустом школьном коридоре, под мерцающими лампами, и целовались. И в этот момент ничто другое не имело значения. Ни прошлое с его травлей и болью. Ни будущее с его неопределённостью. Ни Сынмин, который ушёл под дождь. Ни Минхо, который побежал за ним. Только они двое. Только этот поцелуй. Только это хрупкое, новорождённое чувство, которому ещё предстояло окрепнуть или разбиться.
Где-то далеко, за окнами, шумел дождь. Он барабанил по крыше, по стёклам, по асфальту. Он смывал кровь, слёзы, грязь этого дня. Но он не мог смыть того, что родилось в этом коридоре. Того, что родилось на мокрой улице, где Минхо целовал Сынмина, а Феликс стоял с открытым ртом.
Потому что любовь — странная штука. Она приходит не тогда, когда её ждёшь. Не к тем, кого выбираешь. Она просто случается. Как удар под дых. Как поцелуй под дождём. Как случайное падение на скейтборде. И когда она случается, ты можешь только принять её. Или оттолкнуть.
Чонин и Джисон выбрали принять.
Минхо и Сынмин — тоже.
И только Феликс стоял под дождём, мокрый, счастливый и ошарашенный одновременно, и думал о том, что жизнь — удивительная штука. А ещё о том, что надо бы рассказать брату. Или не надо. Он ещё не решил.
Дождь всё шёл. И, казалось, он будет идти вечно.
